Но в общей суете и спешке дело обошлось, и мы чуть не бегом устремились к самолету, навстречу громко разговаривающим по-грузински прибывшим из Сухуми пассажирам, похожим на основательных коммерсантов в черных костюмах. С крахмальными воротниками. По-ихнему, по-сухумскому уже наступала осень. У каждого висело пальто на одной руке. В другой — маленький чемоданчик. И вот мы разместились в самолете. Я у кресла, чуть впереди него, так что видел землю. Передо мной в кресле Катюша. И вот самое молодое, приобретенное всего только в тридцатом году, но по прочности близкое к детским, чувство полета овладевает душой, освободившейся от мелких страхов дорожной лихорадки. Самолет бежит по асфальтовой дорожке, и вдруг ты перестаешь ее чувствовать, исчезают ее неровности под огромными колесами машины. И ты замечаешь домик с полосатым мешком на шпиле вдруг совсем не в той стороне, в которой ты его оставил. И стоит он косо, но медленно выпрямляется. Воздух приобретает упругость. Такую, что самолет дрожит, и ухает вниз, и снова врезывается в воздух. И под гофрированным крылом открывается море еще более синее, а вместе с тем гораздо более прозрачное, чем с земли. Перед линией прибоя видишь ты подводные камни, водоросли. Самолет набрал высоту, и открывается то, чего не видел ты ни с парохода, ни с гор, — живую, в белом прибое линию берегов. Те, кто говорит, что ты знал эту линию по карте, ошибаются. И море ты видел на картинах. Но живое море, как и эта живая изрезанная линия берега, — дышит. Чем выше мы, тем синее море. Оно вдруг начинает представляться холодным, а белые гребешки волн — снеговыми. Сколько бухт и заливов, врезанных в море. Как медленно проплывает море глубоко внизу, как торжественно расстаемся мы на этот раз. Вот разворачиваемся мы на Туапсе. Мол. Горы.