К книге
МетаморфозыКАК СДЕЛАТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО СЧАСТЛИВЫМ. ПРЕКРАСНЫЕ ШВЕЙЦАРЦЫ Рассказ. I
13%
КАК СДЕЛАТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО СЧАСТЛИВЫМ. ПРЕКРАСНЫЕ ШВЕЙЦАРЦЫ Рассказ. I
7

С заседания, на котором решилась судьба Республики, Фредерик-Сезар Лагарп и Филипп-Альбер Штапфер вернулись вместе. Они жили здесь же, в бывшем урсулинском монастыре, ставшем резиденцией Гельветического правительства. Под горой Мусегг уютно расположился чудесный город Люцерн. Яркое солнце златило и сребрило гладь озера, над окрестными горами подрагивала чудесная майская дымка, но лицо у гражданина Лагарпа было зимнее — ледяное и застывшее, а у гражданина Штапфера мокрое и несчастное — осеннее. На чудесный пейзаж оба не смотрели, хотя в обычное время Филипп-Альбер непременно восхитился бы роскошеством Природы и даже продекламировал бы что-нибудь из Шиллера.

На казенной директорской квартире ждали мадам Лагарп и мадам Штапфер. В Республике дам «гражданками» не называли и в хорошем обществе сохранилось вежливое обращение на «вы» — не все французские революционные новшества прижились.

Женщины смотрели на приближавшихся мужей из окна.

— У моего Фредерика складка на лбу. Всё очень плохо, — сказала Доротея, когда мужчины поднялись на крыльцо. — Oh mein Gott…

— У моего Альбера текут слезы! — ахнула Пьеретта (она звала супруга вторым именем; первое ей не нравилось). — Всё ужасно. O mon Dieu!

Настоятельские покои, обманчиво именуемые «кельей», были просторны и обставлены совершенно не по-монашески — превосходная мебель, золоченые зеркала, недурные картины божественного содержания. До революции люцернский Ursulinenkloster считался богатейшим монастырем во всей Швейцарии, аббатисами сюда назначали старых дев из самых изысканных семейств. От последней настоятельницы даже остался клавесин, на котором Доротея Лагарп музицировала по вечерам, когда муж уединялся в кабинете записывать накопившиеся за день мысли.

Открылась дверь, вошли мужчины.

Доротея побледнела и перекрестилась. Пьеретта воскликнула:

— Ну что, что?!

Лагарп начал произносить приготовленную фразу:

— Ситуация трудная, но оснований для паники…

Его перебил Штапфер, ответивший жене:

— Мужайтесь, душа моя! Всё пропало!

При этом сам мужаться не стал, а схватился тонкими пальцами за виски, разрыдался.

Все четверо заговорили разом.

Фредерик-Сезар увещевал и успокаивал, Альбер бессвязно сетовал на böse Schicksal11, не знавшая немецкого Пьеретта просила его перейти на французский, а Доротея зажмурилась и вслух, с чувством декламировала двадцать второй псалом: «Mein Gott, mein Gott, warum hast Du mich verlassen?»12

Шум был таков, что никто не услышал стука в дверь, всё более настойчивого. Створка распахнулась сама. Через порог перешагнул невысокий, стройный молодой человек в аккуратном темно-лазоревом сюртуке, за ним вошла такая же тонкая, совсем молодая, даже юная женщина в скромном сером платье. У нее и лицо было неприметное, а впрочем под большим чепцом не очень и видное. Серая уточка при селезне — вот кого она напоминала. То были муж и жена Фелленберги, всегда неразлучные: куда Филипп-Эммануил, туда и Маргарета. При обычных обстоятельствах супруг непременно пропустил бы даму вперед, но звук возбужденных голосов и рыданий побудил Фелленберга изменить правилам учтивости.

— А, это ты, — всхлипнул Штапфер, обернувшись. — Беда, друг мой, беда. Всё пропало!

— А, это вы, — сказал Лагарп со спокойной, несколько холодной улыбкой и ничего к этому не прибавил.

С первым Фелленберг приятельствовал, со вторым отношения были сложные.

Увидев спутницу посетителя, оба поклонились. То же сделал и Филипп-Эммануил, повернувшись к госпоже Лагарп и госпоже Штапфер.

