До 19 апреля Луиза любила только музыку и думала, что больше ничего и тем более никого любить не будет и не сможет, ибо настоящая любовь у человека бывает только одна, на части она не делится. Если любить, то конечно то, что прекрасней всего на свете, а разве есть что-то прекрасней музыки? И второе непременное условие: ты должна быть уверена, что предмет твоей любви тебе никогда не изменит. Музыка верна движениям пальцев, лишь благодаря им она и возникает — когда они то ласкают клавиши, то страстно в них впиваются. Никакие сердечные союзы, воспетые поэзией, и телесные экстазы, описанные в эротических романах Аннунцио, не могут сравниться с этим волшебством. Поэтому Луиза до двадцати семи лет относилась к той, обыденной любви с презрительным равнодушием, к мужчинам с гадливостью, а на мамаш с детьми взирала с брезгливым недоумением. Маленькие человечки сначала раздирают тебе утробу, потом все время чего-то требуют, требуют, требуют и этому полагается умиляться, а потом вырастают и изменяют тебе, ты перестаешь им быть нужна. Женщины — жалкие покорные коровы, которым даже нравится, что их доят и режут на мясо. Мужчины — тупые и грубые быки, способные лишь бодаться и идти на убой. Только что закончилась чудовищная массовая бойня, на которой они убивали и гибли миллионами, а им всё мало, они хотят еще.
С такими мыслями, для нее обычными, ощущая всегдашнюю отстраненность от стада, в тот весенний вечер Луиза наблюдала за гостями, прибывавшими на музыкальный суаре в палаццо Видаль.
Она стояла на лестнице подле афиши «Луиза Баккара исполняет музыку национальных композиторов». Так велел агент синьор Карлуччи. Он сказал: «Если ты хочешь из «подающей надежды пианистки» стать настоящей ведеттой, используй свою внешность. Слава богу, тебе есть, что показать. Учти, что половина публики, особенно мужская ее часть, глуха к музыке, на концерте они будут сидеть и просто разглядывать твою античную красоту, твое мраморное лицо и алебастровые плечи. Так дай им с самого начала рассмотреть тебя получше». Вот Луиза и демонстрировала свою античную красоту, визуально связывала напечатанное большими буквами имя со зрительным образом (это тоже было из наставления). Поднимавшиеся по лестнице мужчины пялились на ее мрамор и алебастр, женщины смотрели на платье от Жака Дусэ.
На афише поверху была изображена зелено-бело-красная лента, по стенам всюду висели гирлянды из еловых веток, белых роз и красных гвоздик. Суаре был патриотический. В программе Фрескобальди, Пескетти, Галуппи, Матиелли, Туррини, Скарлатти — никаких Сен-Сансов или упаси боже Рахманиновых. Хозяйка палаццо Ольга Леви была пылкой ирредентисткой, энтузиасткой движения за Grande Italia. Говорят, не всегда. Лишь с тех пор как стала возлюбленной Национального Барда, Il Vate Nazionale. Это теперь она вышивает триколоры и устраивает возвышенные мероприятия, а раньше держала скаковые конюшни, увлекалась породистыми рысаками.
Она и сама похожа на породистую кобылу, думала Луиза, рассматривая длиннолицую, статуеобразную падрону, приветствовавшую гостей в вестибюле. Гондолы прибывали одна за другой, блистательные дамы и господа раскланивались с хозяйкой. Она кивала всем с рассеянной улыбкой, роняла любезные слова и нетерпеливо поглядывала на высокую дверь. Ждала самого главного гостя — того, чье присутствие делало суаре Большим Событием. Ожидался сам великий Д’Аннунцио, который произнесет речь перед концертом. Потому внизу и толпились журналисты, потому и посверкивали магниевые вспышки. «Ах, если б в газеты попал снимок, где Вате на фоне твоей афиши! Попробуй хоть на пару секунд задержать его», — сказал агент во время инструктажа. Луиза торчала около плаката еще и из-за этого. К Grande Italia она относилась так же, как ко всем прочим мужским бредням, ирредентизм рифмовала со словом «идиотизм», а благоуханными сочинениями Барда отболела в подростковом возрасте. Выписывала, дурочка, в заветную тетрадку:
О, зрелый виноградник, ты подобен
Красавице, что на пурпурном ложе
Возлюбленного томно ожидает.
Жеманная пошлость!
Шевеление внизу лестницы. Блицы. Падрона шагнула вперед, над ее рукой блеснула склоненная лысая голова. На миг застыла. Человек распрямился.
Вживую Луиза видела Барда впервые, раньше только на портретах и фотографиях.
Он оказался коротышкой — монументальной хозяйке чуть выше плеча. В белом смокинге с черной, не иначе как крашеной гвоздикой в петлице (газеты писали — это траур по разделенной Италии) и — жуть какая — с черным моноклем в глазнице. Ах да, он же потерял на войне глаз. Что-то такое случилось с аэропланом, все газеты писали. Но Луиза про войну читать не любила.
Не дожидаясь приезда других гостей, Ольга Леви повела своего аманта вверх по ступенькам, оживленно шепча ему что-то на ухо.
Поразительно, как Аннунцио при таком росточке и щуплости умудряется быть величественным, но именно это слово, maestoso, приходило в голову первым. Как царственно он нес свой сверкающий в свете канделябров, будто озаренный нимбом голый череп с проступающими венами! Как многозначительно ступал маленькими ножками в лаковых штиблетах! Рука в белой перчатке касалась перил, словно удостаивая их снисходительной ласки. Пожалуй, он не выглядел недомерком рядом со своей рослой спутницей. Он словно задавал собою единственно правильный масштаб, это синьора Леви рядом с ним казалась какой-то… чрезмерной.
— Наша сегодняшняя исполнительница синьора Баккара, восходящая звезда венецианской музыки, — небрежно представила ее хозяйка на ходу.
Поэт сначала посмотрел на обнаженные плечи, потом поднял глаза на Луизино лицо, мечтательно произнес:
— Сколь много жизни лучится в сих чертах. Уверен, что ваше исполнение столь же наполнено élan de l’existеnce, как ваши очи, Серенетта.
