К книге
Мечта о ФранцузикеБлокнот из кожи, с золотым обрезом. Запись № 6
45%
Блокнот из кожи, с золотым обрезом. Запись № 6
25

Только вчера поминал испанца, одного лишь достойного собеседника среди неприкаянных творцов нашего хостела. В остальных я замечал только показное радушие цивилизованных личностей, а наши с ним беседы во время общих перекуров обозначили, мне казалось, душевное родство, близость интересов, сходство миропонимания. Разумеется, я каждого из них додумывал, домысливал, обобщал, можно сказать, препарировал, как отчасти литературных героев моей дневниковой повести, однако не до потери сходства. Если уж попал кому на перо, так не сетуй, что тебя переиначат в угоду жанру и личным комплексам автора. К счастью иль несчастью, лично мне это вряд ли грозит. Из всех литературных жанров я наверняка персонаж многих кляуз, доносов и точно знаю – одного газетного фельетона. Вот уж был мерзейший пасквиль, откровенная заказуха. Конечно, на меня, как на любого, можно взглянуть очень предвзято, нарисовать хоть и неприглядную, но меткую карикатуру. Однако тут просто ничего общего, ложь и поклеп от и до; разумеется, не литература, но даже и не литературщина, а дурновкусный, беспочвенный и корыстный вымысел.

Ну вот заговорил о важном, а перекинулся врачевать свою мельчайшую душевную ранку. Я уже понаторел в письме, а когда вяжешь словеса бойко, самоуверенно и складно, начинает тянуть к расчесыванию давних царапин или никчемному балагурству. Конечно, я приобрел навык, но в прежнем, все же оставленном на дальнем перроне блокнотике, был, что ль, особый распев, исключительная тональность той вдохновенной местности. А в здешней скудной среде обитания и слова сделались суховаты, и мысль теряет музыкальность. Понятно, стиль это не ловкие иль бездарные словосочетания, а тот, что рожден всегда бытием духа. И очень кстати я сегодня утром получил долгожданную весточку от испанского интеллектуала, освежившую мой миф о Французике, без которого эта бойкая писанина всего только хобби и ковырянье болячек. Вся моя жизнь на таких вот рифмах-совпадениях: только вчера вспоминал – и сразу отклик. Весть от него пришла, разумеется, тоже по электронке. Какие ж теперь сомнения, что компьютерный мир, если и не во всем благотворен, так могуществен, коль и создает, и транслирует мифы?

Особо выразительна была приложенная к письму фотография, на которой мой испанец выглядел иберийцем в самой наивысшей мере и благороднейшем облике: отощавший, обветренный, загорелый до черноты, на фоне чуть поблекших зимой долин, немного посуровевших каменистых взгорий, да к тому ж неторопливых энергосберегающих ветряков, он казался настоящим Дон Кихотом. А Росинантом ему служил потрепанный байк, примерно, думаю, возраста той знаменитой клячи. Был у испанца вид немного жалкий (может, так показалось в сравненье с умиротворенным величьем тамошних гор и долин иль, угадав литературное сходство, я к нему примыслил печальный образ), но взор столь решителен, будто он на своем драндулете прямо сейчас ринется штурмовать энергетические мельницы. (И поделом: они, разумеется, экологичны, притом угрожают моему углеводородному благоденствию.) В нем мерцал огонек одержимости, как мне хотелось думать, нашей с ним общей мечтой. По крайней мере, то была одержимость какой-то упорной фантазией; напоминал он, что ль, охотника за привидениями. На мой взгляд, его нынешний очень испанский облик был прямо-таки достоин художественной галереи. В нем теперь действительно обнаружилась слегка потасканная аристократичность, придававшая некоторое сходство с портретами из мадридского музея, куда я как-то забрел с туристическим равнодушием.