Сразу же после исполнения ритуала вежливости, для швейцарцев автоматического, прервавшийся было сумбур продолжился. Госпожа Лагарп взывала к Господу, гражданин министр бессвязно сетовал на Рок, а его супруга требовала объяснений — вместо того, чтобы слушать члена Директории, который как раз пытался рассказать о принятом постановлении.

Фелленберг повел головой влево, вправо и сосредоточился на Лагарпе. Мадам Фелленберг, в свою очередь, стала смотреть на мужа. Она знала: он быстро разберется в ситуации и тут же наведет порядок.

Так и вышло.

— Ага, они все-таки решили произвести эвакуацию, — через минуту шепнул ей Филипп-Эммануил. — Что ж, остается выяснить главное.

Внезапно он громко и звонко хлопнул в ладоши. Все умолкли, ошеломленно оглянулись.

— Коли решение уже принято, времени терять не следует, — сказал Фелленберг с всегдашней мягкой улыбкой. — Эвакуация — дело хлопотное, требующее подготовки. Тут потребны два рода действий: организация переезда (это дело мужское) и сборы (это дело женское). Не разделиться ли нам, дорогие друзья, на два генеральных штаба — мужской и женский?

Его спокойный, даже шутливый тон отлично подействовал.

Лагарп сразу оценил достоинства идеи.

— Так мы и поступим! — с облегчением воскликнул он. — Альбер, Филипп, идемте в кабинет. Оставим дамам гостиную.

Трое мужчин удалились, три женщины сели к круглому столу, посередине которого стояла ваза с желтыми майскими одуванчиками — супруги Лагарп отдавали предпочтение не садовым цветам, а природным, полевым.

— С чего начнем? — спросила Доротея Лагарп. — С одежды или с провизии?

Но едва начавшись, обсуждение прервалось.

Дверь опять распахнулась, на сей раз без стука. В гостиную вошел, верней сказать ворвался задыхающийся пожилой господин со странной физиономией, похожей на греческую маску трагикомедии, где половина, посвященная Мельпомене, плачет, а та, что посвящена Талии, смеется. У Иоганна-Генриха Песталоцци (так звали некрасивого господина) был нервный тик, от которого в минуты волнения лицо дергалось и непроизвольно меняло выражение, а поскольку волнение являлось постоянным состоянием этой натуры, понять, весел или огорчен Песталоцци, людям с ним малознакомым удавалось не сразу. Но дамы хорошо знали нежданного гостя и сразу увидели, что он пребывает в отчаянии: оба глаза — и выпученный, и прищуренный — были полны слез.

— Где… где гражданин Лагарп? — сдавленно прохрипел вбежавший. — Только он может нас спасти!

Следом вошла госпожа Песталоцци, дама с седыми волосами и покрытым морщинами лицом, но при этом удивительно красивая. Бывают, хоть и очень редко, природные красавицы, которые в старости не теряют внешней привлекательности, а словно заменяют ее на иную, еще более приятную взгляду.

— Доброе утро, сударыни, — поздоровалась дама. — Замолчи, Гансель, ты пугаешь бедных женщин.

— Мне срочно нужен гражданин Лагарп! — закричал ее муж не слушая. — Милая Доротея, где он?

Ошеломленная мадам Лагарп молча показала на кабинет. Возбужденный Песталоцци кинулся туда, хлопнул дверью. Из-за нее тут же послышался его громкий голос, неразборчиво что-то выкрикивающий.

— Мы прямо из Штанса. Нас выселяют, — объяснила Анна Песталоцци. — Час назад явился французский офицер. Объявил, что помещение приюта реквизируется под военный госпиталь. Прямо с завтрашнего дня. Гансель упал в обморок, понадобился нашатырь. Я сказала, что надобно ехать к ситуайену Лагарпу. Он разрешит это недоразумение.

Городок Штанс находился в получасе езды от Люцерна. Директору приюта полагалась двуколка, но Иоганн-Генрих из-за своей порывистости сам править лошадью не умел. На козлы всегда садилась его супруга.

— Боюсь, сделать ничего нельзя, — развела руками Доротея. — Мы все перебираемся в Берн. Здесь будет война. Нужно придумать, куда деть ваших воспитанников.

Анна тяжело вздохнула, но в отчаянье не пришла. В это состояние часто впадал ее муж, она — никогда.

