К книге
Утопленная книга. Размышления Бахауддина, отца Руми, о небесном и земномКомментарии
100%
Комментарии
171

Живой. Самосущий. Ничему не подобный. Не укладывающийся в слова, привычно обозначающие объект: «это», «оно», «нечто». В нашем поле зрения ничего нет. Мы в тупике и чувства, и ума.

Поиски синонимов не очень‐то помогают. Говорить об этом – пустое занятие, все равно, что скальпелем препарировать музыку. Как можно воспринять триста миллионов вселенных или дельфина, белый дуб во дворе или череду внуков?

Ум с его словесными увертками парализован, словно попав в пятибалльный тайфун, и это делает ему честь, поскольку здесь он смиренно замирает и констатирует, что несведущ в объятиях жизненной полноты, гностической плероме, боговдохновенных карт Таро. Когда случается это таинство, его называют верой, или просто пробуждением, – чтобы лучше понять, – океаническим восприятием бытия. Сонмами крыл сакрального слуха. Жидким огнем, текучим как наша истинная природа.

Много сказано о четырех состояниях сознания: бодрствовании, сновидчестве, сне без сновидений и четвертом состоянии, без названия: в чистом виде оно объединяет в себе все остальные. Занимаясь поэзией Руми, сына Бахауддина (рифмуя английские подстрочники переводов с фарси), в течение последних двадцати восьми лет, я погрузился в запредельность, во всеобъемлющую свободу, в инореальность духовидческой поэзии Руми. Дневник Бахауддина исходит из другой области. Он ровнее и спокойнее, более практичен, дерзок, невозмутим, сумасброден. Руми-Шамс – как сияющая золотая россыпь, как озаряющая вспышка откровения. Бахауддин – кладовка для садового инвентаря, которая служит еще и импровизированным местом для медитации, весьма своеобразным и очень подходящим. Я полюбил их обоих, Бахаиддина и Руми. Возможно, они две ипостаси того самого четвертого состояния бытия, по сути являющегося единением, при котором, однако, качества индивидуального «Я», или души, остаются четко различимыми. Один мистик называет «холодным огнем» (Будда), а другой – «драгоценным светом очей» (Бава Мухайяддин).

Перенос мистических текстов Средневековья в двадцать первый век среди прочего связан с поиском новых путей сказать – «Бог» – без упоминания имен. После «Заратустры» Ницше («Бог умер») и Блейка («Ол’ Нобададди») необходимо заменить образ отца, чтобы быть услышанным. Боюсь, то же касается и образа Бога как женщины. Я испробовал различные варианты. Присутствие, ты, дружба, Дружба (но духовные прописи уже навязли в зубах), разговор по душам, свет, тьма, пустота, общение, данность, подобие, всеобъемлющее, грядущий покой и т. д. Но все не то. Язык не способен стать этой великой любовью. Однако что‐то все же проскочило. Благословенно славословие невежд. Мы живем в том плане, где никто ничего толком не знает. Но мы способны любить и даже стать любовью. Только мы не можем вместить любовь в слова, сказать о ней.

Я пытаюсь отучить себя (безуспешно) от таких слов, как «священный» и «божественный». Самого по себе бытия должно быть достаточно – и его хватает безо всяких прилагательных. Пребывание в запутанном узелке каждого мгновения. Как оно есть. Мне близка суфийская притча о рыбах, которые, плавая в океанических водах, собрались обсудить, возможно ли бытие океана? Они организуют исследовательские группы, пишут статьи и пожимают плечами – а океан по‐прежнему омывает их. Так суфии показывают, что из себя представляют богословские спекуляции. То, к чему отсылают слова «священный» и «божественный», – это наша глубинная и внешняя принадлежность, жизнь, циклы и слои, и даже это словесное плавание утопленных книг, подобных этой.

1:2—3. В этих фрагментах описан процесс мышления, прослежена последовательность мысли Бахауддина. «Когда я молился, я подумал о гуриях… Что привело меня к мысли…» Одна мысль цепляется за другую и тянет за собой третью. Это и попытка быть искренним, признать нечистоту и своеволие перерывов задушевной беседы с Другом. Это как раз то, что так подкупало Руми в книге его отца. Когда кто‐то пытается выразить истину, мы ощущаем ее присутствие. Мы не можем выразить это в словах, но попытка приносит плоды. В беседах Бахауддина с божеством мы ощущаем живую струю Дружбы.

