Иногда и он и его сын здоровались со мной приветливо, а иногда отворачивались, словно узнали обо мне нечто навеки уронившее меня в их глазах. Тогда я мало знал, совсем не встречал деспотов этого типа и ничего не понимал. Незадолго до нашего отъезда они оба, и отец и сын гимназист, были со мной приветливы. Уже взгромоздившись на козлы, я увидел их. Они шли, видимо, с Бешенки, с утреннего купания. Волосы отца торчали пухом, очевидно, только что вытертые досуха. Я поздоровался с соседями дружески и сообщил, что мы уезжаем, до свидания! А отец и сын взглянули на меня с недоумением, надменно, как бы пораженные моей дерзостью. Так я и уехал, недоумевая. Только вчера оба со мной болтали, а сегодня... У Золотухиных нам показали плотного, загорелого студента, которого называли «живой рекламой Красной Поляны». Он приехал тяжело больным, чуть не на руках вынесли его из брички — и вот поправился, совсем поправился. Он прибавил пуд. Из Красной Поляны он выезжать еще не решается, но в будущем году его, по слухам, врачи отпустят. Вообще же настоящих больных я в Красной Поляне не помню, хоть курорт считался специально легочным. Не было санаторий, не было врачей. Среди знакомых лиц помню еще светлоусого, светлоглазого, тощего человека, с тощей светловолосой сестрой. Он зашел как-то к нам попросить взаймы бутылку керосину и, расшалившись, подражал Глупышкину — пятился задом, держа бутылку двумя пальцами за горлышко и тараща на нее свои белые глаза. И выглядел он не смешным, а больным, и мне казалось, что расшалился он потому, что у него температура. Я со своей хронической малярией хорошо знал это оживление перед припадком. Бедный весельчак этот, помнится, лечился парным воздухом после плеврита.