— Бедные дети. Впрочем я предполагала, что этим закончится, и заранее подготовилась. Тридцать пять самых маленьких временно примет Меггенский приход — мне обещал пастор Зоммер. Еще двадцать пять сирот приютят жители Ротенбурга. Остальных разберут родственники, список у меня составлен. Но нам понадобится помощь для перевозки малышей и хорошо бы собрать хоть сколько-то денег для Меггенского прихода, он очень беден.

Обе проблемы сразу же и решили. Госпожа Лагарп пообещала выделить два казенных фургона, пока идут сборы и повозки все равно простаивают. Госпожа Фелленберг молча раскрыла подвешенный к поясу бисерный кошель, вынула и пересчитала ассигнаты. Оставила себе сто франков на дорожные расходы, четыреста передала Анне. Пьеретта наведалась домой (Штапферы жили рядом) и, разрумянившись от быстрой ходьбы, принесла мешочек, звякающий серебром.

— Это старорежимные экю. Они не обесценятся, — сказала министерша. Несмотря на юность и легкость характера, она, дочь банкира, хорошо разбиралась в денежных вопросах.

— Не выпить ли нам шоколаду? — предложила мадам Лагарп.

Вчетвером они быстро сервировали стол и десять минут спустя уже вели оживленную беседу, позвякивая серебряными ложечками о фарфор.

Распространенное мнение о том, что женщины, в отличие от мужчин, много говорят и мало делают, глубоко ошибочно. Женщины много говорят, когда дело уже сделано. Мужчины — наоборот.

Так вышло и теперь. В кабинете еще даже не приступили к обсуждению трудностей предстоящей эвакуации, оттуда по-прежнему доносился сорванный голос Иоганна-Генриха, а дамы, решив все практические вопросы, завели беседу о женском — о чувствах. Говорили на французском — из-за мадам Штапфер.

Пьеретта, гордая своим щедрым взносом, осмелилась спросить госпожу Песталоцци о том, что давно ее занимало:

— Мадам, по вам видно, что вы когда-то были очень хороши собой, — начала она, смутилась, быстро поправилась: — То есть вы и сейчас для вашего возраста…

Опять сбилась, захлопала чудесными длинными ресницами.

Матрона добродушно покивала: не тушуйтесь-де, продолжайте.

Ободренная, мадам Штапфер продолжила:

— Как же вы вышли замуж за такого некрасивого мужчину как мсье Песталоцци?

Граница между бестактностью и непосредственностью условна. Она полностью зависит от личности говорящего и от нашего к этой личности отношения. Госпожа Штапфер была мила и простодушна, госпожа Песталоцци относилась к ней как к славному щенку или котенку, поэтому нисколько не обиделась, даже рассмеялась.

— Еще, учтите, бедного, как церковная мышь. И вечно попадавшего в какие-то нелепые истории. Знаете, когда я впервые посмотрела на Ганселя иными глазами?

От воспоминания взгляд Анны потеплел.

