Сложность душевной жизни детей непостижима даже для ближайших наблюдателей. Уж очень близки ощущения сложнейшие и простейшие. Как рассказала мне Наташа много лет спустя, мысли о том, «как люди засыхают», начались у нее не только от разъяснений няньки. Шла она однажды по Литейному и подумала о встречном: «Вот дядька идет». И вдруг ее осенило — а дядька ведь, взглянув на нее, подумал: «Вон девочка идет». Значит, она, Наташа, такая же, как все. Значит, и она может засохнуть. И эта мысль вдруг овладевала ею, особенно когда начинала играть печальная музыка или вечерами. Наташа, которая, казалось, двух мыслей связать не может, когда их ей навязываешь, где-то в глубине развивающегося сознания своего переживала достаточно сложные, вызванные умозаключениями открытия. Именно переживала. Я, полный дурачок в целом ряде понятий, открыл же в шесть-семь лет весь ужас понятия «никогда». В тот год занималась Наташа в немецкой группе. От французской решительно отказалась, заявив, что по-французски разговаривать ей стыдно. И по-немецки не решалась разговаривать она вне группы. Но когда перебирались с Невского на Литейный и немка на несколько дней взяла Наташу к себе домой — она разговаривала там свободно по-немецки к удовольствию учительницы. Забыла она к школьным годам язык этот начисто. Как раз в те дни, когда Наташе исполнилось пять лет, произошло событие и в нашей жизни — мы переехали в надстройку. И вдруг, как по волшебству, изменились наши дела к лучшему. Нищета в своем прежнем виде отступила. Лето тридцать четвертого года провели мы в городе, осенью ездили на съезд, о чем я уже пытался рассказать. Наташа жила все на той же даче. Мысли о «скучном» привели к тому, что она не выносила грустных или скучных, по ее определению, слов. Однажды спел я ей, глядя на яхту, бегущую по озеру: «Белеет парус одинокий». Все ей понравилось, кроме слова «одинокий». Его она запрещала петь как слишком грустное. Требовала, чтобы заменял я его словами «ма́чи мо́чи», нейтральными.