К книге
Еловые лапыКруг царя Соломона
88%
Круг царя Соломона
22

Уехали в театр, а меня не взяли: горлышко болит, да и совсем не интересно. Я поплакал, головой в подушку. Какое-то «Убийство Каверлея», – должно быть, очень интересно, страшно. Потом погрыз орешков – ералаш: американские, миндальные, грецкие, шпанские, каленые… Всегда на Святках ералаш, на счастье. Каждому три горсти, – какие попадутся. Запустишь руку, поерошишь, – американских бы побольше, грецких и миндальных! А горсть-то маленькая, не захватишь, и все торопят: «Ты не выбирай!» Всегда уж: кто побольше – тому и счастье. В доме тихо, даже жутко слушать. В лампе огонек привернут – Святки, а как будто будни. В зале елка, вяземские прянички совсем внизу и бусинки из леденцов… можно бы обсосать немножко, не заметят, – но там темно. Дни теперь такие. «Бродят они, как без причалу!» Горкин знает из священных книг. Темным коридором надо, и зеркала там, в зале.

Я всматриваюсь в коридор: что-то белеет… печка? Маятник стучит в передней, будто боится тоже: выходит словно – «что-то… что-то… что-то…». В кухню убежать? И в кухне тихо, куда-то провалились. Бисерный попугай глядит с подушки на диване, – будто не хохолок, а рожки?.. Дни такие, а все куда-то провалились. И лампу привернули, – будто и она боится. Солдатиков расставить? Что это… ручкой двери?.. Меня пронзает, как иголкой. Кто-то там ступает, храпит?.. Нет, это у меня в груди, от кашля. Черное окно не занавесили, смотрит оттуда кто-то, темное лицо… – мороз?

– Ня-ня-а!.. – кричу я в страхе.

Гукает из залы. Ноги зудятся и хотят бежать. Но страшно: темно в передней, под лестницей чуланчик. В такие дни всегда бывает: возьмут – и. Горкину в мастерской недавно… плотник Мартын привиделся! «Им крещеный человек теперь… зарез!» Самая им теперь жара, некуда податься, Святки. К Горкину бы в мастерскую, в короли бы похлестаться.

Вдруг – туп-п! Щелкнуло как в зале. Конфетина упала с елки… сама? Балуют.

В темном коридоре, в глубине – как будто шорох. В углу у печки – кочерга, железная нога, вдруг грохнется? Ночью недавно так. Разводы на буфете, будто лица, смотрят. И кресло смотрит, выпирает пузом. И попугай моргает. Все начинает шевелиться. Бом-м-м. Часы!.. шесть, семь, восемь. А все куда-то провалились. Кот это? Идет по коридору, светится глазами. А вдруг не Васька?.. Если покрестить. Крещу, дрожа. Нет, настоящий.

– Вася-Вася… кис-кис-кис!..

Кот сел, зевает, поднял лапку флагом, вылизывает под брюшком, – к гостям. А все куда-то провалились. И нянька, дура.

Трещит на кухне дверь с морозу, кто-то говорит. Ну, слава Богу. Входит нянька. На платке снежок.

– Куда ходила, провалилась?..

– Ряженых у скорняков глядела. Не боялся, а?

– Боялся. Все-то провалились.

– Не серчай уж. На сахарного петушка.

Ряженых глядела, а я сиди. Это ничего, что кашель. И в театры не взяли. Маленький я, вот все и обижают. Горкин один жалеет.

– К Горкину сведи.

– Эна, он уж давно полег. Ужинай-ка да спать.

– Няня, – прошу я, – нынче Святки… сведи уж ужинать на кухню, к людям.

Не велено на кухню, но она ведет.

На кухне весело. Бегают прусачки по печке, сидят у лампочки, – все живая тварь! Приехал из театров кучер – ужинать послали. Говорит: «Народу, прямо… не подъедешь к кеятрам! Мороз, лошадь не удержишь, костры палят. Маленько, может, поотпустит, снежком запорошило». Пахнет морозом от Гаврилы и дымком, с костров. Будто и театром пахнет.

– Нонче будут долго представлять. Все кучера разъехались. К одиннадцати велели подавать.