— У нас в Цюрихе главным событием считалась воскресная ярмарка. И вот однажды иду я туда, как обычно сопровождаемая тремя или четырьмя кавалерами. Я действительно была недурна собой и к тому же считалась богатой невестой. Сзади, тоже как обычно, плетется собачонкой Песталоцци. Я на этого жалкого воздыхателя даже не смотрю. На мосту через канал стоят люди, перегнулись через перила, галдят. Подхожу, вижу: в воде барахтается дворняжка. Бог знает, как она свалилась. Начало декабря, канал еще не застыл, но течение уже густое от «Eisbrei13», как это у нас называется. Собака скулит, вот-вот утонет. Зеваки кто жалостливые жалеют, кто злой — потешаются. Вдруг движение, крики. Юный Песталоцци всех растолкал, перепрыгнул через перила и — бух в воду! Вынырнул, обхватил пса. Тот испуган, вырывается, норовит цапнуть своего спасителя. Две головы то уходят под воду, то снова появляются. Все кричат: «Да брось ты ее! Плыви к берегу!» Песталоцци, захлебываясь: «Я не умею плавать!» Кричат: «Что ж ты полез, идиот?» Но течение уже утянуло тонущих под мост. Слава богу, откуда-то появилась веревка. Кинули ее сверху, с другой стороны. Песталоцци одной рукой вцепился, но другой всё обхватывает за шею визжащую собаку. «Держи веревку обеими руками, потопнешь!» Ни в какую. Обледенел весь, вот-вот пойдет ко дну, но собаку не выпускает. Догадались перебежать с моста на берег, канал там глубокий, но узкий. И с берега-таки вытащили. Дворняга встряхнулась и убежала. Песталоцци сидит, скрючившись. Мокрый, трясущийся, весь искусанный. Стучит зубами. Я не могу понять одного, спрашиваю: «Как же вы, герр Песталоцци прыгнули, если не умеете плавать?» Он поглядел на меня с изумлением: «Не бросать же ее было на погибель?» И вдруг он показался мне невозможно, невообразимо красивым. Таким я его, урода, и вижу, — засмеялась Анна. — Наипервейшим красавцем. Потому что на свете нет ничего красивее доброты. Давайте я расскажу вам, сударыни, как Гансель руководит нашим приютом в Штансе. Как вы знаете, там собрали детей, оставшихся сиротами после прошлогодних ужасов в Нидвальдене. Подавляя восстание, французы поубивали много народу — не только мужчин, но и женщин, картечь ведь не разбирает. Восемьдесят детей остались круглыми сиротами. Благодаря вашему чудесному супругу, милая Пьеретта, правительство открыло приют, и осуществилась мечта всей жизни Ганселя. Он получил возможность применить на практике свою педагогическую теорию. «Потенция Ума», «потенция Сердца», «потенция Рук», «Гармония Линия-Звук», и прочее — всё давно продумано, просчитано, расписано. Но дети оказались совсем не те агнцы, для которых изобретена педагогическая теория Ганселя. Это были маленькие озлобленные звереныши. Многие приучились к воровству, попрошайничеству и прочим пакостям. Никому не доверяли, огрызались — в точности, как та дворняжка. И окрестные жители такие же. Одно слово — Нидвальден, самая убогая часть Швейцарии. Все — и взрослые, и дети — смотрели на нас, чужаков, как на врагов. Что же мой Гансель? Отставил все свои премудрые методики. «Сейчас потребно только одно, Анхен, — сказал он мне. — Доброта». И был так добр, так терпелив, так заботлив и всепрощающ, что наш маленький ад стал понемногу очеловечиваться. Сначала превратился в сумасшедший дом, потом в цыганский табор, потом в обычную школу для трудных детей. Они перестали нас бояться, научились нам доверять. То же произошло и с крестьянами. Они постепенно оттаяли. Еще немного, и мы превратились бы в пансион, где уже можно было бы применять Теорию. Но теперь всё, приюту конец.

Анна вздохнула.

— Бедные дети. Единственное, чему мы успели их научить — что на свете кроме Зла есть еще и Добро. И что оно очень красивое…

О том же в кабинете — только не на французском, а по-немецки — говорил муж Анны, беспрестанно переводя взгляд с члена Директории (тот слушал хмуро) на министра (этот сострадал) и на бесстрастного господина Фелленберга.

— Дети только-только начали оттаивать сердцем! — фальцетом выкрикивал Иоганн-Генрих. — Обрели способность чувствовать и сочувствовать! Это самая первая фаза воспитания! Со следующей недели, согласно моей Теории Элементарного Образования, я собирался ввести уроки созидания! А затем мы перешли бы к занятиям, развивающим способность мыслить! Поймите, господа, то есть граждане! Нельзя, нельзя ребенка, который уже раскрыл миру сердце, но еще не научился мыслить, бросать без попечения! Мои мальчики снова съежатся и озлобятся! Они будут чувствовать себя обманутыми, преданными! Альбер, друг мой! — Он умоляюще протянул руки к Штапферу. — Сделайте что-нибудь! Спасите приют, спасите моих питомцев! Объясните этим французам, что сирот невозможно взять и выкинуть на улицу!

— Да что я могу, что?! — трагически задрожал голосом Штапфер. — Мое министерство бессильно! Его, собственно, больше нет… Все планы, все мои великие, прекрасные планы… Университет, народные школы, молодые вдохновенные учителя — ничего этого не будет! Мой ум отказывается в это верить!

По странному совпадению в гостиной беседа — куда более спокойная, даже уютная — тоже зашла об уме.

Пьеретта Штапфер, поразмыслив над словами Анны Песталоцци, задумчиво молвила:

— Ой нет. А я думаю, что самое красивое качество в мужчинах — это ум. Мой Альбер самый умный человек на Земле. Он может объяснить всё. Когда я поняла, что Альбер умнее всех, я сразу его полюбила.

