Сегодня опять подарок от испанца. Вот говорят – различье культур, традиций и прочей наносной дребедени, но ведь души наги, потому сообщаются каким-то особым, непосредственным образом. Значит, мы с ним сообщники. И его короткое посланье на очень дурном английском тому несомненное доказательство. На мое предложение себя в Санчо Пансы он прямо не ответил, однако подписался: «Дон Кихот». Видимо, такое сравненье ему польстило. Но дело не в этой записке. К письму он приложил откуда-то скопированный рисуночек, по виду с газетного листа, изображавший мужчину и рядом с ним коленопреклоненную женщину, подписанный на латыни. Медицинских знаний и словаря мне хватило, чтобы разобрать подпись:
«Дочь моя, зачем ты здесь?»
«Чтобы любить Христа и следовать за ним в бедности и молитве».
Преклонив колена и сняв с головы покрывало, она высвободила свои пышные золотые волосы. Он единым жестом состриг их в знак ее отречения от мира. Это был пока слабый росток, но в будущем ему предстояло плодоносить святостью и благодатью.
Рисуночек простенький, наивный, можно было б его принять за карикатуру. Но нет, в нем чувствовалось простодушное благоговенье. Может, сам же испанец его изобразил? В его книжечке с набросками будущих сценариев я разглядел и забавные рисунки вроде этого. Но любопытно: я ведь в своем письме даже не обмолвился о догадке насчет женщины возле Французика. А он мне, выходит, ответил на незаданный вопрос – то ль узнав какую-то новость, то ль откликнувшись на мою фантазию собственной. Как-то она его достигла на своих, наверно, ангельских, крыльях. Теперь, по крайней мере, проповедник искренности уже никогда не будет совсем одинок.
Конечно, я мог бы задать испанцу много вопросов, из которых главнейший: отыскал ли он в тех дивных, мною покинутых пространствах Французика во плоти, а не как образ надежды или восковую персону? Но понимаю, что он прозвучал бы дурацки: даже не наивно, а с какой-то ущербной дотошностью. (Если что-то не путаю, один древний духовидец и вовсе считал людскую плоть, как и плоть всего мира, дьявольским мороком, не одухотворенной видимостью, хоть я в это нисколечко не верю.) Ну, допустим, отыскал бы, и что дальше? Я б, честно говоря, даже не знал, как поступить. Для того чтобы пасть пред ним на колени, все мы слишком горды, – к тому ж такая патетика не в духе времени. Выпросить поучения, благословения? Наверно, так бы и сделал, попытался. Но в результате, скорей всего, был бы разочарован. Ведь, как и другие люди века сего, жду волшебных слов, мгновенного излечения души. Да и его облик наверняка мне показался бы слишком обыденным, коль даже и его скромность теперь украшена моей фантазией, сделавшись отчасти победной, что ли, торжественной и торжествующей. А может, – кто его знает? – случился б такой порыв, что я не стал бы искать у него защиты, а, напротив, сам бы прижал его к сердцу, чтоб хоть как-то сберечь от суровой справедливости мироздания, чем-то утешить. Понимаю, что это глупейше, наивно. Какой из меня-то защитник? И разумеется, вовсе никакой утешитель. Но все ж эту свою новорожденную жалость к Французику считаю самым возвышенным, благородным из всех моих чувств.
Ладно, мог бы задать испанцу вопрос менее скользкий: нашел ли этот современный рыцарь на подержанном драндулете хоть бы одно реальное, историческое доказательство существования Французика, что мне в свое время не удалось? Помимо неверной людской молвы, думаю, мистифицированной или, возможно, мистифицирующей, памяти якобы соседей и однокашников, к примеру, его нетленные мощи, могилу или полностью достоверное, признанное наукой, упоминанье в летописи. Пускай даже какой-либо фотодокумент, повернее мутной фотографии в хлеву, где Французик то ли родился, то ль родится, то ль мог бы родиться. (Обнадеживающее и одновременно сомневающееся «бы»!) Понимаю, что поиск трудный: вслед за разочарованием в соратниках, которые, по сути, не виноваты, поскольку лишь слепо выразили агрессию форм, ополчившихся против духовной нищеты в своем наивысшем смысле, он должен бы крепко затаиться, в своем смиренье предоставив жизнь естественному ходу вещей. Может быть, с тех пор так и не оставил таинственную неназванную пустынь, куда удалился сочинять злополучный устав.
И все ж, надеюсь, этот поиск испанцу столь же необходим, как и мне, – иначе зачем бы он рыскал по уже выцветающей к зиме округе с ошалелым видом ловца привидений? При нехватке веры, нам, увы, требуется достоверность, ибо теперь всё что угодно готовы поставить под сомнение средь цветистых иль бесцветных обманок до конца опошленной цивилизации. А может, дело проще: его цель не легенда, а именно задуманный телесценарий. Профессия сценариста наверняка не исключает одержимости, как, наверно, и любая. Короче говоря, я ему не задал ни одного вопроса, чтоб случайно не нарушить ткань моего вымысла. Ему лишь ответил, сам не знаю почему, крылатой фразой из крупиц моей медицинской латыни: «Nusquam est qui ubique est». Это «Кто везде, тот нигде» мне крепко издавна, втемяшилось в голову, хотя не уверен, что так бывает всегда…
Впрочем, моя латынь странным образом перекликается с последним стишком, которым меня одарила японка: «Мы далеко друг от друга. / Но всех нас объединяет тот, / Кого мы никогда не видели». Невозможно понять, как легенда преобразилась в ее восточных мозгах, но эта японская женщина, не иначе как мне теперь далекая сестра. Я давно уже запутался в сложной диалектике ближних, посторонних и дальних…
Раньше любил зиму, но теперь она стала другой, как и я изменился. Где прежний крепкий, бодрящий морозец, где узоры на окнах, как изящные переплетенья неведомой науке растительности? Зима теперь помягчела, что-то в ней появилось слезливо-сентиментальное. Говорят, глобальное потепление. Но притом она сквозит пронзительными ветрами, будто студит, вымораживает душу. Может, вовсе и не виновна, а просто для меня наглядный символ моего заиндевевшего, но и теперь сентиментального, сердца. Да еще стал замечать, что зимой отчаянно, истошно каркают вороны, будто чуя падаль. Казалось, проще всего в эту гнилую пору отправляться к каким-нибудь теплым морям, но, по-моему, уже писал, что терпеть не могу пляжного отдыха, а к достопримечательностям не так уж любопытен. Они меня, скорей, утомляют. Правда, выудить из вороха впечатлений хотя б один ценный для тебя образ, пусть пока и неприменимый, но годный про запас, уже совсем не так мало. Если ж отправлюсь, то вовсе не к теплым морям и не на поиск новых образов, а туда, где, надеюсь, сохранен тот, что сейчас, чувствую, постепенно умирает в моей отупевшей, выстуженной душе. Он теперь, средь обставшей со всех сторон прозы жизни, в моей стареющей памяти почти осыпался, как та самая фреска, где сохранился лишь пустой контур в неясно куда устремленном порыве.