Спокойствием своим, умом, развитием занял он в классе одно из первых мест. Он, пока лежал в больнице, видимо, передумал много. Я скоро очень подружился с ним. И это был единственный человек, которому я показал свои стихи. Он подумал, покрутил головой и сказал, что в этих стихах нет ничего моего. Стихи должны быть своеобразны, а я, мол, повторяю то, что давно уже сказано. Услышав это, я ничего не понял и не попробовал даже понять, отскочив в ужасе, по тогдашней моей привычке, от всего, что кажется трудным. Я обиделся, как дурак, затеял с Фреем спор, а потом еще больше стал прятать свои стихи. Вскоре Фрей попросил, чтобы его перевели в пятый класс, сдал перед рождественскими каникулами экзамены и расстался с нами. Уехал в Бразилию Волобуев. Он был все такой же сильный, сутуловатый, один из первых в учении. Он ни с кем не дружил, все помалкивал и думал. И высказывался всегда неожиданно, редко при всем классе, а чаще встретившись на лестнице, неожиданно. Помню, как в класс притащил кто-то непристойную открытку с голой девушкой и усатым человеком восточного типа с заметной лысиной и толстой шеей. Мы с жадностью рассматривали эту обнявшуюся пару. А Волобуев сказал вдруг с жалостью и отвращением: «Бедная девушка! Тьфу! Он бык, просто бык». И сила убеждения, с которой это было сказано, поразила меня. Однажды, когда я бежал на перемене во двор, Волобуев вдруг остановил меня на площадке и сказал: «Вот ты чего-то ждешь, все ждешь, а ведь лучшего времени, чем сейчас, пока мы учимся в реальном училище, у тебя не будет». И сила убеждения, с которой это было сказано, опять показалась мне удивительной. Примерно на том же месте он спросил — почему я так много читаю беллетристики? Ведь она ничего нам не дает? Со свойственной мне тогда литературностью в оборотах и сам стесняясь своей высокопарности, я ответил: «Она учит глубже понимать жизнь».