— Право, расскажите. Люблю слушать истории о зарождении любви. Когда вы поняли, что мсье Штапфер умнее всех? — с интересом спросила мадам Песталоцци, подливая себе шоколаду.

— В четверг, — с ясной улыбкой ответила Пьеретта. И пояснила: — У нас в салоне по четвергам бывали журфиксы. Собирался весь — ну, почти весь Париж. Приходил и секретарь швейцарского посольства Филипп-Альбер Штапфер. Вокруг него обычно возникал кружок, где велись всякие сложные беседы, но мне от мудреных разговоров скучно, и я всегда держалась подальше. Однажды ученый мсье Штапфер подходит ко мне и заводит речь о чем-то неинтересном и трудном — кажется, о революции в религии и о концепции Верховного Существа. Боясь показаться дурой, я насмешливо цитирую ему Екклесиаста: мол, будьте проще, сударь, от многая ума много печали. И вдруг он начинает говорить очень умное и в то же время простое — я впервые узнала, что так тоже бывает. В нескольких словах Альбер объяснил мне смысл жизни.

— И в чем же ее смысл? Верней, как он это вам объяснил? — спросила Анна, которой смысл жизни был известен. Соратницу педагога больше заинтересовало, как сумел Штапфер коротко и доходчиво довести трудную идею до неискушенного философией ума.

— «Много печали, мадемуазель, бывает от ума недостаточного, а ум достаточный печаль изгоняет и приносит своему обладателю счастье, — сказал мне Альбер. — Надо всего лишь твердо знать, в чем твое счастье. Оно ведь у всех разное. В чем ваше?» «В том чтобы жить и радоваться тому что живешь», — сразу ответила я. «Прекрасно, что вы знаете про себя самое главное, — говорит Альбер очень серьезно. — Это и есть мудрость». Я ужасно удивилась. Вот уж кем я себя не считала, так это мудрой. А он продолжил: «Но мудрость без ума бесплодна. Недостаточно знать, в чем твое счастье. Надобно еще придумать, как его достичь. За эту работу отвечает ум». И сразу затем, глядя мне в глаза очень серьезно и очень нежно, говорит: «Я в вас влюблен, мадемуазель, о чем вы несомненно догадываетесь. Женщины всегда это чувствуют. Я прихожу сюда только из-за вас. Ухаживать за барышнями я не умею, для этого потребно владеть языком сердца, а оно у меня косноязычно. Иное дело — разум. Предлагаю вот что. Я перечислю вещи, которые делают счастливым меня, а потом вы перечислите вещи, которые приносят радость вам. Если мы увидим, что совпадаем в главном, стало быть, мы созданы друг для друга. Тогда по вопросам, где наши взгляды различны, мы легко придем к компромиссу. Так что давайте не будем попусту тратить время, молодость слишком коротка. Или мы выясним, что несовместны и навсегда разойдемся — или поженимся и сделаем друг друга счастливыми». Он тут же перечислил, по пунктам, чего ждет от счастья, и я заслушалась. Мне всего этого тоже захотелось. А еще я обнаружила, что очень большая радость для меня — слушать, как Альбер говорит, и видеть, как он на меня смотрит. И что лишиться этой радости я ни в коем случае не желаю. Когда настала моя очередь, я перечислила всё, без чего не смогу быть счастливой. И мы пришли к компромиссу. Альбер согласился принять мои условия — чтобы я всегда красиво одевалась и никогда не вставала слишком рано, а я, в свою очередь, приняла его условие: что по-настоящему радоваться жизни можно лишь если вокруг никто не стенает от горя, и поэтому мы будем делать мир лучше, чем он есть.

— Да, мсье Штапфер феноменально умен, — признала госпожа Песталоцци, подумав, что столь ловко уболтать обворожительную наследницу банкирского дома — большой талант.

Но обладатель феноменального ума в эту самую минуту крушил алтарь божества, которому всегда поклонялся. Обращаясь к Песталоцци, но глядя не на него, а в пространство, Штапфер ронял отрывистые фразы — будто заколачивал молотком крышку гроба.

