Но когда я называл одно, освещалось и выступало другое. Все эти впечатления определяли многое в моей жизни. Всегда. Они никогда не умирали. А может быть, крепли. Многое из того, что пережито сорок один год назад, я не мог бы описать тогда. Итак, я вернулся в Майкоп, в будни, в жару, в пыль. Деревья уже начинали желтеть. Тополь во дворе у Соловьевых уже обнажился наполовину. В городском саду листья шуршали под ногами. Мама была у Истамановых, заплатила мою долю летних расходов. И сказала, вернувшись, с горечью: «Марья Александровна говорит, что у тебя замечательный характер — сдержанный, спокойный. Это, значит, ты дома только так распускаешься?» А я, как дурак, стал доказывать сбивчиво и бессмысленно, что у Истамановых я был вовсе не сдержанным. Вернувшись домой, я недели две у Истамановых не был. Я, по сохранившемуся у меня на всю жизнь свойству, обиделся с опозданием. Я как будто только теперь понял, что Жоржик меня не то что невзлюбил, а просто возненавидел. Зашел я к ним по какому-то делу. Марс встретил меня, как всегда встречал своих после разлуки — прыгал, стараясь меня лизнуть в лицо, плясал, скулил от избытка чувств. Все улыбались, глядя на Марса, и только Жоржик улыбался неприятной улыбкой. И я через некоторое время, встретив его вечером на улице, напал на него за то, что он обижал меня все лето. Я сказал, что сам понимаю, что человек может вдруг, ни с того, ни с сего, невзлюбить другого. Я сам так невзлюбил Матюшку. Но тем не менее — почему Жоржик так грубо обижал меня. Он выслушал меня хмуро, — мы сидели на лавочке возле дома Иванова, — потом сказал: «Сам же ты говоришь, что это бывает ни с того, ни с сего». А через несколько дней Марья Александровна со слезами на глазах сообщила мне: «Марс околел». Она думала, что бедный пес уснул под кустом, а он был мертв!