Спутница потянула его за собой прежде, чем Луиза успела ответить. Агент будет недоволен — кажется, фотографы не успели запечатлеть остановку. В каком смысле «Серенетта»? А, Венеция — Serenissima, я венецианка, поэтому Серенетта. Или же он имел в виду серинетту, музыкальный инструмент — потому что я музыкантка?
Луиза хмыкнула. Господи, ни слова в простоте. И как манерно разговаривает, позёр! «Сии черты», «очи». Интересно было бы послушать, как он спрашивает «где у вас тут уборная?». «О где тот скит уединенный, чтоб сок янтарный мне излить?»
Торчать около афиши больше было незачем. Луиза повлекла свои лучащиеся жизнью черты и полные элана очи в зал. Подкатывал всегдашний предконцертный страх. Наверное нечто подобное испытывает мужчина перед страстным свиданием. В отличие от пресловутой красавицы на пурпурном ложе, которая томно ждет, когда ее (еще одно препошлое стихотворение) «наездник пылкий в юдоль чудесную умчит», любовник перед свиданием боится, не шлепнется ли он в лужу, не споткнется ли его скакун. В слиянии с музыкой мужчиной была Луиза, и она всякий раз очень, очень боялась разочаровать свою возлюбленную.
Для того, чтобы конфуза не произошло, у Луизы имелся особый ритуал. Сначала она смотрела на собравшуюся публику — это доводило нервозность до наивысшего градуса, так что от трепета сжималось сердце.
С минуту, остановившись в дверях, она понаблюдала, как элегантные господа и изящные дамы рассаживаются по креслам и козеткам, болтают между собой, смеются, потягивают из бокалов вино. Мне ни за что не умчать в мою чудесную юдоль этих чужих, случайных, равнодушных людей, по привычке пугала себя Луиза и своего добилась: пальцы, которым предстояло ласкать и мучить фортепиано, ослабели, задрожали. Пора было переходить ко второй фазе подготовки. Для этого требовалось уединение.
Она прошла полутемным коридором, выбирая место поукромней. Ни затененной оконной ниши, ни глухого закутка, которых обычно так много в старинных палаццо, нигде не обнаружила, но увидела слегка приоткрытую дверь. Оглянулась — никого. Бесшумно толкнула створку, проскользнула внутрь и оказалась в крошечном антешамбре. За ним располагалась какая-то комната, через проем лился яркий серебряный свет — было полнолуние, светло почти как днем. Но внутрь Луиза не вошла, ей было довольно маленькой прихожей. Она зажмурилась. Сказала музыке: «Вокруг никого нет, только ты и я. Мы делаем это не для кого-то, а друг для друга. Я люблю тебя, мне не нужны аплодисменты, мне нужно лишь одно: чтобы тебе было хорошо со мной. Скажи: ты меня хочешь?» После паузы музыка всегда тихо отвечала ей страстным сопрано: да, да хочу!
И всё становилось, как надо.
Луиза секунду выждала. И вдруг услышала полный страсти голос — не в воображении, а наяву. Мужской.
— «Чего ты хочешь? Чего ты хочешь от жизни?» — спрашиваю я себя, — произнес голос приглушенно и в то же время звучно. — «Ты хочешь прожить жизнь маленькую или большую? Ползать по земле или летать по небу? Оставить после себя кучку праха или устремленный ввысь обелиск?» Пусть каждый из вас спросит себя о том же, заглянет в свою душу… Нет… Пусть каждый из вас заглянет в ручей своей души и извлечет оттуда золотой песок возвышеннейшего из чувств — любви к родине!
Изумленная, Луиза заглянула в комнату. Кажется, это была гардеробная. Вешалки с платьями, одна стена сплошь в зеркалах, наполненных лунным светом. Перед ними чернела стройная фигура: правая рука картинно откинута, левая упирается в бок.
Д’Аннунцио!
— Нет, не так, — пробормотал он. Изменил позу. Склонил голову как бы в глубокой задумчивости, обхватил выпуклый лоб. Черный рукав, белая перчатка — эффектно.
— «Чего ты хочешь?» — спрашиваю я себя. «Чего ты хочешь от жизни, Габриэле?», — снова зарокотал грудной голос.
Тоже готовится, поняла Луиза. Надо же — и он волнуется. Он, сто раз выступавший в парламенте, на всевозможных ассамблеях, на многолюдных площадях.
Нет, не волнуется, поправила она себя. Холодно и расчетливо, как бывалая кокотка, отрабатывает технику соблазнения. Именно этим он всю жизнь и занимается: соблазняет публику. Своими пряными сочинениями, своими срежиссированными скандалами, своими разрекламированными эскападами, даже своими военными подвигами, на каждый из которых заранее приглашал репортеров. Человек-спектакль. Блестящий фантик без конфеты внутри.
Черт бы его побрал, только сбил с настроения!
А дальше произошло вот что.
Из высокого, настежь распахнутого окна, из серебряного прямоугольника, обрамленного покачивающимися от сквозняка шторами, в комнату влетела юркая тень и стремительными кругами заметалась в воздухе. Это была летучая мышь — из тех, что мириадами носятся в темноте над Гранд-каналом. Луиза всегда боялась этих заполошных тварей, принадлежащих к ночному, изнаночному миру. Поежилась она и сейчас. Но стоявший перед зеркалом оратор отреагировал намного бурнее. Он взвизгнул, отскочил к вешалкам, закрылся руками.
— Вон! Вон отсюда! Ради бога, улетай!
Лепет был жалким, движения испуганными.
Противная живность зигзагами чертила пространство, шелестела перепончатыми крыльями, и великий человек всё больше сжимался.
Луизе уже не было страшно. Ей было смешно. Ай да герой! Неужели все его легендарные доблести — выдумка газетчиков?
Вдруг съеженная фигурка распрямилась. Странный, сдавленный голос сказал:
— Ты — Д’Аннунцио. Ты — Д’Аннунцио. Ты — Д’Аннунцио.
Жестом, полным изящества, одна рука сдернула с другой перчатку. На пальце сверкнул алмазный перстень.
— Лети ко мне, крылатый ужас. Сядь сюда.
Поэт застыл в изысканной позе: рука вытянута, подбородок поднят. На фоне зеркала профиль с заостренной бородкой был по-медальному чеканен.