Тут и старый кучер, Антипушка, – к обедне только теперь возит. Рассказывает, как на Святках тоже в цирки возил господ, старушку чуть не задавил, такая метель была-а… праздники, понятно. И вдруг – вот радость! – входит Горкин. Василь Василичу Косому и ему – харчи особые. Но сегодня Святки, Василь Василич в Зоологическом саду, публику с гор катает, вернется поздно. Одному-то скучно, вот и пришел на кухню, к людям.

Его усаживают в угол, под образа, где хлебный ящик. Он снимает казакинчик, и теперь – другой, нестрогий: в ситцевой рубахе и жилетке, на шее платочек розовый. Он сухенький, с седой бородкой, как святые. «Самый справедливый человек», но только строгий. А со мной не строгий. При нем, когда едят, не смейся. Пальцем погрозится – и затихнут. Меня усаживают рядом с ним, на хлебный закромок, повыше. Рядом со мной Антипушка. Потом Матреша, горничная, «пышка», розы на щеках. Дворник Гришка, «пустобрех-охальник». Гаврила-кучер, нянька. Старая кухарка, с краю. Горкин не велит щипать Матрешу, грозится: «Беса-то не тешь за хлебцем!»

– Сама щипается, Михал Панкратыч… – жалуется Гришка. – Я как монах!

Матреша его ложкой по лбу – не ври, брехала! Хлеб режет Горкин, раздает ломти. Кладет и мне: огромный, все лицо закроешь.

– С хлебушка-то здоровее будешь, кушай. И зубки болеть не будут. У меня гляди какие! С хлебца да с капустки.

Я не хочу бульонца, а как все. Горкин дает мне собственную ложку, кленовку, «от Троицы». У ней на спинке церковки с крестами, а где коковка – вырезана ручка, «трапезу благословляет», так священно. Вкусная, святая ложка. Щи со свининой – как огонь, а все хлебают. Черпают из красной чашки, несут ко рту на хлебце, чтобы не пролить, и – в рот, с огнем-то! Жуют неспешно, чавкают так сладко. Слышно, как глотают, круто.

– Носи, не удавай! – толкает Горкин. – Щи-то со свининкой, Рождество. Вкусно, а? То-то и есть. Хлебушком-то заминай, потуже.

Отрезывает новые ломти. Выхлебали все, с подбавкой. Горкин стучит по чашке:

– Таскай свининку, по череду!

Славно, по порядку. И я таскаю. На красном деревянном блюде дымится груда красной солонины. Миска огурцов соленых, елочки на них, ледок. Жуют, похрустывают, сытно. Горкин и мне кладет: «Поешь с жирком-то!» Я стараюсь чавкать, как и все. Огурчика бы?..

– В грудке у тебя хрипит, нельзя огурчика.

Жуют, молчат. Белая, крутая каша, с коровьим маслом. Съели. Гаврила просит подложить. Вываливают из горшка остатки.

– Здоров я на еду! – смеется кучер. – Еще бы чего съел… Матрешу разве? Али щец осталось…

– Щец вылью, доедай… хорошая погода станет, – говорит кухарка.

– А, давай. Морозно ехать.

Горкин встает и молится. И все за ним. И я. Сидят по лавкам. Покурить – уходят в сени.

– Святки нонче, погадать бы, что ли? – говорит Матреша. – Что-то больно жарко.

– С жиру жарко, – смеется Гришка. – Ай в короли схлестаться? Ладно, я те нагадаю:

Гадала, гадала,

С полатей упала,

На лавку попала,

С лавки под лавку,

Под лавкой Савка,

Матреше сладко!

– Я б тебе нагадала, да забыла, как собака по Гришке выла!

– Будет вам грызться, – говорит строго Горкин. – А вот, погадаю-ка я вам, с тем и зашел. Поди-ка, Матреш, в каморку ко мне… там у меня, у божницы, листок лежит. На ключик.

Матреша жмется, боится идти в пустую мастерскую: еще чего привидится.

– А ты, дурашка, сернички возьми да покрестись. Мартын-то? Это он мне так, со сна привиделся, упокойник. Ничего, иди… – говорит Горкин, а сам поталкивает меня.

