Роберт Векслер из Костиного сна утверждал, что ему не нужны никакие бумажки. В реальности же Костю заставили прочитать и подписать целую кучу документов, среди которых был «Договор о безвозмездной передаче 1 (одного) экземпляра души от Смертного Григорьева Константина Викторовича (далее – Смертного) господину Векслеру Роберту Эдмундовичу, исполняющему обязанности Владыки Темного Мира, Сатаны сроком неопределенным (далее – господину Векслеру Р. Э.) с целью, исключающей, согласно пункту 1.4. „Устава о передачи метафизических субстанций от Смертных“, любое коммерческое использование оной, во веки и присно».
Священнодействие (а можно так сказать о договоре с Дьяволом?) происходило в кабинете Векслера, том самом кабинете, где Костя, убитый и ошарашенный новостью о том, что он вообще-то жестокий убийца, стоял, дрожа от холода и страха, смотрел в холодные Векслеровы глаза, давя из себя вымученную улыбку, пытаясь изо всех сил показать, как ему понравилось на вечеринке, а Векслер, этот неумолимый палач, все издевался. Да, это все происходило в небольшом кабинете с пыльными портьерами. Помимо Векслера тут ошивался и неизменный помощник и компаньон, обаятельный мерзавец Блаватский, и хищно скалился, обнажая белоснежные очень острые зубы. Костя боялся этого проходимца едва ли не больше, чем самого Векслера. Блаватский-то и подавал Косте документы на подпись, подавал весело, пританцовывая, точно официант в каком-нибудь сомнительном белогвардейском ресторане, напевая что-то типа «бессаме, бессаме мучо».
А Векслер сидел за столом, горделивый и важный, и ел дорогие испанские маслины прямо из огромной банки. Он засовывал пальцы в эту банку, вытаскивал оттуда маслину размером с добрую сливу и спокойно, с явным удовольствием ее пережевывал. Костя до той поры еще сомневался в дьявольском происхождении Векслера, считая его шарлатаном и обманщиком, но теперь, видя, с каким наслаждением тот уничтожает маслины (маслины! Маслины, черт побери! Ну какому человеку в здравом уме и твердой памяти могут понравиться маслины и горький шоколад!), ни секундочки не сомневался в том, кто такой Роберт Векслер.
– А подписывать надо кровью? – поинтересовался Костя, читая витиеватые и не очень-то понятные строки договора и подспудно жалея о том, что не стал поступать на юридический, а выбрал бесполезную в спорах с Дьяволом мировую экономику.
– Нет.
И Костя поставил свою крохотную, отчего-то очень робкую подпись.
– И дату не забудь.
– Сегодняшнюю?
Векслер недовольно закатил глаза и на миг стал похож на тетеньку из типичного постсоветского госучреждения: «Молодой человек, вас много, а я одна».
Потом Костя подписал договор о неразглашении Великой Тайны в двух экземплярах. Потом «Приложение к договору № 1.1. Отказ от ответственности». Потом «Договор о неразглашении данных».
– Тут слово «данных» с одной «н» написано, – заметил Костя, сосредоточенно грызя колпачок обычной шариковой ручки.
– О боги, – Векслер снова закатил глаза и протянул лист договора с неправильно написанным словом Блаватскому, который в данный момент дежурил у него за спиной, периодически посверливая умотанного юридическими тонкостями Костю своим фирменным испанистым взглядом.
Блаватский взял в одну руку договор, другой лихо покрутил ус, затем легонечко, будто задувая свечу на именинном пироге, подул на бумагу. И все это он проделал, продолжая вполголоса напевать. Векслер, не оборачиваясь на Блаватского, забрал у него исправленный договор. Костя проверил. Слово «данных» теперь было написано как следует.
– Что ж, желаю тебе удачи, – произнес Векслер.