1:82—83. Мне вспомнилась молитва Августина: «Господи, очисти меня. Но не теперь» (Confessions 8:7:17).

1:103—104. Связь приземленных потребностей с возвышенными запросами – является важным моментом в текучем «Я» Бахауддина. Как низшие желания претворяются в восторг любви? Это особый секрет, который автор дневника не раскрывает, за исключением того, что говорится в самом тексте.

1:151—153. Кое-что из этого повторяется в 2:115—116 и 2:145. В силу обстоятельств, изложенных Джоном Мойном в главе «Рукописи» (с. 19), Книга вторая «Маарифа» отчасти повторяет пассажи из Книги первой.

1:172—173. Алиф Лам Мим. Некоторые главы Корана начинаются с этих арабских букв. Точно так же и Бахауддин ставит их в начале главки, дерзко воспроизводя Писание. Из ста четырнадцати глав Корана у двадцати девяти в начале стоит последовательность арабских букв, иногда – одна буква. Ученые предлагают различные объяснения, но все они неубедительны. Н. Дж. Дауд (N. J. Dawood) говорит: «Истина состоит в том, что никому не известно, для чего они поставлены. Традиционные толкователи пропускают их со словами: «Лишь Бог ведает, что Он разумеет под этими буквами».

1:272. Ты – всегда в этом.

1:293—294. Свет внутри черного как смоль одеяния.

1:295. Бахауддин подчеркивает, как важно иметь своего Иосифа, Шамса или кого‐то, кто откроет священную тайну жизни, встреч и расставаний с великой любовью. Погруженный в непрестанные наблюдения, Бахауддин явно подходит к порогу нового разочарования.

Первая книга стихов Гари Снайдера (Gary Snyder) «Каменная наброска» (Riprap) написана им в то время, когда он работал в Сиерре, прокладывая тропы высоко в горах и укрепляя откосы сетками с камнями. Единственный способ читать «Маариф» – это следить, как внимание Бахауддина перемещается от людей к идеям, потом к стихам Корана и ситуациям, в которых он оказывается, – он словно устанавливает очередную сетку с каменной наброской.

В тексте Бахауддина больше всего удивляет то, что он пропускает свои ощущения через себя, в то же время отстраняясь от них. Мы узнаём кое‐что о нем самом: о сварливости его матери, о его пристрастии к чесноку, черемше и луку и т. д. Мы также ощущаем глубину и проникновенность его личности, ее оригинальность. В этом – бесценная истина просветленности: эго и личность (культурные и наследственные формации) исчезают, но самосознание «души-я» сохраняется и даже возрастает. Этот феномен возрастания души, как я думаю, более отчетлив у Бахауддина, чем у Руми, – вследствие непохожести и своеобычности избранных точек наблюдения.

1:316—318. О половой потенции Мухаммада в исламе говорят мало, если не замалчивают совсем. Здесь наблюдается явная калька с христианства. На Западе об этом известно мало. У Мухаммада было несколько жен, и говорят, что он каждый день навещал одну из них. Хадис об этом есть в «Сахихе» Бухари, 1 том (5:268).

«Передал Катада, что Анас бин Малик сказал: «Пророк обычно навещал своих жен по очереди, днем либо ночью». Я спросил Анаса: «У Пророка была крепость для этого?» Анас ответил: «Мы обычно говорили, что Пророку была дана крепость тридцати мужчин».

О подробностях этой части бараки Мухаммада ведется немало споров.

