И судьба не давала Евгению Павловичу отдыха. Маленькая рыженькая дочка его, которую так любил смешить Житков, позже стала страдать такими же припадками, что и мать. Я встретил однажды Евгения Павловича на Невском. Толпа прохожих шла плотно, и он меня не заметил. Он вел под руку высокую рыжую девушку, лицо которой дергалось и выражало бессмысленный ужас. И походка у нее была странная, вихляющая, ее всю передергивало с каждым шагом. А Иванов глядел печально и, пожалуй, сурово. Он осунулся, и бледные щеки его как будто потемнели. Впрочем, дочка его, кажется, поправилась впоследствии. Встречал я у Житкова Княжнина, тоже как-то связанного в свое время с символистами. Этот, не в пример Иванову, был мрачен и имел дар источать мрак. Этому все было постыло, и вокруг него шла отчетливая полоса отчуждения. В последние годы подружились с ним Груздевы, Шкапская. Форш сделала с Бориса карандашный портрет, который после смерти Житкова подарила Союзу писателей. Но в это время, во время дружбы с Груздевыми, Шкапской, Форш я уже почти не бывал на Матвеевской, 2. В Гаграх, прочтя в газете о смерти Бориса, я обиделся, как уже рассказывал, а вечером пошел в свою любимую прогулку по шоссе. Я все мечтал, и шел, и опьянел от этого. Мне стало казаться, что в мире вокруг есть правильность, что луна над горой, шум прибоя внизу и я — связаны, и в этой связи есть нечто утешительное, подающее надежду. И я стал дирижировать оркестром, играющим музыку памяти Житкова. Счет шел на четыре четверти, музыка звучала неясно, но значительно. Часто наступали паузы на два такта. Полное молчание на два такта — и новая длинная-длинная музыкальная фраза, что меня очень трогало. Черное море, столь близкое Житкову, определяло душевное состояние, посвященное его памяти.