Дожди зарядили в горах. Милочка совсем перестала разговаривать со мной. Идти стало трудно, хоть мы и выбрались на какое-то подобие проселка, по колеям которого бежали вниз нам навстречу мутные, желтоглинистые ручьи. Всем приходилось туго, а Милочке в ее городских башмачках на пуговичках — хуже всех. А она об этом молчала из гордости. Каблуки у нее стоптались, ботинки совсем свернулись набок, она еле шла, что заметил наконец Коля Ларчев, здоровенный и красивый парень, художник, к которому я ревновал Милочку без всяких оснований. Только от сознания его силы. В простоте и добродушии своем он, конечно, и не подозревал этого. Он сообщил мне, что Милочка еле идет, и только тут я догадался, что сегодня суровое выражение лица ее вызвано болью, а не моим поведением. Кончилось дело тем, что мы взяли с Колей дощечку, и Милочка уселась на нее, как на скамеечку, и мы с Ларчевым понесли бедную девочку вверх по дороге, навстречу глинистым ручьям. Так мы добрались до Геймановской сторожки. Тут выяснилось, что Милочка натерла ногу до крови и идти не может. Но лошади наши из вьючных снова превратились в упряжных. От Неймановской сторожки шла проезжая дорога. И дожди вдруг прекратились. Я срываю веточку ажины, подаю, подаю Милочке, сидящей на телеге. Она берет ветку, но тут вдруг Коля Ларчев, не заметивший, что я подал Милочке ажину, протягивает ей новую веточку, гораздо более зрелую и крупную. И Милочка выбрасывает мою и берет Колину. Миша Зайченко хохочет надо мной, отвернувшись. Я в одиночестве, никто не сочувствует мне. Юрка Соколов подчеркнуто недоволен мной. Василий Федорович и не глядит в мою сторону. Уже недалеко от Майкопа Юрка, спокойно шагавший возле можары, вдруг почти без разбега перепрыгивает чехардой через идущего впереди высокого спутника. Делает он это так легко и красиво, что Василий Федорович смеется.