— Я плачу вместе с вами, мой друг, и еще горше, чем вы, ибо конец настал не только вашему приюту… Я разуверился в силе Разума… Он не более чем выдумка прекраснодушных мечтателей… Миром правит тупая, животная злоба, перед нею всё бессильно… Побеждать всегда будут жестокость, алчность, насилие… У добродетельного ума нет оружия против звериной хитрости!..Что могут сделать увещевания против стальных клыков и железных когтей?… Мы по-овечьи блеем, а нас терзают и режут… Двести лет назад Шекспир стенал: «Dies alles müd ruf ich nach todes rast: Seh ich Verdienst als bettelmann geborn und dürftiges Nichts in herrlichkeit gefasst und reinsten Glauben unheilvoll verschworn…»14 С тех пор стало только хуже. Век Разума изобрел новые орудия убийства и новые способы глумления над Истиной… Поглядите вокруг! Ученики Фернейского Мудреца заливают Европу кровью и рубят, рубят, рубят головы! Наследники просвещенного императора Иосифа разрушают школы и вешают, вешают, вешают! Победит или Гильотина, или Виселица, но не светлый Разум, о нет! «Dies alles müd möcht ich gegangen sein…»15 Победит Тьма. Человечество безнадежно, друг мой. Всякий, кто пытается убеждать в обратном, безумец или лжец.

— Ради бога, прекратите! — не сдержавшись, перебил его всё больше хмурившийся Лагарп. — Стыдитесь! В вас говорит слабость!

— Позвольте с вами не согласиться, милая Пьеретта, — говорила в гостиной его супруга Доротея, до сей минуты молчавшая. — И с вами, дорогая Anne. Доброта и ум, конечно, хороши, но они подобны цветам, которые при сильном ветре сгибаются и теряют лепестки. А жизнь вся состоит из бурь. Поэтому самая главная, самая красивая из мужских добродетелей — твердость. Я с детства была окружена умными и добрыми, но мягкими людьми. Утром по воскресеньям они собирались у батюшки в библиотеке и обсуждали добрые деяния, а вокруг на полках стояли умные книги. Потом все шли в кирху и молились, чтобы Господь вразумил неразумных, умягчил жестокосердных и утешил страждущих. Но умные разговоры и добродетельные молитвы были одно, а жизнь — совсем другое. Она была грязная и низменная. Я с детства научилась вовремя отводить глаза от скверного и прикрывать нос надушенным платочком от зловонного. Вздыхать о несовершенстве мира и уповать на Господа, как батюшка. Верить, что истина и справедливость — на небесах, в Грядущей Жизни, не в этой. А потом появился Сезар. Он не был мягким. Он был твердым. От грязного и низменного он не отворачивался. Он водил меня на прогулки по лесу в окрестностях Петергофа, чтобы я ощутила разумную и суровую простоту Природы, которая не прощает слабости. И однажды, в чаще, мы наткнулись на двух разбойников, настоящих русских mouzhiks из той, другой жизни — грязной, страшной и низменной. Один вынул большой нож, другой потребовал у Сезара кошелек. Я ужасно испугалась. А Сезар молвил: «Я знаю, mes petits frères («bratsi» — так в России обращаются к простолюдинам), что вы занялись этим постыдным промыслом от нищеты и безысходности. Ежели бы вы попросили меня о помощи, я охотно дал бы вам денег. Но поддаваться угрозам — трусость и слабость. Поэтому я буду защищать свою собственность при помощи вот этой трости с бронзовым набалдашником. Я обучен английскому бою на палках, который называется «кейн-файтинг». У вас ножи, и возможно вы меня убьете, но что ж поделаешь? У меня принцип не поддаваться насилию, а принципы, сиречь законы, по которым человек строит свою жизнь, важнее самое жизни». Так он говорил им спокойным и твердым голосом, а ошеломленные мизерабли на него таращились.

— Но если они убили бы его, то убили бы и вас, чтобы не оставлять свидетелей! — схватилась за сердце Пьеретта.

— То же самое сказал один из разбойников. «Порешить бы тебя, дурака, да барышню жалко. Пойдем, Тимоха. Тьфу на него!» И они удалились. Я же вместо того, чтобы возблагодарить за чудодейственное спасение Господа, стала горячо благодарить Сезара. Я назвала его своим спасителем, героем, доблестным Ланцелотом. А он ответил: «Нет, мадемуазель, я не рыцарь и не герой. Просто у каждого человека, как у каждого вещества, есть своя химическая формула. Всяк составляет ее для себя сам. Моя несложна, она складывается из трех элементов: самодостаточность, самоуважение и бодрость духа. Треугольник — самая примитивная из геометрических фигур. Острая, об ее углы можно пораниться, но зато самая прочная». Он как скала, подумала я, она ведь тоже треугольник. И мне захотелось приникнуть к скале… Нет, дорогие подруги, самое красивое мужское качество — твердость.

