И снова мне придется круто изменить аллюр повествования. Я все спешу, а спешить-то надо разумно и последовательно, иначе у вас создастся то впечатление, какое возникает у человека, глядящего в окно вагона метро. Что-то грохочет, гремит, воет, стучит, мелькает; кажется, что скорость безумно велика, небывало велика, а на следующей станции выясняется, что проехали вы всего ничего. Нет, не уподоблюсь я мчащемуся в туннеле, а распахну настежь все, что можно распахнуть, и даже приторможу немного: глядите, люди добрые, мы ведь едем по стране, где совсем еще недавно жили ваши предки, где все началось, где спрятаны кончики всех ниточек и причины всех последующих следствий.
В ноябре… или в октябре, что ли, 1904-го завалился на классном деле Сеня Живоглот – знаменитый налетчик, у которого аккурат под Новый год злоумышленники сперли новые кожаные калоши. Сеня тихо брал себе приличную кассу, когда налетели, заорали, засвистели, начали стрелять и окружать. Сеня уложил из личного шпалера какого-то особо усердного, в темноте сумел прорваться, но не вдоль реки, не к Чертовой пустоши, а на Успенку, где и заметался среди дворов, поскольку был человеком пришлым, а профессиональные его интересы лежали вне успенской территории. Он метался, фараоны, изредка постреливая, стягивали кольцо, и Сеня уже прикидывал, что выгоднее: подлезть под их пулю или хлопнуться самому, потому как все равно ведь забьют. И тут открылась дверь сарая, Сеня нырнул в темь, дверь закрылась, кто-то молча схватил его за руку и быстро потащил за собой. Кончился один сарай, начался другой, кончился другой – пошел третий или снова первый: черт их в темнотище разберет. Кругом еще шумели фараоны, стреляли для острастки, крутились, еще опасность не миновала, но тут, на Сенькино счастье, вынесло Мой Сея, который вдруг заорал на всю спящую Успенку:
– Сатрапы! Рабочему люду и спать уже нельзя, да, по-вашему? Зачем вы поднимаете шум и гам?
– Это ты поднимаешь…
– Я поднимаю? Нет, вы слышите, успенцы, как фараоны валят с больной своей головы на мою здоровую?
Тут уж было не до сна: где-то зажглись окна, застучали двери, кто-то вышел, послышались недовольные голоса. Полиция вынуждена была в этих условиях свернуть операцию, арестовала в утешение Мой Сея и под дикие вопли Шпринцы направилась в пристенковский участок. А Сеня Живоглот отдышался и сказал в темноту сарая:
– Спасибо, Бориска.
Темнота ответила абсолютным молчанием, но Сеня знал, кому, когда и что говорить. Сказав, тотчас же и ушел, растаял во тьме, а явился в Пристенье через два месяца, когда убитого не только похоронили, но и позабыли о нем навсегда. Сеня Живоглот и Бориска Прибытков не встречались, а если и встречались, то еле кивали друг другу, как люди хотя и знакомые, но весьма далекие, и так продолжалось еще почти что полгода, а через те полгода…
Через полгода молодые приказчики, купчики, лабазники и прочая полупочтенная шантрапа возлюбили сборища в трактире Афони Пуганова, который к тому времени сумел восстановить так некстати взорвавшийся самогонный аппарат. Пили, орали «Боже, царя храни», снова пили и снова орали, и больше всех старался Изот Безъяичнов. Крики эти никто всерьез не воспринимал (не до того было: с Японией воевали), но как-то вечером постучали в дверь домика Маруси Прибытковой.
– Добрый вечер, мадам. – Сеня был вежлив и одет, как в лучших домах Большой Дворянской. – Как идет торговля? Как здоровьице? Извиняюсь, что нарушаю покой, но имею дело до вашего сына, и дело важное.
– Гостям рады, – с чисто успенским радушием сказала Прибыткова.
