Вернулся из города усталый. Не потому, что он, как положено в древности, возведен на холме и мне приходилось тащиться вверх-вниз, к тому ж спотыкаясь о разбитый булыжник, – замостили город еще, наверно, этруски. Дело в другом. Прежде-то мои прогулки в городок были, можно сказать, ознакомительными. Я остро, однако все ж неглубоко чувствую города. Никогда не уподоблялся туристам (их даже презираю), коллекционирующим достопримечательности, но способен прийти в восторг, мгновенно ухватив стиль города, можно сказать, его эстетическую суть. Правильно ли ее назвать только эстетической? Ведь, как мне казалось, схватывал не только внешнее своеобразие каждого, но и его, что ли, общую идею. Меня равно пленял и уют мелких городков, и грандиозный размах имперских столиц. Но никогда не удавалось надолго сохранить это чувство, которое не любовь, а разве что краткая влюбленность. День-другой, и я уже томился в сперва восхитившем городе, хотелось оттуда поскорее сбежать. Пришла в голову хотя и дурацкая, но довольно точная метафора: любой новый для себя город я будто единым духом осушал до дна, как пьяница четвертинку, потом испытав приятное головокруженье и похмелье наутро.
Но сегодня я, будто самый прилежный турист, обшарил все городские закоулки. Городок-то совсем невелик, но коль не только всматриваться, но и вчувствоваться в его мельчайшую подробность, постараться уловить сюжеты его извилистых улочек с их коллизиями и кульминациями, можно себе истерзать всю душу. (Но также и возвысить, как это было с Французиком.) Не сразу, но уже к полудню, я ощутил музыкальность города. Теперь пытался расслышать его мелодии с их анданте, адажио и модерато, аккордами городских площадей. Можно сказать, что сам будто разыгрывал музыкальные пьески, вольно, по наитию, сворачивая туда, сюда, путь направляя вверх, вниз: одна улочка, другая, третья, солнечная, тенистая, каждая с особым чувством и своей тональностью. Не всегда городская музыка была мне понятной: иногда забредал в таинственные, тревожные тупички, невнятные дворики, выражавшие какие-то, по-моему, очень современные чувства, назвать которые не сумею.
Может, здесь и впрямь существует музыкальная подоплека, то есть город творился веками, как музыкальный опус. Не сознательно, конечно, – однако жителям могла всегда чуяться его стержневая мелодия, и те не фальшивили. (Если ж все-таки встречались фальшивые, диссонирующие ноты, то не в постройках и привнесенные, – все же необходимая дань государственной власти, до которой тут, казалось, далеко как до луны. Имею в виду установленные на трех площадях бюсты спасителей отечества от каких-то захватчиков, – национальные герои смотрелись угрюмо-спесивыми и были все на одно лицо. Стоило мне наткнуться на эти убогие творения обобщенно-державного стиля, как пронзительная городская мелодия, запнувшись, на миг прерывалась торжественным гудом государственного гимна, который мне показался не музыкальней других сочинений этого жанра, – иль мне, может, вообще претят державные звуки. Но таковую дань государственности, как я заметил, платили все окрестные городки.) Известно, что архитектура – застывшая музыка, но не стоит ли понимать эту избитую формулу в более широком смысле? Может, и любой город окажется именно таковым, если к нему чутко прислушаться, а не разом ухватить его общий смысл; тем бесконечно обеднив, превратить в своего рода геральдическую эмблему. Кстати, здешний городской герб не слишком замысловат: справа лев в багрово-красном поле, слева крест – в лазурном, а над ними – княжеская корона. Лев средь яростного багрянца, допустим, в память о сраженье за свободу (не от того ли князька, чья корона до сих пор украшает герб, оставленная в качестве декоративного элемента или, может, в насмешку? Свойственна ли гербам ирония? Мне-то она чуется повсюду). А левая часть, уверен, то ль память о Французике, то ль его предвестье – лазурь, как помню, символ чистосердечия.