Мышь еще немного пометалась, но уже не так дергано. Потом, должно быть, привлеченная мерцанием перстня, опустилась на кисть. Сложивший крылья зверек оказался миниатюрным. Луиза гадливо поморщилась.
— Вот так, крошечный посланец ада, вот так, — приговаривал укротитель страха, медленно идя к окну. — Это я тебя боюсь. Д’Аннунцио тебя не боится. Он ничего не боится. Лети назад в Преисподню. А меня ждет Италия.
Луиза еле успела спрятаться за створку. Мимо, окутанный ароматом духов, прошел маленький человек, бормоча: «Ползать по земле или летать по небу? Оставить после себя кучку праха или устремленный ввысь обелиск?»
Он не фантик, потрясенно думала Луиза. Он… живой! Он ребенок, который прикидывается взрослым! Маленький, впечатлительный, пугливый мальчик, который научился побеждать свои страхи! Про его подвиги всё правда. Перед смертельно опасным вылетом он так же говорил себе: «Ты — Д’Аннунцио!» И страх садился ему на руку, укрощенный.
А еще она поняла то, что окончательно пронзило ей сердце.
Я одна, одна на всем свете знаю, каков Габриэле на самом деле. В тот момент, когда она мысленно назвала его по имени, всё и произошло. Одна любовь сменила другую.
Потом, в зале, Луиза смотрела на Него (теперь только так — с большой буквы) иными глазами. Речь показалась ей прекрасной, полной самой высокой музыки. Голос поэта звучал совсем не так, как в пустой лунной комнате. Оказывается, он обладал невероятной глубиной и мощью, проникал прямо в сердце. У Луизы слезы хлынули прямо сразу, с первых же слов, но и остальные, все эти разряженные дамы и господа, слушали, затаив дыхание. У многих горели глаза, кто-то порывисто поднялся.
Оратор говорил о том, что человеческой жизни придает ценность только Красота, а она — в возвышенных, самоотверженных порывах, и благороднейший из них есть любовь к матери-Родине, обескровленной и беззащитной Италии. Она потеряла сотни тысяч сыновей, сложивших свои головы на полях сражений, а теперь беспомощно взирает, как хищные ястребы Антанты расклевывают измученное тело Европы, забирая всё себе, только себе. И что-то такое про исконно итальянские земли по ту сторону моря, отторгнутые от родной отчизны. Луиза никогда не интересовалась политикой, ей и сейчас было все равно, кому достанется Далматия. Она была заворожена зрелищем, открывавшимся только ей одной. Публика видела перед собой Барда-Патриота, говорящую статую, живую легенду, а Луиза — хрупкого ребенка, храбро атакующего огромный, страшный, враждебный мир и с каждым словом, с каждым взмахом руки становящегося всё выше, всё сильнее, всё прекрасней.
После такой речи играть перед растроганной, воодушевленной публикой было легко — музыка лилась прямо в открытые сердца. Никогда еще Луизу не слушали столь самозабвенно. Правда и она тоже никогда так хорошо не играла. Пальцы будто сами летали по клавишам, вдохновленные не любовью к музыке, а любовью к Нему — этот эликсир оказался мощнее. Всего один раз, на особенно проникновенном пассаже Шестой сонаты Туррини, позволила она себе искоса взглянуть на первый ряд, где рядом с хозяйкой сидел Аннунцио. Его глаза были полны слез. Он чувствовал красоту музыки! Еще бы, разве Он мог бы ее не чувствовать?
Что-то случилось в этот краткий миг, между ними пробежал ток или, может быть, сверкнула зарница. Луиза поняла, что Он догадался. Обо всем. И что будет продолжение.
Оно и было.
После концерта, выслушав все комплименты и учтиво за них поблагодарив, она наконец осталась в одиночестве. Подошла к открытому окну, остудить ночной свежестью разгоряченное лицо.
Сзади послышались шаги, пахнуло знакомыми духами. Луиза закрыла глаза.
— Как я завидовал этому самодовольному, избалованному фортепиано, которого касались ваши пальцы, — сказал нежный тихий голос. — Всё бы отдал, чтобы быть на его месте…
Обернувшись, Луиза ответила очень просто и серьезно:
— Вам не нужно тратить время на то, чтобы меня очаровывать. Я и без того ваша. Вся, без остатка.
Той же ночью они стали любовниками. Он у нее первым, она у него — тысяча первой. Самый великий литератор Италии был еще и самым великим ловеласом — да не Италии, а всей Европы. «Я тысячекратно жил, ибо любил тысячу женщин», — сказал Габриэле в недавнем интервью. О его «романах», «поэмах» и «драмах» (он сам делил свои любови на эти жанры) писали, спорили, сплетничали последние лет тридцать. «Новеллам», «сонетам» и «хайку» (такое коротенькое японское стихотворение) вовсе не было числа. Подруги Барда все были либо талантливы, либо высокородны, либо баснословно богаты, либо сказочно красивы, а нередко все четыре достоинства соединялись. Ревновать Барда никому из возлюбленных не приходило в голову — это было бы все равно, что потребовать от бабочки садиться на один-единственный цветок.
Из палаццо Видаль, после концерта и банкета, они отправились на гондоле в Казетта-Росса, прелестный красностенный особняк, который Аннунцио арендовал у князя Гогенлоэ. К причалу их проводила хозяйка, глядя на счастливую соперницу враждебно, а на Поэта печально. «Ты ведь ко мне вернешься?» — жалобно сказала она, когда Габриэле на прощанье поцеловал ей руку.
В пышно обставленной комнате, которую Луиза из-за алькова с кроватью приняла за будуар, хотя потом узнала, что это рабочий кабинет, вдоль стен стояли стеклянные шкафы со всякой всячиной, на стенах висели портреты и фотографии женщин. «Это мой Музей Любви», — объяснил Габриэле и устроил ей экскурсию. Он не торопился заключить свой новый трофей в объятья, о нет.
