Он был женат на молоденькой женщине с загадочным выражением лица. Загадка, впрочем, была довольно проста и заключалась в ней самой. Она удивлялась себе, вспоминала пережитое и надеялась пережить еще более захватывающие вещи. К нам они были добры. Суховых перед каждым спектаклем выступал перед занавесом, говорил вступительное слово, увязывая пьесу с сегодняшним днем. Одна была близка ему как трагедия, другая — как широкое историческое полотно, третья — как продукт народного творчества, — Луначарский приучал широко мыслить. Такова была верхушка театра. К ней примыкал Павлик Боратынский. Он входил во все мелочи. Однажды, когда он проверял реостат, с прибором что-то произошло, и ему страшно обожгло руку, прорезало кожу током. Он встревоженно, но не больше, поглядел на страшную, багровевшую свою руку, перерезанную зловещим порезом, и молча вышел из зала. «Роковой человек», — вспомнил я. Он входил и в художественный совет театра, и во всех серьезных случаях Горелик советовался именно с ним. Теперь мне кажется, что Чабров уезжал в Воронеж[7] в какую-то студию и работал там после ухода из Камерного, до того как мы побывали у него в Москве. Во всяком случае Павлик ездил зачем-то в командировку в Воронеж. И, отчитываясь, в графе расходов написал: «Нищему — 2 миллиона». И мне кажется, что он ездил приглашать Чаброва. У нас была страстная жажда веры, а пророка все не находилось. Художники у нас были случайные, из проезжих. «Гибель “Надежды”» делал Николай Лансере, «Гондлу» — Арапов, «Иуду» — Лодыгин. Как я тосковал в театре! Как не верил, что дело это имеет какое-то отношение ко мне. Николай Лансере написал задник — море.