Конечно, я пытался различить, расслышать в этой городской симфонии иль, может, сюите (наверно, точнее, но не слишком-то разбираюсь в музыкальных жанрах) лейтмотив Французика. То он мне вроде бы слышался, прозрачный, как пастушья свирель, то вдруг терялся. Так, его подхватывая и теряя, я забрел в какой-то городской аппендикс. Надо сказать, что в городке множество тупиков, кривоколенных закоулков, а также с виду бесцельных лестниц, упертых в городскую стену (может быть, когда-то имели оборонное значение). Сужавшаяся улочка, слегка вильнув, клином уперлась в дом как дом, обычный для здешней застройки, чей образ – навеки запечатленное Средневековье. Из этого, если можно сказать, общеготического стиля никак не выбивались и относительно недавние строенья (по крайней мере, я их не отличил от других). Несколько домов, разрушенных единственным налетом то ли немецкой, то ли союзнической авиации (видимо, летчик, не пробившись к областному центру, решил избавиться от бомбового груза), думаю, были точно воссозданы в их прежнем облике. Про авианалет мне как-то рассказала наша хозяйка, которая, впрочем, я говорил, не сильна в истории, так что этот уже восполненный ущерб городку мог быть нанесен и, к примеру, Большой Бертой или даже какой-нибудь допотопной бомбардой.
Чем двухэтажный домик, который не палаццо, но и не хижина (по здешним меркам где-то между эконом- и бизнес-классом; одна безусловная роскошь – резная дверь, украшенная аляповатыми ангелами, похожими на амуров, в цветочно-лиственном узоре), отличался от всех городских строений, так это медной табличкой справа от единственного окна. До сих пор я в городе не обнаружил ни одной мемориальной доски как свидетельства, что здесь родилась какая-то приметная личность, иль жила и трудилась, или хотя б его разок посетила. А тут пусть и не мемориальный, но все ж какой-то знак исключительности. Моей медицинской латыни хватило, чтоб разобрать гравировку: «Охраняется (сохраняется? опекается?) городской общиной». Заинтересованный, я внимательно разглядел дом со всех четырех сторон. Действительно, самый обычный, немного ветхий, но все ж не развалина. Судя по местами облупленной штукатурке, не то что капитальный, но даже его косметический ремонт проводился еще в прошлом веке, – община-то наверняка бедная. Постарался заглянуть внутрь, хотя знал, что такое подглядыванье в иных странах считается уголовным преступлением. Но в любом случае окно было мутное, какое-то подслеповатое, – вообще не ясно: дом жилой или давно пустующий? Мой интерес понятен, ведь не сомневался, что он каким-то образом связан с Французиком, коль мне служил путеводной нитью тот настойчивый, хотя иногда ускользавший рефрен. (Да и разве Французик, – неважно, реальный или мифический, – не был единственной достопримечательностью городка?)
Что и подтвердилось. Сквозь крепнущий «лейтмотив Французика» я вдруг расслышал какое-то шушуканье сбоку, чуть сверху. Из окна соседнего дома выглядывали мужчина и женщина примерно моих лет, видимо, супружеская пара. Оба меня рассматривали с большим любопытством, тихонько переговариваясь. Подумали, что грабитель? Глядишь, вызовут полицию, или, не знаю, может, тут городская стража? Но нет, с виду приветливы, улыбаются. Видимо, приняли за редкого в этих краях туриста. К тому ж могли услыхать, как я твердил на недавно привязавшийся мотив свое «Французик, Французик» (последние дни себя иногда ловлю на этом). По крайней мере, женщина, махнув рукой в сторону дома с табличкой, раза три кивнула, повторяя: «Тут жил, тут жил», а мужчина указал пальцем на приткнутую к дому сараюшку: «Там он родился, там». Кто родился и жил, я, разумеется, понял.
Однако сейчас уже вовсе не уверен, что глаголы стояли именно в прошедшем времени. Едва понимая местную речь, как разобраться во временах и модальностях? Поди отличи, было ли сказано «жил», «живет», «будет жить» или, допустим, «мог бы жить»; «родился», «родится» или «родился бы». Да это и простейшие варианты: наш-то язык, к глагольным временам экономен (или неразборчив, поскольку к самому-то времени мы как раз вовсе не экономны, легко его упускаем сквозь пальцы, тратим по пустякам, – уже забыл, где вычитал это объяснение), а в некоторых возможна и такая экзотика, как «вот-вот, уже совсем наступающее, в давно прошедшем». Подчас мне кажется, что я угодил в едва ль не ему подобное время, ну, или, допустим, в «давно прошедшее, продолженное вплоть до будущего».