«Вот великая Элеонора Дузе, примадонна моего театра, достойная грома аплодисментов, — говорил он. — С нею я побывал персонажем и трагедий, и комедий. Это великая Сара Бернар, которая на сцене была естественна, как в жизни, а в жизни артистична, как на сцене. Это моя оставленная, но бесконечно любимая жена Мария, урожденная герцогиня Галлезе. Это маркиза Казати, а это подаренный ею золотой скарабей. Засохшая роза из корсета графини Леони, что была подобна серебристой ртути. А посмотрите на эту кружевную перчатку — видите засохшую кровь? В миг расставания графиня де Голубефф ударила меня по лицу так сильно, что разбила губы, и я остался с нею, покоренный этой славянской порывистостью».
Луиза покорно переходила от экспоната к экспонату, испытывая очень странное состояние — будто она снаружи заледенела, а внутри наполнена жидким пламенем. Должно быть, таков земной полюс: сверху толстая корка льда, а в недрах плавится огненная магма.
На своих предшественниц смотрела с жалостью: у них был шанс, который они упустили. Они не сумели Его удержать. А она сумеет. Эту цель, отныне единственную и главную в жизни, Луиза перед собой не ставила и даже не обдумывала. У нее не было ни малейшего сомнения в том, что никак иначе получиться не может. Пусть у Него была тысяча возлюбленных, но тысяча первая станет последней. Они будут вместе до конца. На сколько бы других цветков эта переливчатая бабочка ни села, она всегда будет возвращаться ко мне. Потому что лишь я одна знаю ее тайну и лишь я одна могу уберечь это хрупкое чудо от железных челюстей враждебного мира.
Экскурсия по музею любовных побед, как потом сообразила Луиза, была частью церемониала, с помощью которого Габриэле изгонял страх любовного фиаско. Ведь Он очень немолод, Ему пятьдесят шесть. Пыл, который прежде обеспечивала молодость, давно растратился. Водя по комнате, вблизи от «ристалища любви» (в алькове на потолке было зеркало, и на нем золотыми буквами «Il podio dell'amore») очередную добычу — а Луиза знала: она пока всего лишь «очередная», — Он мысленно твердил себе: «Ты — Д’Аннунцио! Ты великий любовник Д’Аннунцио!» И постепенно превращался из немолодого, пресыщенного, утомленного жизнью мужчины в Демона Страсти.
И это была только первая часть ритуала.
Дальше произошло вот что. Оборвав рассказ о неистовой «Ла Джорджи», графине Манчини, на полуслове, Габриэле вдруг порывисто обнял Луизу, поцеловал в губы (она затрепетала), потянул за бархатную портьеру и медленно раздел донага. Она послушно поднимала руки и ноги, поворачивалась, будто марионетка в руках кукловода. Ничего еще не случилось, а тело уже содрогалось в предвкушении счастья — довольно было прикосновений Его рук. Потом Он шепнул: «Ляг, закрой очи и не двигайся». Она легла на шелк, немного подождала. Открыла глаза. Рядом никого не было. Сначала в недоумении, потом с растущей тревогой Луиза пролежала так минут десять. Под конец была уже в панике. Он ушел? Она что-то сделала не так? Но ведь она ничего не делала! А может быть, надо было что-то сделать?
Когда была уже готова подняться с постели, Он вернулся и накинулся на нее с такой жадностью, с такой страстью, что Луиза обо всем забыла. Всё, что она читала и слышала о любовном соитии, всё чему не верила, оказалось бледной тенью настоящего экстаза. Рай на земле существовал, Адам и Ева унесли его волшебное яблоко с собой.
Во второй раз повторилось то же самое: Луиза нагая лежала на ложе и ждала, уже без страха, но недоумевая. Она думала, что в первую ночь великий маг любви нарочно истомил ее ожиданием, чтобы обострить чувственность. Но зачем повторять тот же прием снова? Потом появился Он, и опять был Эдемский сад, и даже более роскошный, чем тогда.
Но на третьем свидании Луиза ждать не стала. Решила эту шараду разгадать.
Бесшумно ступая по холодному мраморному полу, она пересекла комнату и приблизилась к двери ванной. Оттуда доносилось тихое бормотание. Заглянула в щелку.
Габриэле стоял в парчовом халате перед трюмо. Певуче и монотонно, в четверть голоса декламировал:
…Но и вонзиться в сладость он глубоко
Зубам не даст: что в глубине, то яд.
Впив аромат, он пьет росинки сока,
Нетороплив, не грустен и не рад…
Перестает быть собой, догадалась Луиза. Меняет ипостась. Превращается в демона страсти. Но я хочу Его, Его настоящего, а не демона страсти!
Потом она увидела, как Габриэле берет с туалетного столика листок фольги. На нем — дорожка из белого порошка. Должно быть, завершающий этап ритуала.
И этого она уже не допустила.
— Остановись! Ничего этого не нужно! — крикнула Луиза. К ребенку на «вы» не обращаются.
Габриэле обернулся. Вид у него был испуганный. Кокаин просыпался на пол.
— Мне не нужен великий любовник Д’Аннунцио, не нужен великий герой Д’Аннунцио, даже великий поэт Д’Аннунцио! Мне нужен ты, Габриэле. Я люблю тебя такого, какой ты есть. Пожалуйста, будь со мной… настоящим.
В ту ночь не было той любви, но возникла другая, истинная. В Его доспехах образовалась трещинка, через нее заструился свет. Медленно и терпеливо, миллиметр за миллиметром Луиза раздвигала зазор, приучала Его доверять ей, не бояться. Она — единственное существо на свете, которого Ему не нужно страшиться, потому что она всегда с Ним и за Него. Во всём. Без условий, ограничений и платы.
И когда Он в это поверил, она стала Ему нужна. «Всё прочее — химеры, а ты — это жизнь», — сказал Он однажды. Он понял!
Даже говорил с нею не так, как с остальными людьми. Без умопомрачительных эпитетов, парадоксальных метафор, декадентских красивостей, а просто и ясно. Так же они занимались и любовью — без кульбитов и выкрутасов. Нечасто — лишь тогда, когда Он действительно хотел ласки или страсти. Потом клал ей голову на грудь, она поглаживала вены на Его обнаженном скальпе. Габриэле засыпал и пробуждался освеженным.
Они разговаривали, много разговаривали. Верней, говорил Он. Луиза слушала. Знала, что Он ни с кем не бывает — и никогда не был — так откровенен. Чаще всего Габриэле рассказывал про победы, одержанные над страхом смерти. В нынешнем возрасте Танатос возбуждал Его больше, чем Эрос.