Матреша идет нехотя.

– Вот у меня Оракул есть, гадать-то… – говорит Гаврила, – конторщик показать принес. Говорит – все знает! Оракул.

Он лезет на полати и снимает пухлую трепаную книжку с закрученными листочками. Все глядят. Сидит на крышке розовая дама в пушистом платье и с голыми руками, перед ней золотое зеркало на столе и две свечки, а в зеркале господин с закрученными усами и в синем фраке. Горкин откладывает странички, а на них нарисованы колеса, одни колеса. А как надо гадать – никто не знает. Написано между спицами – «Рыбы», «Рак», «Стрелец», «Весы». Только мы двое с Горкиным грамотные, а как надо гадать – не сказано. Я читаю вслух по складам: «Любезная моя любит ли меня?», «Жениться ли мне на богатой да горбатой?», «Не страдает ли мой любезный от запоя?». И еще очень много.

– Глупая книжка, – говорит Горкин, а сам все меня толкает и все прислушивается к чему-то. Шепчет: – Что будет-то, слушь-ка. Матреша наша сейчас.

Вдруг раздается визг, в мастерской, и с криком вбегает, вся белая, Матреша.

– Матушки… черт там, черт!.. Ей-ей, черт схватил, мохнатый!..

Все схватываются. Матреша качается на лавке и крестится. Горкин смеется:

– Ага, попалась в лапы!.. Во, как на Святках-то в темь ходить!..

– Как повалится на меня из двери, как облапит. Не пойду, вовеки не пойду.

Горкин хихикает, такой веселый. И тут все объясняется: скрутил из тулупа мужика и поставил в двери своей каморки, чтобы напугать Матрешу, и подослал нарочно. Все довольны, смеется и Матреша.

– На то и Святки. Вот я вам погадаю. Захватил листочек справедливый. Он уж не обманет, а скажет в самый раз. Сам царь Соломон Премудрый! Со старины так гадают. Нонче не грех гадать. И волхвы-гадатели ко Христу были допущены. Так и установлено, чтобы один раз в году человеку судьба открывалась.

– Уж Михайла Панкратыч по-церковному знает, что можно, – говорит Антипушка.

– Не воспрещается. Царь Саул гадал. А нонче Христос родился, и вся нечистая сила хвост поджала, крутится без толку, повредить не может. Теперь даже которые отчаянные люди могут от его судьбу вызнать… в баню там ходят в полночь, но это грех. Он, понятно, голову потерял, ну и открывает судьбу. А мы, крещеные, на круг царя Соломона лучше пошвыряем, дело священное.

Он разглаживает на столе сероватый лист. Все его разглядывают. На листе, засиженном мухами, нарисован кружок, с лицом, как у месяца, а от кружка белые и серые лучики к краям; в конце каждого лучика стоят цифры. Горкин берет хлебца и скатывает шарик.

– А ну, чего скажет гадателю сам святой царь Соломон?.. загадывай кто чего.

– Погоди, Панкратыч, – говорит Антипушка, тыча в царя Соломона пальцем. – Это и будет царь Соломон, чисто месяц?

– Самый он, священный. Мудрец из мудрецов.

– Православный, значит… русский будет?

– А то как же. Самый православный, святой. Называется царь Соломон Премудрый. В церкви читают – Соломоново чтение! Вроде как пророк. Ну, на кого швырять? На Матрешу. Боишься? Крестись, – строго говорит Горкин, а сам поталкивает меня. – Ну-ка, чего-то нам про тебя царь Соломон выложит?.. Ну, швыряю.

Катышек прыгает по лицу царя Соломона и скатывается по лучику. Все наваливаются на стол.

– На пятерик упал. Сто-ой. Поглядим на задок, что написано?..

Я вижу, как у глаза Горкина светятся лучики-морщинки. Чувствую, как его рука дергает меня за ногу. Зачем?

– А ну-ка, под пятым числом… ну-ка?.. – водит Горкин пальцем, и я, грамотный, вижу, как он читает… только почему-то не под 5: «Да не увлекает тебя негодница ресницами своими!» Ага-а… вот чего тебе… про ресницы, негодница! Про тебя сам царь Соломон выложил. Не-хо-ро-шо-о.