Конечно, я заглянул в сарайчик, оказавшийся не на запоре. Это был скорее не сарай, а хлев, что странно, – в городке, разумеется, никто не держал скотину. Но да, именно хлев, все как положено: загончики для скота, ясли, выложенные сеном, вверху отдушина, дававшее свет незастекленное оконце, в углу – вилы и деревянная лопата. Впрочем, был пустующим, даже, не исключу, декоративным, поскольку не вонял навозом, а пропах сеном и, если принюхаться, чуть благоухал цветами. Сами ясли, как и деревянные переборки, тут казались довольно свежими, не так давно слаженными, и стены будто свежевыбеленными. Почти целиком, лишь на одной примета старины или даже глубокой древности: в белом контуре – осыпавшаяся фреска (в хлеву? почему, собственно?), где-то величиной два метра на метр, изображавшая снятие с креста. От фигур остались одни лишь контуры, но не потому ли вдруг выявилась экспрессия, необычайная активность действия, тогда как фрески, иконы в здешних церквях благородно цепенеют в вечности, где мирно сосуществуют времена? Может, как раз детали и скрадывают порыв, тайно запечатленный в контуре? Коль это действительно так, я уж наверняка не первооткрыватель. Но если даже мое наблюдение не обогатит историю иль, там, теорию искусства, то лично для меня оно представляет некоторую ценность. Притом поодаль суетящихся абрисов изображен один бездействующий персонаж, столь же, как все, неподробный. Однако в его позе поражала мощь сопереживания. Лейтмотив Французика теперь меня едва ли не оглушал.
Но еще необычней для хлева смотрелись фотографии на стенах – примерно десяток, явно любительских, давних, сильно выцветших. Подробно их, увы, не разглядел: оконце под крышей давало недостаточно света и к тому ж вечерело. Но вот странность: мне там почудились те же сцены, что и в моем киносновидении, хотя и в черно-белом варианте. Что б это значило? Что фильм давно уже отснят и я его посмотрел когда-то (юношей был почти киноманом: в кинотеатре «Иллюзион» видел множество старых лент, аппетитно рябящих искрами, какими-то сполохами). Вроде б, нет, – память на давно прошедшее меня еще не подводила. А может, тут спасаясь от безумия века сего, я подхватил местную бациллу безумия иль бациллу местного безумия? Почему б нет, на этой родине тарантеллы и флагеллантов?
Когда вышел из пристройки, любопытные супруги все еще стояли у окна. Вдруг мужчина сказал: «Мы с ним учились в одной школе» (точно расслышал «уна скуола»), а жена кивнула, подтверждая. Конечно, мог ослышаться или неверно понять. Но – если учились в одной школе с разницей в пяток столетий? Притом что единственное тут школьное здание – слегка перестроенный храм Минервы. Так сообщает путеводитель, который о доме Французика ни гугу, уж тем более о какой-то сараюшке. (Городу, соответственно, был посвящен один короткий абзац.) Уже мне в спину женщина крикнула: «Покупаете?» Что покупаю: дом, сарайчик, то и другое? Оказывается, приняли не за туриста, а за покупателя? Понятное дело: с какой же стати его так подробно разглядывал? Вообще-то мне по карману и дом, и пристройка – вряд ли в этом нищем городке сильно дорога недвижимость. Но даже мысль купить легенду, миф, трепетное преданье мне показалась дикой. Да нет же, в этот раз наверняка ослышался. От усталости и переизбытка впечатлений у меня и прежде бывали слуховые галлюцинации.
Что же из себя представляет это мелкое строение: какой-то, что ли, музейчик, бывшая или будущая часовня, декорация будущего или уже отснятого фильма, действительно ли место рождения Французика иль приуготовленное для его грядущего рождения, или то, где он мог родиться, если б существовал в действительности, а не как всеобщая надежда? Этими вопросами я задавался, взбираясь в набежавших сумерках по горной тропе, теперь, подобно местным жителям, запутавшийся во временах (но также и наклонениях), пока не услыхал зычный голос Эвы, меня призывавшей на вечернее пьянство, наверно, все-таки надеясь во мне обрести своего Адама.