С войны у Него остались талисманы, которые спасли Ему жизнь. Изумрудный перстень Элеоноры Дузе. Его Габриэле надел на палец, когда в июле пятнадцатого года участвовал в налете торпедных катеров на австро-венгерскую морскую базу Монфальконе. Маленький терракотовый фаллос из античных раскопок, подаренный какой-то Карлоттой, — единственное, что не дало Ему погибнуть, когда разбился аэроплан. Шелковый чулок Ольги Леви был намотан Ему на шею во время знаменитого полета над вражеской столицей Веной. Эти три магических предмета лежали у Габриэле на домашнем алтаре среди других столь же причудливых артефактов: один укреплял дух на дуэли, другой помогал вернуть утраченное вдохновение и так далее. У Него имелись «маленькие хранители» на все случаи жизни, Он и теперь ими пользовался. А еще было заветное заклинание, которое Луиза подслушала в гардеробной. «Я — Д’Аннунцио! Д’Аннунцио!» — повторял Габриэле перед опасным приключением, или любовным свиданием, или чистым листом бумаги, когда начинал новое произведение. И чувствовал, как распрямляются плечи и раздвигается пространство, как вырастают крылья — белые ангельские или черные демонские, в зависимости от страха, который требовалось победить.
Было и еще одно подспорье, к которому Он пристрастился на войне. Перед вылетом летчикам для крепости нервов выдавали кокаин. Война кончилась, а привычка осталась. Габриэле нюхал дурманный порошок так же часто, как светская дама освежается духами (духами впрочем он тоже не пренебрегал). Луиза помогала вечному ребенку справиться с мириадом маленьких страхов, одолевавших его каждый день: не заболел ли Он раком — колет в боку, не вульгарно ли смотрится белое кашне, не сулит ли несчастье каркающий за окном ворон, но отлучить Его от проклятого порошка ей было не под силу. Единственное, что она могла — нюхать отраву вместе с Ним. Никакого удовольствия от этого не получала. Кружилась голова, болезненно обострялось обоняние, выкидывало фокусы зрение, но зато она была там же, где Он, находилась в том же скособоченном и искаженном эльгрековском мире. Да хоть в аду, только бы вместе.
Отвадить других женщин Луиза не пыталась. У ребенка должны быть любимые игры и любимые игрушки. Главное — чтобы Он ничего не скрывал, знал, что и в этом она на Его стороне.
Это было неприятно, но большой опасности не представляло. Ослепительным красавицам, кружившимся вокруг Барда, нужен был великий Д’Аннунцио, а не пожилой ребенок. О его существовании они даже не догадывались. Луиза относилась к слепым дурам с презрительной снисходительностью.
Но опасность подкрадывалась с другого фланга. Луиза не сразу ее почуяла и долгое время трактовала неправильно. Сначала определила угрозу как жажду Величия, погубившую бессчетное количество неповзрослевших мальчиков. Габриэле беспрестанно разглагольствовал о судьбах Италии, о необходимости построить Новый Мир, где возникнет Новое Человечество, о яде коммунизма, разъединяющего итальянцев, и эликсире патриотизма, способного их объединить. Каждый раз — как всегда у Габриэле — филиппика заканчивалась описанием какой-нибудь монументальной картины, в центре которой находился Он сам. «Вообрази себе колонну людей, марширующую по дороге! Она растянулась до самого горизонта! Над головами трехцветные флаги, у женщин в волосах цветы! И впереди — я. Я веду итальянцев через государственную границу, и стражники пятятся, шлагбаумы открываются! Я неостановим, за мною — вся Италия. Наши братья и сестры, отданные под власть чуждых держав, выходят мне навстречу, их лица омыты слезами радости! Я пришел не с оружием, а с музыкой. За мной, во главе колонны следует духовой оркестр, он исполняет «Марш победителей» Верди!»
Он мечтает стать вождем, со страхом думала Луиза. Величие его раздавит, ведь Он ребенок! Но мечты Габриэле всегда были не про то, как Он повелевает людьми, а про неизъяснимую красоту Высокого Порыва. И Луиза решила, что дело не в Величии. Соперница, угрожающая ее счастью, зовется Красота. Вот кого Габриэле любит больше всего на свете, вот ради кого Он готов принести во всесожжение себя и собственную жизнь.
Красота показалась ей менее страшной, чем Величие. Эту обсессию можно приручить, сделать своей союзницей. Вот к какому выводу пришла Луиза. Роковое заблуждение! Не того, не того она боялась, не к той битве готовилась! Она не разглядела в Габриэле самого главного. За это и поплатилась…
План Луизы заключался в том, чтобы нейтрализовать соблазн Величия соблазном Красоты. Для осуществления этой стратагемы она обзавелась сообщником, который не догадывался о том, что его используют.
Вокруг Габриэле постоянно роились люди. Их тянуло к Нему, как мотыльков приманивает яркий свет. Аннунцио был избирателен и капризен, допускал к своей высочайшей особе очень немногих — лишь тех, кто тоже источал сияние, которое подсвечивало и усиливало Его собственное. Он не принадлежал к числу королей, кого делает свита, но свита для Него имела значение, и она была поистине блистательна. «Великий бриллиант Д’Аннунцио в обрамлении уникальных самоцветов», — шутливо говорил Он, и это не было преувеличением. Спутники Габриэле тоже были уникумы, каждый в своем роде.
В разную пору жизни свита менялась, в зависимости от «музыки времени» (еще один из многочисленных «аннунциотерминов»). В эпоху военных маршей Габриэле подружился с двумя другими авиаторами, «пернатыми соратниками». Они остались с Ним и после того, как умолкли пушки. Оба были не просто «герои неба», а ходячие спектакли — на улицах на них оглядывались. Гвидо Келлер и Харукити Симои тянули Барда каждый в свою сторону. Разобравшись в этом па-де-труа, Луиза стала мысленно называть первого «дьяволом», что автоматически делало второго ангелом — просто потому, что он был менее опасен.