А письмо? Даже было не письмо (то есть без обычного приветствия «Диар такой-то» и подписи), а довольно-таки пространное сообщение. Причем без ссылки на какой-либо источник и с обычной для мифологии неопределенностью времен. Может, он цитировал местную газету, может, древнюю летопись, может, донес молву окрестных жителей, а возможно, то был синопсис какой-то части им задуманной мыльной оперы. Впрочем, здесь мылом даже и не пахло. Тот его замысел я, скорее, понимаю как род искупления за то, что пол своей жизни холил дурновкусье праздных домохозяек, – ведь как ни крути, историю Французика не превратить в аргентинскую мелодраму. Короче говоря, попытаюсь перевести этот, как нынче говорят, месседж с его пиджин-инглиша, которым он бойко владеет в разговоре, на письме, однако не столь внятного. Кстати, лишь бегло проглядев испанское послание, я уже понял, что неназванное словечко «предательство» там оказалось бы ключевым. То есть либо я точно угадал факты, либо наша с испанцем фантазия сходным образом домысливала легенду, тем подтверждая нашу с ним душевную близость. Теперь мне даже отчаянная желтизна горных кустарников кажется цветом измены.

Такую он рассказал примерно историю, то ль им выдуманную, то ль действительную. Вернувшись из Африки, где Французик едва не обратил в свою веру турецкого султана, он с горечью (виз э грифс) узнал, что его братья стали вызывать в некоторых церковных и мирских кругах некоторую неприязнь, а некоторые, невзирая на их благие дела, их даже принимали за еретиков и прогоняли силой. Теперь его братья уже перестали быть незаметной (инвизибл) горсткой всеми презираемых оборванцев, а стали теперь отчасти заметной силой, которой следовало помочь обрести организационную форму (именно так: эн органайзинг форм), чтобы они, как утверждали церковные власти, «могли приносить еще больше добра». С еще большей горечью (виз ивен мор грифс) он узнал, что пока он отсутствовал, братья для себя возвели каменное жилище, простонародьем называемое «дом братьев», где они занимались не только ручным трудом и молитвой, но также и науками. (Как еще к этому отнестись врагу всякой собственности, босоногому проповеднику? Вот оно и предательство! – Примеч. переводчика.) Поначалу его душа возмутилась против такого самоуправства (зис селф-гавермент), и он приказал всем братьям, выйти из этого помещения, но потом, когда он узнал, что братья жили там не как обладатели, а как всего только пользователи (зе юзерс), он успокоился и позволил им войти обратно. (Это надо ж! С его-то прозорливостью и чутьем попасться на шитую белыми нитками юридическую уловку! Совсем не верю, чтоб успокоился, но тут его великое смирение даже в ущерб принципам. – Пер.) Вскоре наиболее уважаемые церковные авторитеты ему посоветовали, чтобы людям избежать соблазна, а им возможных гонений, перестать быть вольной общиной нестяжателей (зе фри комьюнити оф зе пипл донт вонт хев энисинг) с необщепонятными (нот клир фор эврибоди) целями, а сочинить устав регулярного монашеского ордена, который будет соответствовать ожиданиям церкви. Хотелось так ему или ему не хотелось, но, почитая для себя невозможным ослушаться, он удалился в целиком уединенное ото всех место, как нельзя лучше пригодное для такого сосредоточенного занятия. Завершив труд, он передал манускрипт своему викарию, но тот его нечаянно потерял. (Вот тебе и уважение к пастырю! Кто поверит, что потерял случайно? – Пер.) Тогда он терпеливо отправился назад и вновь написал устав, в точности как прежний, который и был в конце концов утвержден, хотя и не все его нашли удовлетворительным.

Перевел, разумеется, как смог, я ведь не переводчик. Но смысл и урок наверняка понял верно, неважно быль это, небыль. Судьба ненавязчивого пророка и должна была так продолжиться, как еще? Чтоб это понять, не надо быть мыслителем и прозорливцем, тут как дважды два четыре. Кто ж допустит существование столь и впрямь соблазнительного, уже потому, что никак не оформленного, примера, где любовь, смиренье и усердие заменили догму? Где тут, в конце концов, четкие правила поведения? Ведь в данном случае отсутствие самоограничений, какого-либо внутреннего регламента, так легко принять за безграничную претензию и едва ль не за духовный экстремизм. Настораживает и отсутствие какой-либо доктрины, схоластического обоснованья необходимости себя вести так или иначе. Будь я какой-никакой властью, меня б точно насторожило это слишком подозрительное умолчание, за которым может таиться ересь. То есть лично мне было ясно, что в любые века какой угодно вольной общине, стоит ей стать хотя б «отчасти влиятельной», так и или иначе навяжут «органайзинг форм», устраивающую ту власть, которая на данный момент властна, – того же потребует и общественное мнение.