Разумеется, в его светлых ядовитых глазах не было ни капли сочувствия. Да и странно было бы искать милосердия в глазах самого Дьявола – Дьявола, которому ты вот только что, вот только в эту секунду продал свою бессмертную душу.
– Надеюсь, ты переживешь эту ночь, – напутствовал Роберт Векслер. С этими словами он поворотился на каблуках и через несколько шагов очутился возле двери. – И учти, мой юный друг, – сказал он так тихо, что Костя едва расслышал, – я тебя предупреждал, – сказав эти слова, Векслер исчез, деликатно притворив за собой тяжелую дубовую дверь.
«Да что может случиться-то?» – растерянно подумал Костя.
Он оглядел кабинет – кабинет, в котором ему предстояло провести целую ночь. Какое-то время ничего не происходило – Костя даже удивился. А потом слегка закружилась голова и предметы утратили привычные очертания, став эфемерными и зыбкими. Похоже было на состояние легкого опьянения. А потом эти же самые предметы съехали с катушек и начали вращаться перед глазами, словно картинки в калейдоскопе. Косте пришлось схватиться за стол, чтобы не грохнуться. Но и это не помогло – к головокружению добавилась внезапная слабость, будто бы сахар упал до критической отметки. А пульс… пульс превратился в ритмичное беснующееся нечто.
Костя все цеплялся за стол, как утопающий за соломинку, но тут хлипкая опора не выдержала и потолок начал заваливаться. Потолок, а вместе с ним и увесистая люстра, и стены начали сжиматься, и в результате всей этой пространственной аномалии Костя обнаружил себя лежащим навзничь на холодном полу. Тело его будто одеревенело, он не мог пошевелиться, руки и ноги сделались каменными. Вскоре потолок, украшенный лепниной, начал отодвигаться и отодвигаться, и улетел куда-то вниз, и растворился в дружественных слоях атмосферы. Костя очутился будто в зрительном зале – при этом тело его положения не меняло, он как лежал навзничь на холодном паркете, так и остался лежать, а сцена словно бы нависла над ним.
«Ох, как же они любят все эти эффекты театральные!» – бегущей строкой пронеслось в Костиной голове.
Через какое-то время – Костя не мог определить, секунда прошла или десять тысяч лет, – на сцену вышли дети лет семи. Девочки в длинных серебристых платьях, будто подсвеченные изнутри, и мальчики в белоснежных шелковых одеяниях. Дети были настолько прекрасны внешне, настолько совершенными были их полупрозрачные лица, настолько одухотворенными были их глаза небесно-голубого цвета, настолько нежными и тонкими, будто стебли диковинных растений, были их руки, что Костя почувствовал внезапную боль в сердце от нахлынувшей на него серебристой красоты. И дети запели. Легонечко – запел сначала солист-мальчик, потом за ним потянулись другие. Пели они «Аве Мария». Пели негромко, нежно, слаженно, будто единый организм. «Это они с моей душой прощаются», – грустно подумал кто-то, кто транслировал мысли в Костину голову.
То были мгновения настоящего, почти запредельного, щемящего, как ком в горле, как начинающиеся рыдания, счастья. Костя никогда в жизни не испытывал подобного счастья. Ему не хотелось, чтобы дети уходили со сцены, не хотелось, чтобы они переставали петь, не хотелось, чтобы эта кристальная эйфория заканчивалась. Он растворился в этом мгновении, точно лед в бокале мартини, распался на атомы, стал частью этого момента, чтобы возрождаться в этих ангельских звуках, и возрождаться, и возрождаться, и возрождаться, не помня себя, не зная своего имени, не понимая, где кончается жизнь и начинается смерть.