Барон Гвидо Келлер фон Келлерер (так его звали полностью) по-видимому был сумасшедшим. До войны его не раз забирали в полицию за всевозможные чудачества, а однажды, говорят, даже увезли в психиатрическую лечебницу за милую привычку разгуливать вдоль моря нагишом. Но от войны с ума сошли многие, мир наполнился безумцами, обвешанными медалями и потому неприкасаемыми. У Барда есть стихотворение «Священные берсерки», посвященное героям, отвергающим мелочную опеку разума. Гвидо Келлер был героем среди героев, даже военные подвиги великого Д’Аннунцио блекли перед эскападами легендарного швейцарца. Габриэле с восхищением рассказывал, как Гвидо вызвал на воздушный поединок прославленного австрийского аса. Они должны были сразиться в небе, не используя пулемета. Кто переманеврирует противника и пристроится ему в хвост, тот и победитель. Побежденный на своем самолете должен будет прилететь на вражеский аэродром и сдаться в плен. Картель был послан и принят. Дуэль состоялась на виду у всего фронта, но над австрийской территорией — таково было условие противоположной стороны. Гвидо победил, и эскорт вражеских аэропланов проводил своего товарища до места пленения. И подобных выходок, приводивших прессу в восторг, в биографии Келлера было множество. Больше всего на свете он ненавидел рутину и скуку, сражался с ними всю жизнь. Закончилась одна война — Гвидо рвался затеять другую. Это он, с его проклятым суицидальным комплексом, подбивал Габриэле вляпаться в Величие — перейти границу и ввязаться в далматинскую кашу. На той стороне демаркационной линии находился город Фиуме, населенный итальянцами, но по Версальскому договору отданный новосозданному Королевству сербов, хорватов и словенцев. Тамошнее население слало Национальному Поэту воззвания и петиции: приди, спаси нас! Все помнили, как четыре года назад Бард своими страстными речами побудил Италию «вспомнить о римском величии», вступить в войну за освобождение братьев, томившихся под властью иноземных Габсбургов. Неужто кровь сынов Италии была пролита за то, чтобы Фиуме теперь перешел под власть иноземных Карагеоргиевичей?
Луиза видела, что Габриэле всё больше склоняется к тому, чтобы принять участие в этой безнадежной авантюре. Величие проглотит его, пережует и выплюнет труп — это ясно. Державы приняли решение, никто не станет перекраивать сложно устроенную Версальскую систему из-за какого-то приморского городишки и экзальтированного литератора. С тоскливым ужасом Луиза наблюдала за тем, как огнеглазый Келлер, вечно одетый в какие-то причудливые хламиды, со своей черной бородищей и закрученными усами очень похожий на сказочного Манджиафоко, расписывает поэту восторги волшебного театра под названием «История», и у бедного Пиноккио тоже загораются глаза.
Но был еще Харукити Симои, одержимый иной мечтой, и она пугала Луизу намного меньше.
Колоритностью Симои не уступал Келлеру. Он был самурай, мастер каких-то экзотических восточных драк. Ходил по Венеции в кимоно (сзади собирались мальчишки), иногда устраивал показательные выступления, запросто швыряя наземь здоровенных соперников. А еще он был поэт и переводчик Данте на японский язык, что давало ему преимущество перед чокнутым швейцарцем. Тот не мог спорить с Габриэле о музыке стиха или об истинной Красоте: в чем она — в сложности или в простоте, в искусственности или в естественности. Келлер начинал зевать и уходил, Луиза радовалась.
Во время войны Симои был корреспондентом японской газеты. Побывал на фронте, у авиаторов, и влюбился в Красоту небесных сражений. Поступил в итальянскую армию волонтером, выучился летать и совершил кучу подвигов. Он, конечно, тоже был псих, этот улыбчивый, неизменно вежливый азиат. Габриэле не мог в него не влюбиться.
Впервые услышав, на что Симои подбивает великого поэта, Луиза забеспокоилась. У японца возникла умопомрачительная идея воздушного перелета Рим-Токио. Никто еще не летал на такие расстояния — над пустынными горами, над бескрайними океанскими просторами. Опасная затея! Но по сравнению с самоубийственной химерой Келлера трансконтинентальный полет был всего лишь рискованной прогулкой. А кроме того Луиза представила себе, как они будут в небе вдвоем, только Он и она. Предстояло убедить Габриэле, что путешествие Поэта со спутницей сделает сенсацию еще более грандиозной. Луизу влекла не слава, о нет. Главная мечта жизни состояла в том, чтобы когда-нибудь забрать Его у мира, увезти в уединенное, безопасное место, где они будут только вдвоем. Где Он будет принадлежать одной лишь ей. И уединение в тесной кабине, вдали от всех, на заоблачной высоте, представлялось ей репетицией грядущего счастья. А если им суждено разбиться, так вместе, и тогда их не разлучит даже вечность.
Она взялась за дело обдуманно и осторожно. Расписывала, какие проводы устроит улетающему в небо Барду восхищенный Рим. Как каждая посадка на долгом пути будет превращаться в великолепное действо. В сопровождающих аэропланах, конечно, будут корреспонденты и обязательно кинооператор — потом выйдет фильм с названием «Крылатый Архангел Гавриил» или что-то в этом роде. А какой будет посадка в Японии! Тут подхватывал Симои, расхваливал несказанные красоты своей родины. Взгляд Габриэле затуманивался. Красота притягивала его не меньше, чем Величие.
Роковой бой был проигран 9 сентября. Из-за того, что Луиза, проклятая идиотка, сражалась не с тем, с чем следовало.
Тот день и начался скверно. В Венецию прибыла очередная бывшая пассия Габриэле, русская миллионерша и балерина (такое, оказывается, бывает) Ида Рубинштейн, вся изломанная, ни словечка в простоте — и Он немедленно стал таким же. Невыносимо было слушать их разговор на французском — будто два павлина меряются, у кого пышнее хвост. «Avec l'âge, vous ressemblez de plus en plus à un vase en porcelaine de l'époque Tang, légèrement ébréché, mais d'autant plus beau»53, — перламутрово грассировала она. Габриэле отвечал, коснувшись губами ее неестественно тонкого запястья: «Et vous ressemblez de plus en plus à un iris recouvert de pollen doré et donc impérissable»54.
