Вернулись мы в Майкоп рано. До начала занятий оставалось еще недели две. Листья на тополях пожелтели, но не потому, что осень была близка, а просто они сгорели в июльскую жару. Лето стояло знойное и не собиралось уходить. Гостиничная, неподвижная, по сравнению с туапсинской, жизнь разлагала. Откуда-то попал ко мне полный перевод «Тысячи и одной ночи». Впервые ощутил я чувственную сторону этой книги, да и на рисунках изображены были все какие-то широкобедрые красавицы в фесках. Я все валялся на кровати и думал, как сумасшедший, об одном. Написал еще какое-то стихотворение о замке и злодеях — забыл какое. Стал невыносимо груб с похудевшей и побледневшей до синевы мамой. Я по-прежнему боялся, что она умрет внезапно, ужасно ее любил, но, увы, чувства мои были запутаны в непоправимый клубок. Настоящая, а не воображаемая болезнь ее меня совсем не тронула. Равнодушно посетил я маму в больнице и даже там, помнится, ухитрился чем-то ее рассердить и нагрубил ей в ответ. Но вот унылая и гибельная жизнь в гостинице прервалась самым счастливым образом. Истамановы вместе с Лобановскими решили поехать в горы на несколько дней — очень уж мучительное лето стояло на дворе. И меня отпустили вместе с ними. (Сейчас мне вдруг показалось, что Варя Соловьева ездила вместе с нами.) И вот мы уселись в телегу, по-майкопски можару, на мягкое сено, и отправились в путь вдоль Белой к станице Тульской. Дорога шла степью мимо курганов с каменными бабами. А прямо перед нами далеко-далеко впереди белели, словно облака, горы Уруштенского хребта, или Черные горы. До Тульской было верст десять. Отдохнув немного, мы поехали по такой же ровной степи к станице Абадзеховской. И словно их и не было, исчезли гостиничные туманные отравляющие чувства. Сытые кони легко везли можару, и на душе становилось все светлее. И горы все приближались.