Сеня внес в дом объемистый баул, из которого вначале достал мятый букет нежнейших роз («Лично вам, мадам»), а затем уж пошли разнокалиберные бутылки, омары в банках, анчоусы, малосольная зернистая, маслины и головка натурального швейцарского сыра. В этот момент появился Бориска; припасы были отправлены на кухню, а гость с хозяином уединились в самой дальней комнате, в которой Борис зачем-то прорубил небольшой и укромный выход в соседний двор.
– Какие новости, Сеня? – вежливо осведомился Прибытков.
– Дерьмо, – кратко квалифицировал новости самый профессиональный налетчик Пристенья. – Я ушел из родимой Одессы-мамы в лучших намеках, хотя проходил православным по всем полицейским протоколам.
– Из Афонькиного кабака несет тухленьким?
– Знаешь, когда начинают пить под «Боже, царя храни», то похмеляются под «Бей жидов, спасай Россию», а они во главе с шепелявым Изотом запели именно эту песенку. Конечно, тебе, возможно, все равно, но мне показалось, что тебе не все равно. Если я ошибся, извини. Выпьем, закусим, и пусть они себе спасают Россию.
– Мы выпьем, и закусим, и посидим, и поговорим, но мне все же хотелось бы знать, что там болтают Изот и его ублюдки.
– Там ошивается пара моих охламонов, Бориска. Я принесу все на блюдечке, но решать тебе придется самому, потому что я играю во все игры, кроме политики.
Бориска задумчиво покивал, и деловая сторона встречи на этом была исчерпана. Вежливо поговорили о погоде и девочках, а там мама Прибыткова пригласила к столу, и полилось веселое вино, какое только и пили на Успенке, правда под разными названиями. Гость ушел перед рассветом, а Бориска, поспав три часа, надел свой лучший костюм, взял тросточку с золотой змейкой и фланирующей походкой направился в Пристенье. Выпил бокал шампанского в «Париже» господина Мочульского, сыграл три партии на бильярде, пошутил с завсегдатаями и взял рысака в Крепость. Там рысаку пришлось пометаться в лабиринтах Дворянских, Кирочных, Кадетских, Офицерских и снова Кирочных, пока седок не нашел того, кого искал.
– Здравствуйте, Сергей Петрович.
– Здравствуйте, Борис Петрович.
Два героя города Прославля пожали друг другу руки несколько торжественнее, чем того требовала неофициальная встреча. А затем уединились в кабинете шикарного «Бристоля», где неспешно пообедали и негромко поговорили.
– Погром – дело нешуточное.
– С хоругвями и царским портретом проглотят и погром. Кроме того, с ними намереваются идти агенты охранки в котелках и со шпалерами, как выражается мой лучший друг Сеня Живоглот.
– Об охранке – его слова?
– Об охранке мне наболтали в бильярдной. Их неплохо натаскивают на этот погром: уже готов список, и первым в нем значится чернильный Мой Сей. Вы учились на его чернилах?
– Нет, я провел детство в Петербурге.
– А я – на его, и мне совсем не все равно, какими чернилами я буду писать завтра. Вы понимаете мою тревогу, господин волонтер? Или буры вам ближе, чем земляки-евреи?
Сергей Петрович долго попыхивал сигарой, размышляя. Потом с сожалением стряхнул пепел и сказал:
– Завтра вам доставят десяток револьверов и ящик патронов к ним. Но двумя револьверами нам не перекрыть всех улиц, ведущих в еврейские Садки, Борис Петрович.
– Ваше дело – револьверы. В отличие от вас, я – с Успенки, а там еще люди не перевелись. И у них есть неплохой шанс дать Пристенью крещенский бой по своему календарю.
– Не спешите давать бой, хотя я не сомневаюсь ни в вашей отваге, ни в вашем уменье стрелять. – Сергей Петрович поднял бокал. – У вас чудные глаза: полагаю, матушкины? Вы член партии эсеров, судя по грохоту бомб на Благовещенской?