А еще она называла Его длинным свистяще-шипящим русским прозвищем, напоминанием о прежних интимностях. «Что такое Gavriil Blagovestchenski?» — спросила Луиза — с ее профессиональной памятью на звуки воспроизвести эту абракадабру было нетрудно. «Это перевод имени нашего милого друга на русский, ma petite soeur dans l’amour55», — объяснила балерина с бесстыжей улыбкой.
Дива собиралась сниматься в фильме «Корабль» по роману Габриэле. Приехала якобы за авторскими наставлениями. Пожелала угостить венецианский свет (на самом-то деле понятно кого) выступлением. Исполнила перед избранным собранием болеро. Луиза, следуя своей концепции непротивления, согласилась аккомпанировать. Глупая ошибка!
На полуденный концерт она пришла в тщательно обдуманном наряде: серебряное платье, переливающееся под солнечными лучами, минималистическая черно-белая шаль — очень изысканно. Луиза теперь всегда была безупречно одета, знала, как важно для Габриэле, чтобы его подруга привлекала восхищенные взгляды. Но аккомпаниаторша, которую всего лишь слышно, заведомо вторична по сравнению с танцовщицей, на которую все смотрят. Ида выпорхнула в невесомой белой тунике, перебирая длинными обнаженными ногами — и Луизы будто не стало. Нет, хуже — она превратилась в служанку при гранд-даме. Габриэле ни разу на нее даже не взглянул. Когда русская ведьма закончила свои сатанинские пляски и невесомо усеменила прочь, Он сразу вышел следом за ней.
Луиза смирилась с тем, что сегодня в «Красном доме» будет ночевать не она.
Но вышло во сто крат хуже.
Она была у себя дома, одна, мрачно обдумывала, как будет изгонять славянско-еврейскую ведьму, когда зазвонил телефон.
— Срочно приезжайте, — сказал Симои. — Наш план под угрозой. Скорее!
Она бежала через весь Дорсодуро, придерживая рукой юбку, проклинала себя за то, что по привычке надела высокие каблуки. Габриэле любил, чтобы его женщины были намного выше ростом. «Чем крупнее твоя самка, тем больший ты самец», сказал Он однажды в установившейся между ними простой и откровенной манере, которую Луиза так ценила.
Никакой Иды в особняке не было. Должно быть, Габриэле спровадил экзотическую птицу, как только прибыла делегация. Мадам Рубинштейн своим декадентским видом испортила бы историческую картину.
Луиза тихо вошла в гостиную, огляделась и сразу поняла: беда.
Габриэле сидел у стола, скорбно подперев голову. Со всех сторон Его обступили молодые военные. Они помалкивали. Размахивал руками и вещал костлявый пышноволосый господин в штатском, почему-то держа за руку девочку с трехцветной лентой через плечо.
— Вот она, Италия будущего! — сорванным от волнения голосом говорил оратор, указывая на ребенка. — Она с надеждой смотрит на своего Барда! Она ждет спасения!
Подошел Симои, шипяще выругался по-японски:
— Тикусё! Это Аттилио Продам, вождь патриотов города Фиуме. С дочерью. Остальные — офицеры. В городке Ронки собрались военные, готовые выступить в поход, если Габриэле согласится их возглавить. Сделайте что-нибудь, Луиза-сан. Иначе перелета Рим-Токио не будет. Вся моя работа, вся подготовка полетит к черту!
Когда Продам умолк, его дочка (Луиза сзади видела, как отец ткнул ее в спину) пропищала:
— Спасите нас, la luce della Patria56! Ну пожалуйста!
И тут же загалдели офицеры. Они наперебой говорили, что в Местре ждут автомобили, через два часа будем в Ронки, на рассвете выступим, прорвемся через границу — ничто нас не остановит, и к полудню окажемся в Фиуме.
Аннунцио отнял руку от лба, и всё затихло.
— Граница перекрыта итальянскими войсками. Мы не можем стрелять в своих.
Ему страшно, Он ищет повода отказаться, догадалась Луиза, сама не замечая, что от волнения сжала кулаки. Только бы не начал твердить себе, что Он великий Д‘ Аннунцио!
Келлер, со скучающим видом сидевший на подоконнике и чистивший острием стилета ногти — лениво обронил:
— Помнишь транспарант в общежитии нашей эскадрильи? «Меньше думаешь — лучше летаешь». Если ты, Габри, беспокоишься о будущем, оставайся на земле.
Может быть, больше всего Луиза ненавидела бородача за то, что Келлер единственный кроме нее был с Бардом на «ты». И знал, как надо с Ним говорить, чтобы подействовало.
У Габриэле сверкнули глаза. Он распрямился.
— Я надену парадный мундир, прицеплю все ордена и медали. Выйду вперед и, подобно Наполеону, высадившемуся с Эльбы, воскликну перед лесом штыков: «Вот моя грудь, итальянцы! Стреляйте в того, кто сражался рядом с вами при Витторио-Венето!» И если выстрелят — это будет прекрасная смерть.
Проклятье, мысленно застонала Луиза.
— Да кто же выстрелит в Барда! — всплеснул руками Продам. — Солдаты присоединятся к нам. Они тоже пойдут на Фиуме!
— Но я должен быть уверен, что меня ждет всё население. Это не может выглядеть военным вторжением! — пробормотал Габриэле, снова ссутулившись. — Я могу явиться избавителем, но не завоевателем.
— Вас выйдет встречать весь город. Все пятьдесят тысяч жителей, я это гарантирую. С цветами и флагами. Только представьте себе, какое это будет зрелище, — сказал мерзкий фиуманец и попал прямо в десятку.
— Что ж, тогда…
Аннунцио поднялся, подбоченился. Затем, передумав, воздел руку — получилось торжественней.
— …Тогда запомните сей день — девятый день девятого месяца девятнадцатого года…
Луиза дернулась, вскочила. Страх и отчаяние убыстрили работу мысли.
— Погоди! — крикнула она. — Девятка — плохое число. Вспомни!
Как все поэты, Габриэле был суеверен. У Него были любимые и несчастливые цифры, дату для всякого важного события Он выбирал с сакральным трепетом.
— Ты права… — Воздетая рука опустилась. — Девятого мне не везет. Девятого марта мне рассекли голову на дуэли. Одиннадцатое — вот что мне нужно! Число, когда я атаковал австрийский флот, не потеряв ни одного человека! И как раз на рейде Фиуме! Решено. Господа, возвращайтесь в Ронки! — величественно молвил Он офицерам. — Я прибуду к вам послезавтра на моем пурпурно-кровавом «форде».
