«Я не виновен!» Не эта ли фраза, пропетая тенором, выгнала ее из оперного театра? Или вид публики, как обычно, хорошо одетой и надушенной, сидящей в красных бархатных креслах, а во время антракта неспешно прогуливающейся по фойе, а потом снова усаживающейся в красные бархатные кресла, как всегда, испокон веков, на всех постановках, которые когда-либо давались, даются и будут даваться в театрах, духи и разговоры вполголоса в антракте, хрустальные люстры, бокал шампанского, перечитываемая программка, а потом опять в зал, искать свой ряд, свое место, все как всегда, сидеть, прогуливаться по фойе, сидеть, опять и опять, опять и во веки веков как сегодня, сегодня гастрольный спектакль, завтра какая-нибудь другая пьеса, сидеть, прогуливаться по фойе, снова сидеть, словно мир навсегда остался где-то за непроницаемой стеной, а театр будет длиться целую вечность.
Когда внутри раздается звонок, возвещающий начало второго действия, Катарина уже стоит на улице Унтер-ден-Линден, в мощном свете прожекторов, прямо напротив гигантской недостроенной трибуны, на которой и сейчас еще продолжается работа: устанавливают металлический каркас, воздвигают картонные стены, вешают над всем эмблему государства – молот, циркуль, венок из колосьев. Сооружение должно быть завершено к празднествам седьмого октября, остается всего три дня, вокруг бегают рабочие, таскают доски, стружечные плиты, инструменты, здесь что-то приколачивают, там что-то сверлят, стучат молотками по железу, перекликаются, параллельно проверяют работу микрофонов: раз, два, три, слышно? – вдруг из громкоговорителей раздается музыка, над ночной улицей разносятся боевые песни: «Скажи мне, кто ты, скажи мне, кто ты, скажи мне, куда ведет тебя твой путь?» Не обращая внимания на всю эту призрачную суету, бронзовый Старый Фриц, прусский король Фридрих Великий, невозмутимо восседая на своем бронзовом коне посреди фешенебельной улицы, скачет рысью на восток и все же не двигается с места. Катарина поворачивается к трибуне спиной, оставляя за собой и Оперный театр. Она хочет пройти по тихой улице, мимо собора Святой Ядвиги, в кафе «Аркада». Вокруг церкви толпятся молодые люди, в которых по их аноракам и скучающему, праздному виду нетрудно узнать агентов Штази. Тяжелая бронзовая дверь церкви распахивается, выходят люди, до Катарины доносятся звуки органа, может быть, там дают концерт? Недолго думая, она проскальзывает внутрь и замечает на обратной стороне двери записку: «Приходите на бдение в Гефсиманскую церковь, круглосуточно. Приносите с собой цветы и свечи». Внутри, за множеством людских голов, у самого алтаря она видит группу молодежи, музыка как раз стихает, какая-то женщина выходит вперед и произносит: «Я есмь семя, я жажду расти и жить». Затем выступает вперед молодой человек и произносит: «Я есмь семя, посеянное в тернии, и безнадежность грозит задушить меня». Затем снова подхватывает женщина: «Я сею надежду во тьме, ибо мы не зрим, что высеваем». Катарина уже понимает, что это не обычная церковная служба, а мероприятие оппозиционного движения, однако все происходящее почему-то напоминает ей пионерскую линейку с выносом знамени, когда ее школьной подруге Кристине было поручено выйти перед строем и прочесть стихотворение, рефрен которого звучал: «Я так юна, я жажду жить!» Здесь, в церкви, тоже устраивают некое театральное действо, здесь тоже собирают людей, которые что-то сами себе играют, чтобы вызвать некие чувства, долженствующие превратить их в общность. Двенадцати лет Катарина в течение двух месяцев по ночам в постели тайно читала «Отче наш», исполнившись сладостной надежды, что Бог существует. Однако этот бог не ответил ей ни разу, и она перестала молиться. Все мы рождаемся грешниками. Почему, собственно? Через христианство в мир пришло понятие вины, а через понятие вины и эта бесконечная, просто-таки «овечья жертвенность», как назвал ее однажды Ханс, которая превращает людей в общность. Ярость и гнев весьма удобно заменяются кротостью и всеобъемлющей любовью, а во времена более трудные – надменностью мученичества. Нет, этот театр Катарина сегодня тоже не выдержит и, с усилием толкая огромную, тяжелую дверь, призванную воплощать величие божества, но не величие человека, думает: если бы не существовало понятия вины, то нечего было бы прощать, и тогда можно было бы обойтись без всемилостивого Господа.