— Один из семи смертных грехов — уныние, иначе называемое «изнеможением души». На мой взгляд, это грех наихудший, — говорил в кабинете член Директории, с укоризной глядя на всхлипывающего министра и поникшего попечителя приюта. — Неизвинительна также нетвердость в собственных принципах, — перевел он взгляд на Фелленберга, с которым у Лагарпа на эту тему был давний спор. — Вы увидели, Филипп, сколь сурово революционное правосудие и сколь свирепа парижская чернь, и уже готовы отступиться от веры в торжество справедливости, от высоких идеалов Свободы. Но разочарование в исполнителях мечты не должно приводить к отказу от самой мечты. Иначе что это за мечта и что такое ты сам? Все революции разрушительны, но пыль осядет, и существование человечества выйдет на более высокую фазу. Вот о чем нельзя забывать, вот чем надлежит укреплять свой дух. Умейте видеть сквозь пыль синее небо. А еще — и это самое главное — сохраняя верность принципам, ты сохраняешь верность себе. И если даже все твои труды окажутся тщетны, если у тебя не получилось сделать мир лучше, то в одном можешь быть уверен: ты сделаешь лучше самого себя.

— Мне этого недостаточно, — впервые разомкнул уста Фелленберг. — И как быть с господином Песталоцци? Он уже до того хорош, что ежели станет хоть капельку лучше, то воспарит над землей.

Лагарп поморщился. Иронизировать в серьезном разговоре он считал дурновкусием. Однако сдержался и продолжил тем же назидательным тоном, оставшимся с учительских времен:

— Вы правы. Прогресс одной только собственной личности — утешение для неудачников. Мне этого тоже недостаточно. До такой степени, что я готов пожертвовать частицей своего душевного покоя, если это пойдет на пользу общественному благу. Прогресс целого общества требует множества компромиссов, в том числе нравственных, ибо люди разные, интересы у них тоже разные, и любая попытка повести всех в одну сторону неминуемо приведет к тому, что кого-то придется гнать насильно, а кого-то зловредно мешающего, увы, и устранять. Выполнить сию тягостную, но необходимую работу способна только твердая, целеустремленная воля, направленная сверху вниз. Без пастырей стадо будет топтаться на месте, а то и сорвется в какую-нибудь расщелину.

— А где пастухи, там и овчарки, — кивнул Фелленберг. — Равно как и кнуты. Вы перегоняете стадо на другой луг, где растет более сочная трава, посредством страха. И стадо остается стадом, только еще более запуганным, чем прежде. Это вы называете прогрессом?

— Да, — строго молвил Лагарп. — Лучшего способа история не знает. Всё возвышающее может направляться лишь сверху. Вот почему так важно, чтобы у власти оказывались люди, стремящиеся к высоким, пусть даже недостижимым в данный момент идеалам.

«Есть и другой способ», — прошептал Фелленберг одними губами, так что собеседник не расслышал.

— Что? — переспросил Лагарп.

— Я спрашиваю, можно ли рассчитывать, что, перебравшись из Люцерна в Берн, мы окажемся вдали от боевых действий? Что война туда не доберется?

— Генерал Массена заявил мне об этом со всей уверенностью. Австрийцы стремятся соединиться с русскими, которые наступают из Италии. Французы попытаются разбить тех и других поочередно. Столкновение произойдет на линии Цюрих — Локарно, намного западнее. В Берне мы будем в безопасности.

— Благодарю. Это всё, что я желал узнать. Увидимся в Берне, господа, — сказал на это Фелленберг и вышел, не оставшись участвовать в обсуждении эвакуации.

В гостиной он кивнул жене, и та тоже стала прощаться с подругами.

— Хофвилю ничто не угрожает, — сказал Филипп-Эммануил, когда они спускались с крыльца. — Можно приступать к работе. Детали обсудим в дороге.

Предыдущая главаГлава 7 из 52Следующая глава