Отсутствие ограничений это ведь и опасная непредсказуемость. Рад бы верить, но не верится, что у этого скромнейшего первопроходца мог быть пускай тернистый, но хотя б не извилистый путь борьбы только с личными искушеньями и несовершенствами. Ну а что «виз ивен мор грифс» он отнесся к отступничеству своих фрателли, и так понятно, – а невнятная история с якобы случайно потерянным уставом просто вопиет! Горькое, горькое разочарование, которое уже свершилось иль еще впереди! Бедняги, стоило (стоит, стоило бы) Французику отлучиться, будто потеряли (можно поставить любое глагольное время) свою путеводную нить, оттого и захотели пристанища. Ну и конечно, мирские соблазны под коварный шепоток доброхотов, – братьев можно понять, ведь тоже люди, – от искушений чисто бытовых до интеллектуальных (см. о занятье науками). И многие ли вообще могут сберечь надолго экзальтированный энтузиазм и героический пафос? Душа устает, увы, а моя так даже очень быстро.

Короче говоря, неизбежен, я б сказал, диалектический, излом его жизни: его в самом наивысшем смысле духовная самодеятельность когда-то обязана вступить в конфликт со вселенским законом формообразования. Рано или поздно грядет смена мелодии – в простодушной песенке должны б рано или поздно зазвучать трагические ноты. Эта газетная статейка иль древняя летопись, предание, слух, сплетня, интернетовский блог звучит вполне достоверно: что оставалось Французику, который не вождь, не лидер, тем более не бунтарь, а только пример, как удалиться в пустынь, чтоб там, блюдя послушание, сочинить устав ордена, судьбу которого он, конечно бы, сумел предсказать? Наверняка предвидел наперед и еще более горькие свои разочарования. Отчуждение, лучше б сказать, ороговенье, или, может, еще лучше – опошление духа способно все перевернуть с ног на голову, превратив благородство в низость. (Он бросил одежду под ноги своему папаше, тем отрекаясь от косного мира отцов, но не облечется ль его чистосердечный порыв еще худшей, болезненной по виду коростой?) И все ж им сочиненный устав мог бы нести ту самую крупицу благодати, на которую всегда надеюсь, хотя и с трудом понимаю, что это за штука. И благодатная крупинка не была б или не будет утрачена, как не удалось злонамеренно потерять им выстраданный, хоть и компромиссный, манускрипт.

Примерно в этом духе я ответил будущему победителю ветряных мельниц, а в конце предложил себя на роль Санчо Пансы. Вроде как шутя, но очень даже стоит обдумать всерьез. А что, действительно, не вернуться ль в тот мирок, что я покинул под гром ночного фейерверка в погоне за легендой, – или даже стать ее частью? Брюхо у меня отросло, невзирая на фитнес. Купил бы осла и на нем трюхал потихоньку вслед за длинноногим испанцем в его велосипедном шлеме, чуть смахивающем на тазик для бритья. Но тут и опасность: в моей памяти сохранился цветущий мир, овеянный благоуханной легендой, а я ведь знаю, как умеют ветшать покинутые пространства. Сколько уж испытал разочарований, вернувшись туда, откуда вроде б ушел навеки…

Вот и все, пора отложить в сторону мою шариковую ручку, а в другую – блокнот с золотым обрезом. Опять я засиделся почти до утра, – скоро уж выйдет из мрака младая розовоперстая Эос, разогнав предрассветные виденья. К тому ж, когда с непривычки пишешь так долго, можно вдруг почувствовать, что делаешься умен до полной уже, окончательной дури. Все жду, поджидаю мудрости, которая, говорят, является с годами, а та почему-то замешкалась.

Предыдущая главаГлава 25 из 56Следующая глава