Те вытянулись, отсалютовали.
— Вы не передумаете, эччеленца? — робко спросил Продам.
Луиза замахала руками: ступайте, ступайте, не мешайте великому человеку побыть наедине с великими мыслями. Только бы остаться с Ним вдвоем, думала она. Может быть, еще не всё потеряно. Красота — магнит сильнее Величия.
Когда делегация удалилась, Луиза взялась за дело не сразу. Сослалась на мигрень, оставила Его в одиночестве. Пусть остынет, поразмышляет и устрашится последствий своего порыва.
Заглянула в кабинет-будуар поздно вечером. Габриэле лежал на оттоманке бледный, кутался в плед.
— Я болен, Лу, — простонал Он слабым голосом. — У меня, должно быть, испанка или того хуже тиф…
Она кинулась к нему. Приложила руку ко лбу — горячий. Поставила градусник — тридцать восемь и восемь.
— Великий Аннунцио подохнет от укуса вши, — жалобно произнес Габриэле, постукивая зубами. — Вместо трагического финала меня ждет трагифарс…
Никакой это не тиф, успокоила себя Луиза. Тифозным вшам в княжеских покоях взяться неоткуда. Просто нервная лихорадка. И это прекрасно.
— Я волонтерствовала в госпитале, повидала много тифозных. Это не тиф, — сказала она, чтобы Он не надрывал себе сердце страхом. — И не испанка — нет ни кашля, ни цианоза. Похоже на обычный грипп, очень тяжелый. Сейчас я сделаю ледяной компресс, чтобы сбить жар. Заварю тебе лимон. Пошлю в аптеку за лекарством. Но готовься неделю провести в постели. Не хватало нам еще осложнений. Я читала, что человек, переносящий грипп на ногах, рискует потерять слух вследствие воспаления внутреннего уха.
Она знала, что оглохнуть Он боится еще больше, чем ослепнуть. После аварии, в которой Габриэле окривел, врачи опасались, что откажут зрительные нервы и второго глаза, поэтому несколько недель раненый провел в полной темноте. Рассказывал, что Ему это даже понравилось — мир чистого звука дает больше простора воображению, Он чувствовал себя великим слепцом Гомером.
— Я пролежу весь завтрашний день. Но послезавтра одиннадцатое. У меня марш на Фиуме. Грипп или не грипп, но сюжет требует развития. Меня ждет новая глава, кульминация всей моей жизни.
В этот момент Луиза должна была понять, как зовут главного ее врага! Но она, идиотка, по-прежнему воевала с Величием.
— Перенеси марш, иначе ты всё испортишь. Вместо прекрасного Акта получится посмешище. Репортеры увидят, что ты дрожишь, и какой-нибудь любитель дешевых сенсаций напишет, что Д‘ Аннунцио трясся от страха. В машине тебя замутит и может вырвать. Только представь себе, как это будет выглядеть. А как ты будешь выступать перед пятидесятитысячной толпой? У тебя дребезжит голос. Да и вообще сопливый герой — так себе красота. Давай ты сначала выздоровеешь. И через недельку проведешь ослепительный спектакль безупречно. Это будет настоящее произведение искусства.
Говорила она правильным тоном — рассудительным, немного циничным. Это всегда помогало вернуть Его с небес на землю. А за неделю всё еще переменится. «Из-за гриппа к больному никого пускать не будут, только сиделку — меня, — прикидывала Луиза. — Келлер не сможет отравлять Его своим ядом».
— Ты музыкантша, ты не писательница, — слабым голосом сказал Габриэле. — В литературном произведении совсем иная красота. Читатель порождает ее собственным воображением. Моя эпопея поднимется на такую высоту, что мелочи вроде насморка и даже рвоты не будут иметь значения. Их заслонит фабула. Жил-был на свете человек, который поднимался по алмазной лестнице. С этажа на этаж — так высоко, как никто никогда не поднимался. Он покорил этаж Любви, покорил этаж Искусства, но не остановился на ослепительном Олимпе, а двинулся прямо к Солнцу и растаял в его испепеляющих золотых лучах! Вот что запомнят люди. Это будет самая прекрасная книга на свете!
Голос сначала окреп, потом завибрировал.
— Я перестану быть куском плоти! Я превращусь в Книгу, в бессмертное произведение литературы. Есть ли судьба возвышенней и прекрасней?
Луизе стало очень страшно. Таким она Его еще никогда не видела.
— Ты погибнешь, — пролепетала она. — Тебя убьют.
Он пожал плечами.
— Разумеется. Великое литературное произведение может закончиться только гибелью героя.
— Я люблю тебя. Тебя, а не литературного героя! — воскликнула Луиза совсем уж беспомощно, отлично понимая, что этот аргумент для Него ничего не значит.
Габриэле посмотрел на нее с жалостью и как-то очень просто, безо всякой аффектации сказал:
— Слушай, ты ведь единственная, кто знает меня настоящего. Что я такое без литературы? Маленький, испуганный человечек. Состарившийся бамбино. Театр одного актера, заискивающего перед публикой в надежде на аплодисменты. Если я превращу свою жизнь в великий роман, произойдет алхимическая трансмутация, дешевый металл превратится в чистое золото. А отними у меня литературу — и останется только крошечный Габриэле.
— Останешься ты. Тот, кого я люблю!
— Ты любишь лилипута, а я хочу быть великаном.
В тоне, которым это было сказано, звучала окончательность. Луиза поняла, что битва проиграна.
— Тогда послезавтра я поеду с тобой. Где ты — там и я. Если нам суждено погибнуть, то вместе.
— Мама за ручку поведет меня в школу? — засмеялся Он. — Исключено. Жди, когда я вызову тебя в Фиуме. Обещаю, что последняя глава Книги Моей Жизни будет захватывающей.
Луиза догадалась, почему Он ее с собой не берет. Если среди множества мужчин окажется одна-единственная женщина, на нее будут смотреть еще с большим интересом, чем на великого героя. Габриэле такого допустить не может.
Разгром был тотальным.
Жизнь кончена. Дальше — только литература.