В каждой религии существуют фундаменталистские элементы подавления половой сферы. Безусловно, они есть и у мусульман. Мы на Западе обычно слепы к тому, что Мухаммад и ислам прославляли энергию любви к женщине и удовольствие от секса. Другие свойства ислама, которые выпали из нашего поля зрения, – это значимость умиротворенности и дружбы, важность и ценность простого труда, ремесла, воспитанности, верности своим повседневным занятиям. Я также ощущаю в исламе особый вкус почитания женщины, весьма неожиданный для нас. Разумеется, эта тема – как осиное гнездо. Пожалуй, довольно и хадиса о половых отношениях Мухаммада – я не специалист и не эксперт и не могу говорить об этом более подробно. Данная тема освещается в некоторых современных публикациях, особенно тех, где женщины-суфии пишут о женщинах и о суфизме. Мне не довелось их прочитать, и я оставляю эту страницу наших «белых пятен» недописанной, взываю о помощи и отступаюсь. «Гастон!..»

Меня достаточно серьезно упреждали не касаться в «Комментариях» вышеприведенной темы, но я тем не менее продолжу.

Не знаю, верно ли утверждение о недюжинной половой потенции Мухаммада и мужчин его рода. Но мне приятно, что Бахауддин упоминает об этом как о данности. Его откровенный разговор о желании очищает и живит. Он ощущает поток присутствия Бога как в этом, так и в мягком добром юморе, смирении, подчинении, страхе, дерзости, скуке, отвращении – в любом состоянии, даже в болезни. Как говорится в зикре, «Нет ничего, кроме Бога. Только Он». Любое благо и любое несчастье происходят в присутствии. Само бытие есть Аллах. Все свято. Это великое и всеохватывающее восприятие жизни принесли суфии: когда в каждом вдохе и выдохе, каждое мгновение мы пребываем в несказанном таинстве.

Американская культура, на которой я вырос, Чаттануга, Теннеси, 1940—50 годы, почти или вовсе не знала о великих достижениях исламской цивилизации. Я получил основательное литературное образование, степень по английской филологии в Беркли и Чапель-Хилл, но до тридцати девяти лет я никогда не слышал даже имени Руми. Сейчас мне понятно, что народы, говорящие на фарси, породили величайших на планете поэтов-мистиков: Руми, Хафиза, Аттара, Санаи (признаюсь, что с Саади я все еще знаком лишь отчасти). Трудно отыскать что‐либо подобное тому культурному взрыву, который произошел в этой части света в двенадцатом—четырнадцатом веках. Лишь сейчас мы начинаем узнавать и осваивать удивительное искусство крупнейших исламских центров Ирана, Турции, Северной Индии, Ирака и Сирии, которое, выдержав испытание временем, шагнуло в современность.

И еще о половой сфере и духе, этих внутренне взаимозависимых областях и энергиях. Говорить об Иисусе или показывать его собственно как мужчину, всегда представлялось чудовищной провокацией. То же самое – с Мухаммадом и его женами. Над Салманом Рушди по‐прежнему висит угроза казни за роман, который он написал. Трудно себе представить, что сделала фатва с его жизнью. Даже небольшое сближение веры и сексуальности легко оскорбляет чувства людей. На эту тему совершенно невозможно что‐либо сказать без того, чтобы куча преданных крепких парней не восприняла ваши слова как принижение образа Божьего. Любое обращение к этой теме провокативно. Кто‐то даже скажет – оскорбительно. Осознавая всю глупость того, что я делаю, все же продолжу. Ведь писатель – раб своих сумасбродных писаний.

Крупнейший изъян христианства как религиозной структуры – почти полное исключение сферы половых отношений из того, что говорил или делал Иисус. У нас нет сведений о его жизни с двенадцати до двадцати девяти лет – обычный период тестостерональной активности нормальной мужской особи. Вместо этого нас из века в век окормляют лицемерными идеалами воздержания, выдумками священников о ценности подавления своих чувств и поощряют бессознательно проецировать собственные комплексы сексуальной вины на других людей.