В «Аркаде» сидит Ханс с очками на носу, он курит и что-то заносит в записную книжку, с бокалом красного вина и пачкой «Дуэта» под боком. Опера что, была такая короткая? – спрашивает он и от души веселится, слушая, как Катарина описывает Бермудский треугольник оперы, политики и церкви, из которого только что спаслась. А Людвига ты в церкви не видела? Нет, отвечает Катарина. Людвиг крестился, рассказал Ханс Катарине три недели тому назад. Он обозвал это «комедией» и добавил: Он это делает, только чтобы меня позлить. Возражение Катарины, что он по крайней мере не сбежал на Запад, он комментировать не стал, но присовокупил только: Наконец-то у него появился непогрешимый отец. Да, говорит Ханс и тушит сигарету, Старому Фрицу на его кляче на все это, разумеется, плевать. Кстати, ты не обращала внимания, на кого из тех, кто изображен вокруг постамента, будут падать яблоки королевского коня? Само собой, на поэтов и философов. А потом Ханс с Катариной воображают: что, если бы в газете «Нойес Дойчланд», в рубрике «Меняю» или «Разное», появилось объявление: «Полцарства за коня»? И что в нынешних обстоятельствах оно скорее звучало бы: «Конь за полцарства». Не удивительно, говорит Ханс, что принадлежащая Шпрингеру пресса именно этим летом решила при упоминании «ГДР» отныне опускать кавычки. Дилетанты из Политбюро вне себя от радости, а ведь это означает только, что на ГДР Западу просто плевать с высокой колокольни. Расскажи мне лучше о Розе, просит он.
Неделю спустя Катарина сидит рядом с Розой на поле и срезает кочаны цветной капусты. Хорошо, что на уборке урожая они все снова оказались вместе, как и на вводном курсе. Катарина, Роза, а еще Ута, которая хочет стать дизайнером, и Роберт, скульптор. Вообще-то совершенный абсурд, говорит Роберт, что мы тут срезаем кочаны, а в Берлине и в других местах арестовывают людей. Раз! – и очередная капустная голова приземляется на конвейер. После событий седьмого и восьмого октября доцент, читающий лекции по политэкономии, упомянул на занятии протесты и заговорил о «контрреволюции», и тогда Катарина и еще восемь-девять человек встали прямо на лекции и вышли из аудитории. Их имена наверняка записали. Целых полчаса у нее стоял ком в горле, так умилило ее собственное возмущение. Раз! – и еще одну голову долой. Неужели любому героизму свойственно тщеславие? И только если за него действительно приходится платить смертью или суровой карой, он лишен тщеславия? Раз! – и еще одну голову долой. Неужели Зоя Космодемьянская была тщеславной? Или Юлиус Фучик: «Жили мы для радости, за радость шли в бой, за нее умираем. Пусть поэтому печаль никогда не будет связана с нашим именем»[56]. Нет, тщеславна только она. Головы одна за другой едут по конвейеру, установленному на поле, в направлении грузовика. Кто подобным образом может взвинтить себя до экзальтации, до буйства чувств, на уровне эмоций не вызывает доверия, сказал ей недавно Ханс на кассете.
Вечером студенты Высшей школы искусств сидят в общежитии вместе со студентами актерского училища, те днем работают в другом отделении колхоза, где им поручено вылавливать из большого резервуара полусгнившие, скользкие огурцы, взрезать и извлекать из них семена для следующего сева. Вот какими парнями они когда-то были, говорит один студент и делает непристойный жест, вскидывая напряженное предплечье, – а теперь они вялые и смердят, и он рывком опускает руку вниз. Странно, что из этой дряни вообще еще что-то вырастает, говорит темноволосая студентка с красивым, хрипловатым голосом. Вечером они сидят вместе и обсуждают голодовку в Гефсиманской церкви, резолюции, которые работники театра зачитывают перед спектаклями, собрания, выступления, дискуссии, проходящие теперь во всех городах страны. Одни мы сидим здесь в прекрасном районе Хафельланде, говорит Роберт. Шабовски, в ведении которого находится Высшая школа искусств Вайсензее, угрожал их исключить, если они откажутся, как положено, ехать в колхоз на уборку урожая.
Ну и что, говорит темноволосая актриса.
Сделайте себе больничный, говорит студент, показавший неприличный жест.
Актеры – первые, кто однажды ночью просто пытаются свалить. На проселочной дороге их ловит председатель колхоза, который случайно проезжает мимо, и возвращает к огурцам.
Но если мы пойдем напрямик по полям, говорит скульптор Роберт, с нами ничего не случится, там же нет никого.
И потому спустя две ночи белая октябрьская луна созерцает, как стайка молодых людей шагает по полям, с Робертом во главе, а за ним следуют Роза, Катарина, Ута, студент-график и студент-живописец.
Еще до поступления Роберт побывал на Камчатке, само собой, нелегально. Пока они перелезают через ряды растений, которые им вообще-то полагается убирать, он рассказывает об уловках, к которым тогда пришлось прибегать ему и его друзьям, чтобы добраться через весь Советский Союз до этого полуострова, находящегося от Европы даже дальше, чем Япония. Они то надевали свои «Эф-Дэ-Йотовские» рубашки и выдавали себя за делегацию, прибывшую в Союз с дружественным визитом, то кто-нибудь из них покупал билет на прекрасном русском, то проезжали автостопом четыреста километров. Да уж, приключение, но ничто в сравнении с тем, что им предстоит.