Но настал момент, когда музыка смолкла и дети замолчали. Их серебристые силуэты начали таять. Вскоре сцена опустела. Костя закрыл глаза – в ушах по-прежнему продолжала звучать ангельская музыка, но все тише, и тише, и тише… Он снова открыл глаза и увидел только потолок. Костя попытался встать – очень он испугался, что потолок рухнет на него и похоронит под своими обломками. Слабость была неимоверная – кое-как он приподнялся на локте, присел, превозмогая головокружение, осмотрелся. В комнате было темно – горела только керосиновая лампа в дальнем углу. Окна были наглухо зашторены. Костя кое-как поднялся, привычно цепляясь за ножку стола. Тихо было так, что Костя отчетливо слышал биение собственного сердца.
«Что же я наделал? – это снова бегущая строка. – Что же я наделал?»
Позже, вспоминая об этой ночи, Костя так и не смог понять, в какой именно момент в его сознание протек страх, холодный, липкий, будто кисель, тягучий страх. Наверно, сразу после того, как ушел хор детей, певших «Аве Мария».
– Я один против чертового Мироздания, – вслух, не боясь, что его услышат, произнес Костя. – Я внутри черной дыры, которая засасывает меня, точно болото.
Векслер предупреждал, что будет плохо. Векслер предупреждал, что будет страшно, и мерзко, и гнилостно. Но он не предупреждал, что это будет как полет с сорокового этажа, полет длиной в бесконечность. Темнота. Первозданная бесконечная темнота. Космическая агония вселенского ничто. Во Вселенной так много предметов, тогда почему ты так одинок?
Первобытный хаос. Липкий страх. Полустершиеся цитаты на латыни, все одинаково бессмысленные: «Vive ut vivas», «Cupido atque ira consultores pessimi», «Gaudeamus igitur».
Рефлексия затягивает, как болото. Кто мы, зачем мы здесь, куда мы идем – полноте, век вчерашний, для начала надо выяснить, кто Я, ведь Я же являюсь мерой всех вещей. Закончусь Я – закончится Вселенная, которая до меня и не существовала.
Тяжесть. Звуки марша. Чьи-то голоса, приглушенные и строгие, много слов, все слова налиты смыслом, точно спелые яблоки соком. Ihr beiden die ihr mir so oft in Not und Trübsal beigestanden sagt was ihr wohl in deutschen Landen von unsrer Unternehmung hofft… черные капюшоны и факелы… уважаемые пассажиры, остановка Гете, следующая остановка – Уильям Шекспир… Весь мир – театр, театр называется «Глобус»… Опять Шекспир… Везде Шекспир, повезло человеку с антрепренером… Офелия… о нимфа, помяни мои грехи… – пр-роклятие! – в твоих святых молитвах! Как сложно забыть то, чего никогда не было.
О, сколько их упало в эту бездну, разверстую вдали. Какая-то мировая скорбь, право слово. В начале было слово, и слово было убого. Красота предсказуема, смерть неизбежна, и только боль остается навсегда. Боль и немного музыки. И эта музыка будет вечной, потому что скрипка и немного нервно, а если нервы на пределе, прими феназепам.
А как же счастье? Счастье есть? Не все же время страдать, не правда ли? Южная ночь, теплый летний ветерок, находим удовольствие в простых вещах, а то свихнемся. Felicita – e tenersi per mano andare lontano la felicita la felicita e il tuo squardo innocente in mezzo alla gente la felicita… Радуемся-радуемся, молодость закончится, придет зрелость, потом старость – на старости некогда будет радоваться, Альцгеймер не позволит.
Какое нам дело до падающих стен и попранных империй, до поверженных башен и горящих самолетов, до идолов, сброшенных с пьедестала, – нет никакого дела, господа присяжные заседатели. Лед тронулся, ледники растаяли, пора, товарищ Ной, браться за постройку ковчега, главное, нанять правильных подрядчиков, а то ковчег постигнет судьба Титаника, а воздушный змей станет дирижаблем «Гинденбург».
Отдельные вспышки, точно блуждающие огни. Память фрагментарна и любит искажать события. И ложки, сами понимаете, нет. И все мы снимся Черному Королю, а он, засранец эдакий, храпит который год. Отдельные цитаты пробиваются, как сигналы радиосвязи в рубку тонущего корабля. Старые фолианты с пожелтевшими страницами и волны пиратской радиостанции.
