Спать было не на чем, на топчан наваливали белье и все-таки спали, как на голых досках. Но дом выглядел домом. И Николай Никитин (живущий в правительственном доме с удобствами), зайдя к нам, перекосился от внутренней обиды. И сказал с наивной ревностью: «Ну, брат, ты в рубашке родился». И написал Форш, что мне дали комнату всю в коврах. Он был озлоблен. Его серые выпуклые глаза смотрели осуждающе. И он напал на меня за то, что я пишу пьесу. Сейчас только в газете и можно работать. Он меня смутил. Но когда мне позвонили из газеты, чтобы я поехал на какой-то завод в качестве их корреспондента, я, и подумать не успев, сразу, как будто этот вопрос решен для меня, отказался. И продолжал писать пьесу. Читал отрывок за отрывком Малюгину. Писал для Детгиза. С подвижностью тех лет они уже успели перебраться в какую-то школу. Теперь, чтобы добраться до них, я шел до пустыря. За пустырем виднелись решетка, и витберговские павильоны, и пышные белые деревья городского сада. Я пересекал пустырь. От сада круто спускалась вниз между снежными и глинистыми стенами дорога к пристани. Я сворачивал в деревянную улицу и, читая надписи с фамилиями над воротами, шел к Наркомпросу. Казалось, что дома переполнены до того, что вот-вот распадутся. В маленькой комнате — три больших кровати и сто детских. А рядом, вокруг обеденного стола вдоль стен, — еще строем кровати. И так почти в каждой комнате. Работу мою в Наркомпросе приняли и оплатили. И вышло это очень кстати: деньги, вырученные за ленинградские вещи, приходили к концу. Зарабатывал я и на елке. Меня позвали устроители в кукольный театр выступить один раз бесплатно. А потом сразу предложили по пятьдесят рублей за выступление до конца программы. Словом, я стал врастать в кировскую жизнь. Счастливее всего чувствовал я себя от того, что работаю. Пьеса двигалась быстро. Внизу, где была наша комната, жили главным образом семьи актеров из Областного театра, переведенного приказом Большого драматического в город Слободской. Это был народ строгий.