Я не собираюсь задевать кого‐то лично или чьи‐то чувства священного. Пожалуйста, простите меня, если это произошло или вам кажется, что я близок к этому. В последнее время я все чаще натыкаюсь на странные реакции в Сети. Например, члены общины геев набросились на меня за «самонадеянное» заявление, будто Руми и Шамс не любили друг друга в смысле гомосексуального партнерства, то есть не занимались оральным и анальным совокуплением. Я не собираюсь продолжать здесь этот спор. Возможно, мне просто нужно признать свою предвзятость. Я не бисексуал. И я не горжусь этим и не стыжусь этого. Так уж сложилась моя жизнь. Можете как угодно критиковать мою гетероориентацию как что‐то пикантное. Конечно, я не могу точно сказать, чем именно занимались или не занимались Руми и Шамс, но я не чувствую себя «эротофобом»35, когда заявляю, что дружба между ними – вне характеристик времени и грубо осязаемой реальности, вне отношений учителя и ученика, любящего и возлюбленного, вне желания. Они встретились в сердце. Они стали самой Дружбой, или любовью, и отсюда вырастает поэзия Руми. Так я ее слышу. Подобное заявление я делаю, основываясь и на собственном опыте встречи с тем, кто обладал таким же уровнем просветленности, – Бава Мухайяддином. Я не могу ни доказать, что его состояние было именно таким, ни даже рассказать об этом. Он как‐то спросил: «Ты встречаешь меня внутренне или внешне?» С чисто английской уклончивостью я ответил: «Разве это всегда не идет рука об руку?» Я должен был поклониться и сказать: «Внутренне».

Человеческое сердце неприступно и отличается жизнестойкостью, но его утомляют споры об именах и формах божества. Я бы предпочел сидеть с друзьями, беседовать и петь. Представьте себе за одним столом Франциска, Рабийю, Бахауддина, Хакима, Бодхидхарму, Иисуса, Августина, Мира-баи, Игджаргаджуна, Джалалуддина и одну странную птицу из Тебриза.

1:316—318. Моджаме’т – персидское слово для половых отношений и потенции. Я задумался, нет ли здесь связи с термином моджо в блюзе и джазе, означающим соль музыкальной пьесы, ее жизненную силу и созидательное ядро. Но словари выводят моджо из гуллаха, наречия, на котором говорили на прибрежных островах Южной Каролины. Оно распространилось по Югу в 1840‐е годы и, возможно, происходит от восточноафриканского названия шамана. При более глубоком исследовании персидский и африканский истоки, конечно, могут сойтись к одному корню.

1:327—328. Этеридж Найт (Etheridge Knight) написал следующие строки о любви, которые вполне могут быть основаны на приводимом здесь кораническом стихе (55:19) о двух морях:

И я, и я / хочу признаться

Что океан во мне

Взыграл / любовью

К океаничности в тебе36.

1:328—329. Любое вкусовое ощущение, едва уловимый запах – это Бог. Зикр – славословие распускающегося бутона. Путь чувства – судьбоносная черта жизни Бахауддина, запечатленная во всей своей полноте, в определенности. «Глубоко вникая в свои чувства, я открываю в них путь к Богу и смысл жизни» (Маариф 1:10).

1:347. Бахауддина спросили: что такое просветленное существо? Я так и слышу, как он говорит: это тот, кто свободен от умствований богословов и препон морали, от надежд и страхов перед будущим. Мастер-гностик знает себя и молчаливо леет присутствие, его душа – вино мудрости, впавшей в безумие.

Во мне зажегся дивный огонек,

Тот, для которого и солнце – мотылек.

Многое в книге Бахауддина можно посчитать комментарием к этой главке.

1:354—355. Он сравнивает существование человека с упившимся пьянчужкой, что лежит в повозке, катящейся неведомо куда. «Любое человеческое существо, – говорит Бахауддин, – находясь в присутствии, ведет себя как этот человек в повозке: он не знает ни зачем, ни почему, ни куда он едет и доедет ли он хоть куда‐нибудь. Эти вопросы разрешаются не в конкретных словах, а в непрестанном творении зикра «Ничто не реально, кроме Тебя, есть только ты».

1:364—365. Его молитва в конце этой главки о том, чтобы ощущать жизнь полнее. Он просит Бога: «Уподобь меня молодой женщине, которую я видел сегодня, она пела в кругу своих поклонников. Я хотел бы быть столь же неотразимо притягательным». Он рассчитывает на такое же внимание Бога к себе, как внимание молодых людей к своей даме.

1:367. Слушай музыку и пение, пока не восстановится твоя Дружба с божественным. Вот цель сэма и любого подлинного мистического текста.

