И вот Комитет по делам искусств прислал мне правительственную телеграмму. Меня вызывали в Москву для заключения нового договора на госзаказ. И мы поехали — я, Рудник, театральный наш администратор, исхудалый и смертельно бледный от избытка энергии[100], и величавая Карская[101]. Та самая, которую называла во время блокады Милочка Давидович «лебедь на казарменном положении». Знали мы друг друга достаточно хорошо, но было нам и несколько неловко. Одно дело встречаться мимоходом на лестнице в театре, а другое дело оказаться в одном купе. В Котельниче вышли меня встретить Рахмановы, и по лицу Татьяны Леонтьевны, уважительному, а вместе с тем испуганному, я еще раз понял, как сильно изменился в блокаде. И скорее принялся шутить, чтобы показать, что я не придаю этому значения. Заметил я в пути, что вижу несколько по-новому. Острее. Различаю каждый листик на дереве. Начинала развиваться моя дальнозоркость. Когда подъезжали мы к городу Горькому, увидели мы вдруг на путях вагоны нашей «Красной стрелы», как будто знакомых встретили в эвакуации. Здесь была у нас пересадка. Смертельно бледный Бергер, с глазками маленькими, черненькими, словно кишмиш, ринулся в недра вокзала. Я разговорился с офицерами-танкистами, ожидающими поезда. О фронте говорили они спокойно, словно о производстве. И я с уважением разглядывал их. А ехали они из самого пекла на переформирование. Бергер оторвал билеты, и мы уехали.