Я отношусь к нему дружелюбно, как большинство его знакомых, но речь его кажется мне приблизительной и относительной. Особенно фраза насчет того, что писателям даны все права, кроме одного — писать плохо. И скоро выясняется, что именно это сентенция необыкновенно понравилась Горькому. И все стали повторять эти слова со значительным видом. И знакомый страх, страх одиночества, охватил меня. Или я сумасшедший, а все нормальные, либо я нормален, а все сумасшедшие и неизвестно, что страшнее. Выступать или нет? И привычное желание уклониться побеждает. Встретив у комнаты президиума, у высокой, холодной, дворцовой с золотыми украшениями двери Николая Тихонова, я прошу вычеркнуть меня из списка ораторов. Он улыбается. Его деревянная, длинная маска вдруг без малейшего скрипа расходится и изображает насмешливую улыбку. «Мы тебя еще вчера вычеркнули». И я, к величайшему удивлению своему, вместо облегчения, чувствую укол в сердце. Утешаюсь я, увидев, как в конце съезда Браун, обычно пыльный, тихо недовольный, тут устраивает громкий скандал, требует, чтобы ему дали слово, хотя все уже проголосовали за то, чтобы закрыть прения. И он добивается своего, и, к общему удивлению, появляется на эстраде, и громко говорит речь, и никто его не слушает. Впрочем, сегодня его поведение кажется мне более последовательным, чем мое. Вступил в игру — играй. А рассуждать на футбольном поле о бессмысленности желания забить мяч в ворота — еще глупей, чем гоняться за мячом. Оправданием мне может служить одно: меня занесло в игру. Итак — съезд приближался к своему концу.