Это уже было самое главное, самое прекрасное, отравленное мыслью, что оно кончится, что надо скорее смотреть, ничего не пропускать. Суббота всегда меня радовала больше воскресенья. Но солнце, серо-желтые скалы над нами, и зеленая чаща на той стороне, и сосны на вершинах скал скоро опьянили, и рассуждения умолкли. Недалеко от туннеля, у родника, тоненькой струйкой бегущего вдоль скалы, уселись мы, как садишься на пятый-шестой день пути, прямо на земле, у кучи щебня, которая служила спинкой, на которую мы и откинулись. Внизу шумела Мзымта. На шоссе показался прохожий — круглолицый, заросший давно не бритой, щетинистой бородой, в серой от пыли обуви, с мешком за плечами. Он подошел к нам и попросил кружку. Юрка дал ему свою сурово и неохотно. Почувствовав это, прохожий улыбнулся, показав отличные зубы, и заговорил с нами, и мы сразу примирились с ним. Просто и добродушно рассказал он о себе. Он артист, поет в оперетте в Москве у Потопчиной. Каждое лето он путешествует вот так пешком, месяца по два. Когда он ушел, Юрка его похвалил. Зимой в Москве я увидел этого артиста у Потопчиной в выходной роли, а в 1922 году вдруг оказался с ним в одной труппе в Театре Новой драмы. Фамилия его была Зайцев. Как я обрадовался, узнав его круглощекое, здоровенное лицо. И он узнал меня, и мы, улыбаясь, видели одно и то же шоссе, сосны на страшной высоте над нами, лето. Теперь он умер. Когда, напившись, — струйка воды медленно наполняла кружку, — Зайцев ушел, Юрка похвалил его: «Вот это был настоящий путешественник». В Красной Поляне мы попросились на ночлег в школу, но учительница, молодая и сердитая, с негодованием отвергла нашу просьбу. Тогда мы сняли комнату.