Студент-график был восьмого октября на Шёнхаузераллее. Мы пропели прямо в лицо товарищам из Народной полиции «Интернационал», а потом нас арестовали, рассказывает он. Ночь провел в тюрьме, а потом его отпустили. «Это есть наш последний и решительный бой!/ С “Интернационалом” воспрянет род людской!» На похоронах дедушки Катарины, ветерана Испанской войны, тоже исполнялся «Интернационал». А когда они с Хансом два года тому назад, в мае, занимались любовью в новостройке, внизу, во дворе, репетировал жалкий духовой оркестрик: «С “Интернационалом” воспрянет род людской». Катарина вспоминает, как бездушно и невыразительно пели полгода тому назад «Интернационал» участники Весеннего слета «Эф-Дэ-Йот». Пели, как будто из-под палки. Отбывали повинность. А теперь энтузиазм и воодушевление, все еще присущие этой устаревшей песне, пробудились вновь. Разве революционеры прошлого этому не порадовались бы?
Притом мы один только припев наизусть и знали, говорит график, но этого вполне хватило.
Правительство реагировало на беспорядки жестко, но по крайней мере пока не стреляло в толпу, думает Катарина. Может быть, именно потому, что так называемые контрреволюционеры дряхлым мечтателям прошлого, которые жаждали изменить мир по своему усмотрению, кажутся своим собственным зеркальным отражением, только сохранившим молодость? Все преходяще. Странно, слова «преходящий» и «преступление» звучат похоже.
Полицейские вели себя, как когда-то настоящие фашисты, говорит график.
Как и повсюду в мире, вероятно, говорит Роберт.
Но здесь не должно быть такого, говорит живописец.
По ночным полям идут шестеро дезертиров, по ночному лесу. Север, юг, запад, восток, им хватает лунного света, чтобы найти дорогу с игрушечным компасом, случайно оказавшимся в рюкзаке у Розы.
Они то идут молча, то снова принимаются разговаривать.
Я бы съездил в Марокко, говорит Роберт. Полюбовался бы тамошним светом.
А я бы посмотрел Изенгеймский алтарь, говорит студент-график, которому после ареста целую ночь пришлось простоять лицом к стене.
Идут, нагибаются, проходя под ветвями, пробираются сквозь бурьян.
Странно, говорит Роберт, мне всегда хотелось попасть в Марокко, но никогда – на Запад.
М-да, говорит Роза, свет в Дуйсбурге или в Ганновере…
Не договорив, она презрительно фыркает.
А у меня когда-то был друг из Западного Берлина. Но долго не выдержал, ему в конце концов надоело терять деньги на принудительном обмене.
Интересно, говорит художник, почему так трудно организовать правление советов.
Всегда ли это так? Всегда ли каждый, кто совершает революцию, имеет на то собственные причины? И только извне кажется, что все мятежники едины?
Если бы власть позволила нам сделать то, что мы хотим, говорит художник, то мы бы Запад и вправду удивили.
Роза берет Катарину за руку. А Катарина рисует указательным пальцем маленькие кружочки у Розы на ладони. А потом наоборот, Роза чертит кружочки у Катарины на ладони.
А чуть дальше, впереди, Ута рассказывает Роберту, как она заняла свою квартиру, пустующее жилье в старом фонде, в третьем заднем дворе, с туалетом на площадке между этажами, на полпролета ниже, но зато двухкомнатную. Ее кузен работает в городском жилуправлении и дал ей совет: приклеить поперек дверной щели волосок и несколько дней наблюдать, не исчез ли он, то есть не входил и не выходил ли кто, потом взломать дверь, выяснить у соседей, сколько платить за электричество и за аренду, просто перевести соответствующую сумму на счет жилуправления, а через два-три месяца потребовать заключить с тобой договор аренды. И это якобы удалось.
Катарина могла бы поведать только, как она, одиннадцатилетняя, на летних каникулах тайно вылезала из окна дачи Ральфа и вместе с деревенской подружкой на ступеньках пароходной пристани пила детское вино, совершенно безалкогольное.
Только квартиру надо выбирать не слишком большую, то есть или двухкомнатную с общим туалетом, или однокомнатную с собственным туалетом.
Несколько часов бредут так молодые люди, то по грязи, то по траве, то продираясь сквозь деревья. Они все уже давным-давно и думать забыли о кочанах капусты в социалистическом колхозе, с которыми их руки заключили договор. Неужели вот-вот и вправду родится новый мир? Скоро они доберутся до Ратенова, а оттуда в четыре тридцать семь идет первый поезд через Потсдам до Берлина.