– Известное дело, девка вострая! – говорит Гришка.

Матреша недовольна, отмахивается, чуть не плачет. А все говорят: правда, сам царь Соломон, уж без ошибки.

– А ты исправься, вот тебе и будет настоящая судьба! – говорит Горкин ласково. – Дай зарок. Вот я тебе заново швырну… ну-ка?

И читает: «Благонравная жена приобретает славу!» Видишь? Замуж выйдешь, и будет тебе слава. Ну, кому еще? Гриша желает…

Матреша крестится и вся сияет. Должно быть, она счастлива, так и горят розы на щеках.

– А ну, рабу Божию Григорию скажи, царь Соломон Премудрый.

Все взвизгивают даже, от нетерпения. Гришка посмеивается, и кажется мне, что он боится.

– Семерка показана, сто-ой… – говорит Горкин и водит по строчкам пальцем. Только я вижу, что не под семеркой напечатано: «Береги себя от жены другого, ибо стези ея… к мертвецам!» – Понял премудрость Соломонову? К мертвецам!

– В самую точку выкаталось, – говорит Гаврила. – Значит, смерть тебе скоро будет, за чужую жену!

Все смотрят на Гришку задумчиво: сам царь Соломон выкатал судьбу! Гришка притих и уже не гогочет. Просит тихо:

– Прокинь еще, Михал Панкратыч… может, еще чего будет, повеселей.

– Шутки с тобой царь Соломон шутит? Ну, прокину еще. Думаешь царя Соломона обмануть? Это тебе не квартальный либо там хозяин. Ну, возьми, на. 23! Вот: «Язык глупого гибель для него!» Что я тебе говорил? Опять тебе все погибель.

– На смех ты мне это… За что ж мне опять погибель? – уже не своим голосом просит Гришка. – Дай-ка, я сам швырну?..

– Царю Соломону не веришь? – смеется Горкин. – Швырни, швырни. Сколько выкаталось. 13? Читать-то не умеешь… прочитаем: «Не забывай етого!» Что?! Думал, перехитришь? А он тебе – «не забывай етого!».

Гришка плюет на пол, а Горкин говорит строго:

– На святое слово плюешь?! Смотри, брат. Ага, с горя! Ну, Бог с тобой, последний разок прокину, чего тебе выйдет, ежели исправишься. Ну, десятка выкаталась: «Не уклоняйся ни направо, ни налево!» Вот дак… царь Соломон Премудрый!..

Все так и катаются со смеху, даже Гришка. И я начинаю понимать: про Гришкино пьянство это.

– Вот и поучайся мудрости, и будет хорошо! – наставляет Горкин и все смеется.

Все довольны. Потом он выкатывает Гавриле, что «кнут на коня, а палка на глупца». Потом няне. Она сердится и уходит наверх, а Горкин кричит вдогонку: «Сварливая жена как сточная труба!»

Царя Соломона не обманешь. И мне выкинул Горкин шарик, целуя в маковку: «Не давай дремать глазам твоим».

Все смеются и тычут в слипающиеся мои глаза: вот так царь – Соломон Премудрый! Гаврила схватывается: десять било! Меня снимают с хлебного ящика, и сам Горкин несет наверх.

Милые Святки…

Я засыпаю в натопленной жарко детской. Приходят сны, легкие, розовые сны. Розовые, как верно. Обрывки их еще витают в моей душе. И милый Горкин, и царь Соломон сливаются. Золотая корона, в блеске, и розовая рубаха Горкина, и старческие розовые щеки, и розовенький платок на шее. Вместе они идут куда-то, словно летят по воздуху. Легкие сны, из розового детства.

Звонок, впросонках. Быстрые, крепкие шаги, пахнет знакомым флердоранжем, снежком, морозом. Отец щекочет холодными мокрыми усами, шепчет: «Спишь, капитан?» И чувствую я у щечки тонкий и сладкий запах чудесной груши, и винограда, и пробковых опилок.

1930

Предыдущая главаГлава 22 из 25Следующая глава