Было ей тогда тридцать девять лет, здоровье ее с годами окрепло. Выяснилось, что порок сердца, который прослушивали у нее все врачи, исчез. Да, исчез начисто, шумы в сердце пропали, мои детские страхи оказались напрасными. Но я привык бояться за нее и угадывал, что ей неудобно и трудно стоять между креслами, что и подтвердилось. Мама сказала после спектакля, что она боялась упасть. Садовская играла сваху в «Свои люди — сочтемся», пела и даже сплясала или показала вид, что это сделала. И мама впервые увидела артистку, которая, как думал Дризен, повлияла на восемнадцатилетнюю любительницу. Садовская была прекрасна. Побывали мы с мамой и в Третьяковке. Румянцевский, помнится, почему-то был закрыт в это время. Повидала мама Камрасов, Истаманова, побывала у Аркадия и поняла, как я живу. И пришла в ужас. И, как я узнал потом, писала папе, что я ничего не делаю, «ничем не интересуюсь» (вот вечное обвинение тех лет) — и, может быть, лучше было бы пойти мне и в самом деле на войну? Теперь мне кажется, что она была права. Но она не решилась, не посмела отправить меня в эту жестокую школу. И уехала. Приближались рождественские каникулы. Мы с удовольствием думали о поездке домой. Отношения с Тоней у нас чуть охладились — жизнь в одной комнате еще нам мешала. Впоследствии мы лучше поняли друг друга — стали обходить углы. Кроме того, хоть мы получали из дому одинаковые деньги, я задолжал ему за первый семестр около тридцати рублей. Итак, я весело думал о поездке домой. Мне опротивела наша комната на Дегтярной. Аркадий стал окончательно презирать меня, узнав, что я собирался на фронт, и у них я почти не бывал. Очень я подружился с Левкой Оськиным. Жил он за Покровскими воротами, в Дурасовском переулке, за казармами. Это был ум трезвый, что уживалось в нем с талантливостью.