В три часа я вышел — ни признака машины. Хоть в утешение застучал бы где-нибудь мотор. Все спало тревожным сном. Сильно пахло цветами. Небо все удивляло своей чернотой, а звезды яркостью. Я больше других подвержен дорожной лихорадке, беспокоился, ругал администратора — и удивлялся югу, от которого так спешил уехать. Чувствовал прелесть тревожной от избытка сил ночи. Я пошел на пустынную паперть театра. Здесь, в тишине, явственно слышался прибой, и опять через бессмысленное и позорное дорожное беспокойство я удивлялся силе детской любви. Точнее — верности тому, что полюбил с детства. Не было случая, чтобы я не удивился, увидев после разлуки синий со строгой линией горизонта неожиданно высокий морской простор. Или стену моря, замыкающую улицу, по которой спускаешься с горы. Я долго шагал по пустой паперти. Потом потрогал дверь в театр. Оказалось, что она не заперта. В вестибюле спал маленький администратор, забравшись с ногами в большое кресло. И даже во сне нагловато и двусмысленно улыбался. Я сказал ему, что уже четыре часа, что мы опаздываем. А он ответил, что машина не придет раньше половины пятого. «Зачем же вы сказали, чтобы мы были готовы к трем?» — «Чтобы не опоздали!» Когда в половине пятого мы погрузились на грузовик и заехали за здоровенным парнем, ленфильмовским гонцом, выяснилось, что он, окаянный, еще спит, и тут даже маленький администратор обеспокоился и, подойдя к окну, накричал на него фальцетом. Виновато и тупо глядя под ноги, вывалился тот наконец из дому. С трудом волок огромный ящик фруктов. И тут мной снова овладело ощущение счастья. Генеральская внушительность трассы не так уж безнадежно меняла выражение знакомого пути. Все те же заросли ажины за кюветами. Горы, когда проезжали Хосту, встали влево от дороги, далеко на горизонте. И низменная долина в кукурузе. Солнце.