Одновременно с записками Бахауддина я читал книгу «Интимный Мертон» (The Intimate Merton). Я люблю Томаса Мертона, но это параллельное чтение проявило для меня львиную отвагу человека тринадцатого века в противовес уклончивым откровениям Мертона как продукта века двадцатого. Вслушайтесь, как Бахауддин беспристрастно перечисляет свои желания: «Взять, к примеру, то, чего я хочу сию минуту: я жажду красивую женщину, хочу вина, музыки, смеха. Мне хочется, чтобы каждый увидел жизнь, как священнодействие. Я хочу, чтобы меня все знали и любили. Хочу, чтобы мои желания были еще сильнее, хочу ощущать, как божественные потоки каждый миг изливаются через меня в мир» («Маариф» 2:16—17). Отголоски того же в 2:78—79: «Еще больше укрась женщин и укрепи силу моего желания к ним». Кроме дневника Бахауддина можно почитать «Привалы» («Мавакиф») Ниффари, «Раскрытие тайн» Рузбихана Бакли, «Записи голубой скалы» (The Blue Cliff Record), «Образцовые дни и встречи» Уитмена, «Успокоение и сатори» (Sake & Satori) Йозефа Кэмпбелла, удивительный «Дневник» Торо, который он вел с двадцати лет и прервал за несколько месяцев до своей смерти, «Дневник снов» Сведенборга, «Кость» (Bone) Марион Вудман, «Дневник» Жерарда Мэнли Хопкинса (1866—1875).

1:368—369. Невероятная история, странная помесь Кафки и Льюиса Кэррола.

1:374. Бахауддин говорит, что его жалостливые истории о самом себе исчезли бы, если бы он смог слиться с божественным, хотя жалостливость не очень‐то улавливается в его тоне.

1:393—394. Завершение этого фрагмента замечательно: как, признав свою несостоятельность, открыть новые области для наслаждения.

1:402—403. Изумительная главка. Мне по душе непосредственность, с которой Бахауддин возвращается к себе и в себя от одного только вкуса хлеба и всего, что связано с процессом питания, развертывающегося как некая метофора созидания души – на грани незримого и явленного. Он пребывает у самых врат, будучи и тут, и там. В этой главке и в следующей (1:404) Бахауддин ощущает себя частью всеобщего произрастания, которое он никогда до конца не поймет. Он может лишь приобщиться к этой славе, пребывая одновременно и в теле, и в духе. В этом – актуальность его дневника, столь привлекательная для нас.

1:404. Мне нравится эта образовательная теория о том, что нам необходимо взаимодействие с другими способами познания – и не только с текстами, но и с практикой торговли лошадьми и столярным делом, архитектурой и приготовлением пищи. Я бы мог вернуться к преподаванию в университете, если бы такое взаимодействие стало частью учебной программы.

1:413—414. Но что мешает людям видеть? – Он не говорит.

2:13—14. Рев ишака. Д. Х. Лоуренс в своем стихотворении «Осел» так передает рев ишака:

Хи-и! Хи-и! Ихоу-оу! – оу! – оу! – ау1‐ау! – ау!37

Мне нравится, как мастерски Бахауддин захватывает неожиданные помехи – ослов и собак, вписывая все случайные события в единую картину так же легко, как деревья и цветы адаптируются к погоде.

2:16—17. Хотан – отдельное царство в китайском Туркестане, или Шингане, в южной части бассейна реки Тарим. В начале нашей эры из этой области шла миграция в Балх, поэтому до одиннадцатого века здесь говорили на хотанском диалекте.

Я не слишком осведомлен о пугающем предмете этой главки, практике женского обрезания. Эта практика вполне могла зародиться в Древнем Египте и до сих пор жива в среде мусульман, христиан и последователей местных религий. Обычно это обряд инициации для девочек двенадцати лет. Мотивы проведения обряда и возраст сильно варьируются. Практика включает частичное или полное удаление внешних гениталий – клитора, больших и малых генитальных губ. Зарубцевавшаяся ткань лишается чувствительности, и способность женщины переживать сексуальное наслаждение снижается. Основа этой практики, безусловно, контроль мужчины над сексуальностью женщины. Такова традиция сотен этнических групп в двадцати восьми странах Африки. В Судане девять из десяти женщин обрезаны. В Мали – девяносто три процента. Обычно в сельской местности ничего не делается, чтобы уменьшить боль при обрезании женщин. Иногда акушерки применяют местное обезболивание. Дебаты об уродовании женских гениталий крайне медленно становятся достоянием широкой общественности как в Африке, так и в других странах. Следует отдать честь Бахауддину: более восьмисот лет назад он был потрясен практикой, о которой услышал как о «древней церемонии, появившейся в области Хотан в Китае». Вино служило здесь обезболивающим средством.

