Жиздру, в моем представлении полную колокольного звона, соснового бора, яблочного сада, стука копыт, я неверно рассказал и отбил охоту рассказывать дальше. Пишу это — и вдруг увидел, как, войдя в стойло, кучер отодвигает Ваську плечом и тот, осев на все четыре ноги и стукнув в перебор всеми четырьмя копытами, сторонится, пропускает кучера к яслям. Вижу, как после Спаса обирают яблоки, укладывают их в ящики. И вижу, как, привязав веревки к сучьям обобранной яблони, я играю в звонаря, звоню во все церковные колокола. Сначала — медленно — в большой, а потом в малые, стараясь голосом изобразить трезвон, что удается мне худо. Уже несколько раз слышал я от отца, что слуха у меня нет, и я с горечью замечаю, что это верно. Не могу я спеть перезвона колоколов так, как спел однажды кучер. И песни, которые он поет, выходят у меня бедными и непохожими. От этого моя любовь к музыке принимает оттенок горестный и безнадежный, что в те времена не отталкивает меня. Мы вернулись в Майкоп, все в тот же дом Амбражиевичей, и началась новая зима, [1]903/[1]904 года. Осенью исполнилось мне семь лет. Я пережил новое увлечение — мама рассказала мне, как была она в Третьяковской галерее. И это почему-то поразило меня. «Картинная галерея» — эти слова повергали меня в такой же священный трепет, как недавно «нарты», «ездовые собаки», «северные олени». Я оклеил все стены детской приложениями к «Светлячку». А Валя тем временем рос. Он пошел рано, рано начал говорить, так же, как и я, по маминым рассказам. Он был большеголовый, светлоглазый, волосы крупно вились. Вместо «паук» он говорил «пуак». Услышав удары бубна, восклицал: «Свабдя!» — и бежал к воротам смотреть. Когда посторонние хвалили его, мне было приятно, однако из глубины души иногда поднималось у меня такое раздражение против него, таким отталкивающим казалось мне все его существо, что я сам считал себя плохим мальчиком.