Die Nacht ist feucht und stürmisch
Der Himmel sternenleer
Im Wald unter rauschenden Baumen
Wandle ich schweigend einher.
Eins. Hier kommt die Sonne…
Костя так и лежал на полу, омываемый незримыми волнами вселенской скорби, умирая от слабости. В голове нон-стоп крутились непонятно откуда взявшиеся цитаты на языках, которых он не знал, какие-то обрывки мыслей, и этот бесконечный процесс он никак не мог контролировать – сознание (и подсознание, вероятно, спасибо дядюшке Фрейду) будто выворачивало наизнанку, и бог знает как много дряни там скопилось. Ни одна из мыслей не принадлежала непосредственно Косте, ни одну из цитат он бы не смог воспроизвести, да что там воспроизвести – прочитать; так и лежал он, безгрешное дитя постмодерна, как наркоман во время бэд-трипа.
«Я должен отсюда выбраться! Я должен, черт побери, отсюда выбраться!»
И тут начался кошмар. Ночь. Фонари. Дальние отсветы проезжающих машин. Пустая дорога. Костя так и не понял, как сюда попал. Разумом он понимал, что по-прежнему находится в кабинете Векслера, но физически… физически он находился где-то на задворках Воскресенска-33 – вдали виднелись зыбкие пятиэтажки, и в некоторых окнах горел бесполезный электрический свет. А потом Костя увидел их. Убийц. Он сразу понял, что это убийцы: воспаленное сознание, находящееся по ту сторону реальности, мгновенно считывало сигналы опасности. Черные силуэты. Костя стоял под одним фонарем, а четверо убийц – под следующим, поэтому их было видно. Он не знал, из какого мира они прибыли, возможно, они не принадлежали ни одному из миров. И надо бы дать деру, убежать от них, но вот беда: пятки словно приклеились к асфальту, а ноги одеревенели. А это им и на руку, опасным убийцам черт знает из какого угла мироздания.
«Я в кабинете Векслера, – сказал себе Костя. – Я вижу что-то типа сна. Это все не по-настоящему». Однако же страх, иррациональный, не поддающийся объяснению, был настоящим. А еще – и это было уж совсем запредельно – убийцы в черном что-то говорили Косте. Точнее, он не слышал их слов, да это и не было нужно – их мысли передавались прямо в его голову. А помнишь, что произошло на этом перекрестке? Кровь… боль… крики о помощи… Человек, которого избивала толпа, молил о помощи, но никто не пришел. Но почему этот человек оказался на перекрестке? Внезапно Костя понял, что это не убийцы в черном транслировали в его башку свои мысли – это он сам их думал. И стало еще страшнее. И тут наконец-то его ноги отлепились от асфальта, и он бросился бежать. А убийцы пустились вдогонку. Костя бежал что есть мочи, подгоняемый ветром, задыхался, и вот уже в боку закололо, как на уроке физкультуры, а убийцы все не отставали, но он понимал, что бежать надо, надо бежать, иначе люди в черном настигнут и произойдет непоправимое… Внезапно Костя, у которого почти не осталось сил, понял, что так и остался на перекрестке.
И в этот момент морок рассеялся, и он снова обнаружил себя лежащим на холодном паркете. Он кое-как поднялся. Память подсказала: на том перекрестке жестоко избили Егора Крапивина, бывшего возлюбленного Дианы. Он был гордостью школы, подающим надежды хоккеистом, но потом стал инвалидом. Диана Григорьева, кстати, тоже получала за инвалидность. Каждый месяц на ее счет в Сбербанке приходила сумма в размере десяти тысяч рублей. Как и в случае с Егором Крапивиным, тут не обошлось без физического увечья. Вот только о Крапивине судачил весь город. О том, что на самом деле произошло с Дианой, не знал никто.