2:92—94. В последней части этой главки рассматривается взаимное движение божественной сути, чей танец мы можем назвать мистерией центра и движение периферийной сферы вокруг него. Когда мы начинаем жить из наших центров, нас охватывает необъяснимая любовь, независимо от того, что просачивается через периферийную биосферу. Мы также приобретаем чрезвычайную восприимчивость к печалям, остро воспринимая красоту преходящего. Это то самое умирание до того, как умрешь, возрождение и пребывание на нулевой отметке, в полноте «здесь-и-сейчас», в «нигде» – как это выражают в исламе, христианстве и традиции буддизма и даосизма.

Быть и не быть одновременно, не отягощая ум и совесть заботой о том, что достойнее. Мы узнаём друг друга в этом внутреннем мире души. Как‐то я спросил у Бава Мухайяддина: может ли когда‐нибудь объявиться и выглянуть и из моих глаз то, что я вижу в его глазах? Он ответил: это случается, когда индивидуальное растрогано всеобщим. Тогда глаз («я») превращается в «мы».

2:109. У Руми был старший брат Ала-ад-дин, он родился в 1205 г. от Момине Хатун, матери Руми. Бахауддин имел, по крайней мере, еще двух жен и двух детей от них, хотя об их судьбе ничего не известно. Руми был женат дважды. Гоухер Хатун (ум. в 1229 г.) родила ему двух сыновей, Султана Вала-да и Ала-ад-дина. Вторая жена, Керра Хатун, родила ему сына Мухаффера Челеби и дочь Мелеке Хатун.

2:114. «Если жизненные невзгоды иссушают тебя…» Я думаю, это значит, что, если перипетии твоей жизни уменьшают силу твоего магнетизма, сочную яркость чуткой осознанности, – это значит, что подобные обстоятельства наносят урон твоей душе.

2:115—116. Пища разного рода возносит хвалу во время процесса своего усвоения. Точно так же и мы претворяемся в тайну. Как только мы растворяемся, энергия высвобождается как благодарность. Рассказывают, как Руми пошутил на смертном одре. Дело в том, что земля слегка колебалась, что обычно для этой области (юг центральной части Турции). Он сказал: «У земли урчит в желудке. Успокойся, скоро ты получишь свой лакомый кусочек».

Во второй части этой главки Бахауддин говорит, что в основе наиболее глубоких наших переживаний – славы, доверия, смирения – лежит желание любви и любовного единения. Другие наши свойства возникают из разнообразных сочетаний этих энергий. Они плодят внутренние вспышки божественного восторга. Таково прозрение Блейка, Лоуренса, Бахауддина – что интимные отношения надо не запрещать и преследовать, а постигать: ведь они исходят из изначального ядра, они – исток, что пропитывает все другие энергии.

2:123—124. Здесь он принимает решение подвести итог своей работе. Это отчасти напоминает Просперо в «Буре». Бахауддин фактически говорит: «Я – садовник Божий, и хочу, чтобы Хозяин удовольствовался тем, что мне удалось сделать, чтобы яснее проявить Его творение. Ради этого я тружусь. А дальше – я дряхлею, мне все труднее говорить. Но трудности и сами по себе созидают настоящее».

Просперо говорит, являя атрибуты своей первозданной магии, посох и книгу:

Я посох разобью,

Его зарою в землю глубоко,

И глубже, чем любой ложится лот,

Я книгу утоплю свою (V:1:63—66)38.