– Какое это имеет сейчас значение? – улыбнулся Борис и тоже поднял бокал. – За глаза, Сергей Петрович.
– Вы правы, это не имеет значения, – сказал волонтер, вежливо пригубив. – Однако до пальбы и прочих звуковых эффектов я бы очень хотел навестить вместе с вами одного человека. Если не возражаете, встретимся в среду в семь.
В среду их оказалось трое: присоединился тяжело дышащий и затяжно кашляющий Евсей Амосыч. Сидели в полутьме в какой-то хибаре на окраине Пристенья, хозяина которой осторожный Амосыч выслал в охранение.
– Шебуршатся черносотенцы, – хрипло подтвердил он, выслушав скупой доклад Сергея Петровича. – И бой им, гадам, мы, безусловно, дадим. Время, думается мне, я узнаю: наборщик все-таки. Адрес нам известен: еврейская слободка Садки. Нижние улицы мы перекроем, а вот Верхнюю – это тебе, Прибытков. С эсерами пойдешь?
– Эсеры устранились, – сказал Сергей Петрович. – Сказали, что готовят грандиозное покушение, которое должно наконец-то всколыхнуть дремлющий народ. Вы на каком номере стоять там будете, Борис Петрович?
– А кто это – «мы», которые перекроют Нижние улицы? – спросил Бориска, проигнорировав вопрос Белобрыкова.
– Боевая дружина Российской социал-демократической рабочей партии, – пространно и не без пафоса пояснил Амосыч. – Шел бы ты к нам, Прибытков. Парень ты боевой, грамотный, а связался с говорунами да динамитчиками.
– Разберемся, – сухо сказал Борис. – Верхнюю улицу удержим.
– В воскресенье приглашаю вас и ваших друзей на пикник, – сказал на прощание бурский доброволец. – Револьверы не забудьте.
Тройка с Успенки, которую для начала подобрал Прибытков, состояла из одного нам известного, а другого – нет, и я опять вынужден остановиться, чтобы немного представить его. Звали его Василием, был он старшим сыном ломовика Кузьмы Солдатова, а известен стал тогда, когда за два года закончил четырехклассное народное училище и учитель специально показывал его городским властям в Крепости, чтобы они помогли мальцу с дальнейшим учением. Власти поудивлялись, поцокали языками, покачали головами, со слезою поговорили об огромной талантливости простого народа – и отказали. И паренек пошел в ученики к колесных дел мастеру Даниле Прохоровичу Самохлёбову, а Бориска Прибытков – в то время еще регулярно посещавший Крепость – стал учить его тому, что усвоил сам. Через некоторое время Василий наловчился точить спицы и гнуть обода, постиг основы математики, физики и химии, разбирался в литературе, ознакомился с историей и неплохо болтал с Бориской по-французски, поскольку обоим нужна была практика. Из сказанного можно смело делать вывод, что Вася Солдатов был верным… нет, не другом: такого друга не могла признать заносчивая Борькина натура… верным оруженосцем, так будет точнее. И когда пришла пора испытаний, Прибытков просто свистнул.
С третьим дело не могло ограничиться свистом. С третьим требовался разговор, который состоялся еще в тот день, когда Прибытков имел свидание с Сергеем Петровичем. Вот после этого свидания он и подъехал на извозчике прямиком из ресторации «Бристоль» к распахнутым настежь воротам кузницы, где сипели мехи и пламенел горн.
– Я хочу выпить с тобою, Коля.
– Такой барин, как Борька Прибытков, хочет выпить с чумазым кузнецом? Не гони коней вскачь, парень.
– Мне надо выпить с тобой, Коля, и непременно сегодня.
– Надо? На Успенке это слово значит больше, чем долг для Крепости или барыш для Пристенья. Обожди, я умоюсь и надену чистую рубаху.
Свидание состоялось в месте неожиданном, но знакомом каждому в отдельности. Встретили их, как самого градоначальника, провели в дальний кабинет, куда с двумя бутылками вина вошла и хозяйка.
