Помню длинную историю о склонениях, где разные гласные сражались за то, чтобы именно на них кончались существительные в дательном падеже. Эта история иллюстрировалась рисунками на доске. Все это рассказывалось так горячо и громко, что весной и осенью, когда окна были открыты, металлический тенор Бернгарда Ивановича был явственно слышен на другой стороне широкой улицы, где стояло наше реальное. Да, он был весел, старался то рассмешить, то заинтересовать нас, хватался за сердце и делал вид, что падает в обморок при грубых ошибках, торжественно пожимал руки за удачный ответ, все время играл с нами — но никому, даже самому отчаянному казачонку (а их в классе было большинство), и в голову не приходило ослушаться, сказать дерзость, перейти границы, установленные учителем. Бернгард Иванович при всей своей веселости не терял той властности, о которой я уже дважды говорил. Она была не менее заметна во всем его существе, чем его веселость. Он всем своим существом показывал, что настолько силен, что может позволить себе в классе любую вольность, ничего не теряя в нашем уважении. Говоря о нем, нельзя не подчеркивать этой второй его сущности, и вместе с тем он был совершенно противоположен властному Чконии, а мы слушались его не меньше. Однажды заболел Фарфоровский, учитель истории в старших классах. У нас был свободный урок. Проходя по коридору, я услышал знакомый тенор за дверью в седьмом классе. Бернгард Иванович давал урок истории. Я встал у двери и слушал. Он говорил, как всегда, горячо, весело и понятно. В седьмом классе притихли. Заслушались. Он рассказывал о Смутном времени. Кончив урок, он заметил меня в коридоре и спросил: «Какие новости?» Я признался, что слушал его и понял, что Смутное время — та же революция. Бернгард Иванович расхохотался и погладил меня по голове. С этого началась наша столь непродолжительная дружба. Следующий учитель, которого мы любили, но только чуть меньше Бернгарда Ивановича, был Панов. Он преподавал у нас географию и арифметику.