На самом деле эти два высказывания никак не связаны. Мне просто хочется прояснить литературную подоплеку названия, хотя решение этой задачи выходит за пределы сферы эстетики. Ярлыки стачивают поэтическую силу – как таблички с латинскими названиями деревьев в ботаническом саду. Quercus alba, белый дуб. Книга, брошенная в воду – это поворотный пункт, колоссальный рывок в опыт, прочь от слов, мечтаний, химер, ума и воображения, или иначе, – все превращается в немыслимое варево, в бурлящую бессмысленную похлебку. Океан бытия не имеет к этому отношения.

Я воспринимаю Бахауддина скорее как мистика, который живет в истине и пытается ее передать, а не как поэта, записывающего сочиненные эпифании. Но он еще и художник, мастер коротких прозаических заметок, что позволяет подменить личностное звучание его интонации – откровенческим «Мы», без опасений, без акцентирования замены. То, что мы говорим о форме, не укладывающейся в определения, не означает, что у этой формы нет ваятеля. Проза Бахауддина вытекает из океана повседневности: сидение на уличных ступеньках у всех на виду, посадка мяты в саду, пересказ снов. Проза видений и бытовых шуток. У меня такое чувство, будто и я принадлежу его миру, так живо напоминавшему мне о том месте, где я вырос, – на холмах у реки Тенесси, возле начальной школы для мальчиков близ Чаттануги. Мой отец был директором школы. Бахауддин вполне вписался бы в эксцентричную компанию учителей и учеников школы, что посиживала на высоком обрыве речного берега в 1940‐е. Работая над переводом, я невольно перенесся туда вместе с ним, снова став зачарованным семилетним мальчишкой… А может быть, это просто игра ума, воображение.

Дневник Бахауддина и поэзия Руми – памятки об опыте, весьма обширном и глубинном, который мы, читатели и слушатели, можем претворить собою. Слова описывают вкус величия и любви, но, несмотря на это, ты не можешь его передать. Описать такое чудо невозможно. Тонкие знатоки вина могут описать его вкус лишь приблизительно, да и то только своим коллегам. Но попробуй передать на словах вкус фисташек или чего‐то подобного тому, кто никогда сам не пробовал этого. Что бы кто ни говорил, нам в конце концов придется по-пробывать самим, если мы хотим остаться только со словами.

Можно также воспринимать мистический текст как ключ, который нам дан, чтобы открыть царство в каждом из нас. А также и во всем вокруг. Это глубоко личное дело – использовать ключ для целей освобождения. Иначе ключ, стих, дневниковые записи останутся всего лишь музейным курьезом для школяров.

2:135. Цветов знания немало, какие из них твои?

В другом месте Бахауддин говорит: «Каждый раз, когда я произношу слово «Бог», семя выпускает побег. Появляются нескончаемые цветы, чьи лепестки – имена прекрасных человеческих свойств: любви, чистоты, ясности и величия»39.

2:145. Нам даны пять чувств для восприятия того, где мы и кто мы. Нам также даны способы постижения незримого, дух и душа, и пути их развития – онирические, шаманские, поэтические, музыкальные, мистические пути.

2:164. Второй сон турка. Образ веревки в реальности немыслим, но точен психологически. Веревка уходит в туман бесконечности. Бахауддин держит другой конец в настоящем и плетет новую веревку, продвигаясь вперед, волокна материализуются, удлиняясь по мере его движения. Вероятно, благодаря этому принципиально бесконечному занятию плетения веревки, намерение и усилие добавляют новые пряди в бытие. Это единение с тайной, и дневниковые записи – часть этого занятия.

Вот что сказал Бава Мухайяддин 22 марта 1979 г.:

«Бог вне форм. Бог – сокровище без вида и образа, сокровище, способное наделить человеческую жизнь миром и покоем. На языке есть область, которая воспринимает вкус, а в глазу – область, воспринимающая свет. Так же и Бог существует, как область мудрости жизни, область веры, мощи. Бог – мощь, и эту мощь можно разглядеть в себе»40.

Это великая тайна. Как ее открыть и как жить, исходя из нее? Нередко я полностью забываю об этом. Но как бы то ни было, мы всегда узнаем родниковую воду, пробуя ее на вкус.

Предыдущая главаГлава 171 из 171К книге