Однажды, прервав разговор внезапно, побагровев, кинулась санитарка к окну и обрушилась бранью на кого-то. Я встал. По той стороне пустыря, мимо забора, где толклись заключенные, шагал чистенький, молоденький, тонконогий офицер с женой, которая несла на руках грудного ребенка. Это был офицер войск НКВД, как сразу определила рассвирепевшая моя санитарка. Она его и проклинала, и взывала к небу и преисподней с тряпкой в руках, со слезами на глазах. Появилась у меня приятельница, следующая за мной по возрасту, двенадцатилетняя больная. Она встретилась с войной через несколько часов после ее трижды проклятого рождения: приехала погостить к отцу на заставу 21 июня 41-го года. Ночью мать удивилась: такой был ясный вечер, и вдруг гроза. И тут вбежал отец и, не дав одеться, погрузил всю свою семью на грузовик. «Езжайте сейчас же!» — «Куда?» — «На восток». И рассеянно глядя в окно, думая о чем-то другом, рассказывала моя приятельница о всех ужасах, отступлениях, о бомбежках, о том, как обстрелял их пикирующий самолет и ранил ее в ногу и икра белая, длинный шрам. «Но мама ничего этого во сне не видит. Она видит одно, что опять осталась без паспорта. Папа так торопил нас, что забыла мама документы. И столько из-за этого натерпелась!» Далее все так же рассеянно рассказывала девочка, как долго считали они отца убитым, а он вдруг живой, здоровый. Я знал, почему соседка моя рассеянная, о чем думает. Она боялась, что заболеет дифтеритом или корью теперь, когда вот-вот должны отпустить ее домой после скарлатины. Такие случаи бывали. Ах, как нам всем хотелось домой, на свободу!.. Мне жилось спокойно: отдельная комната, ванна — и все-таки я считал часы до отъезда. И 31 мая, в день Катюшиного рожденья, меня отпустили наконец, и какой это был праздник! Я сидел дома, за столом, среди своих. Пока я был в больнице, выяснилось, что пьесу мою окончательно отверг комитет. Храпченко сказал, что это ряд жанровых зарисовок. Будущее было неясно, а я чувствовал себя необыкновенно счастливым. И в июне поехал в Москву.