– Что произошло, мальчики?
– Здравствуй, Роза, – с некоторым смущением сказал Коля.
– Я взял Колю от наковальни, а ты несешь ему орешки, – недовольно заметил Прибытков. – Зажарь добрый кусок мяса и доставь его сама.
Роза одарила их улыбкой и послушно вышла. А Коля вздохнул:
– С мясом ты угодил в самую точку, Борис.
– Иногда мне это удается. – Прибытков налил вино. – Давай сначала утолим жажду.
Они выпили и помолчали, потому что Коля из гордости не задавал вопросов, а Прибытков размышлял, как ловчее перейти к сути. Но голова была нечистой, поскольку пил он с утра, и Борис, ничего толкового не придумав, спросил напрямик:
– Ты умеешь стрелять из револьвера?
– Как-то я стрелял из «монтекристо» в тире и, помнится, один раз во что-то попал.
– Не так плохо для начала. У тебя верный глаз, Коля, и, если ты хоть полденька потренируешься, я думаю, будет толк.
– А стоит ли этот толк патронов и тренировки?
Борис долго молчал, прихлебывая вино. Потом сказал, понизив голос:
– Если бы кто-нибудь – ну, допустим, Изот – стал насмерть избивать нашего Мой Сея или валить на кровать его Шпринцу, что бы ты сделал?
– То же, что и однажды, только теперь бил бы дольше и серьезнее. – Коля осторожно положил на стол огромный кулак. – Ты сомневаешься во мне?
– Я знаю про твою беседу с Изотом, потому и заговорил о револьверах. Кажется, нам придется немножко пострелять. Это дело пахнет каторгой, и я не посчитаю тебя трусом, если ты скажешь «нет». Просто в два револьвера я боюсь не отстреляться.
– От кого тебе надо отстреливаться на этот раз?
– От Изота и его компании.
– А, от тех парней, которые вот уже три недели орут, что пришла пора спасать Россию? Тогда я говорю «да», Бориска, и считай, что у тебя три револьвера плюс два моих кулака.
Было крепкое рукопожатие, две бутылки вина, а потом и ужин с ослепительной Розой. И два молодца, два героя с Успенки, потрясшие каждый в отдельности весь город Прославль, радовались женскому обаянию, дружеской беседе, вину и доброй закуске, нимало не заботясь более о том, о чем только что говорили. А на следующий день у мелочной лавчонки Маруси Прибытковой остановился лихач, и натуральный черкес, одолженный Сергеем Петровичем у самого пана Вонмерзкого, втащил в помещение тяжелый ящик.
– Для хозяина, – мрачно предупредил он. – Сама не трогай, женщина.
Гордые бобыли Успенки и проверенные огнем аристократы Крепости тихо готовились защищать чужих дочерей, чужое имущество, чужие жизни и чужое достоинство, а ставшее последнее время чересчур горластым Пристенье вопило, орало, пило и блевало, готовя кровавое развлечение.
– И цыган с цыганятами! – пришептывая и причмокивая, орал потный от водки и возбуждения Изот. – Воруют они и обманывают русский народ! Бей цыган, спасай Россию!
Среди хрипатых знакомых рыл приказчиков, лабазников, мелкой шушеры и мелкого ворья выделялись официальные лица в неофициальных костюмах. Они особо не орали, не пили, не спорили: они смотрели, слушали и роняли:
– И студентов…
– Бей студентов, спасай Россию! – вопил кабак, и лампы, чадя, раскачивались под низким сводчатым потолком.
– И социалистов…
– Бей! Спасай!..
– И полячишек…
– Бей!.. Спа-а…
– И кавказцев…
– Бе-е-е-с!..
– Боже, царя храни! Сильный, державный, царствуй на славу… Кто там не встает? А ну, поднять!.. На славу нам! На страх врагам!
В каждой системе, где возможен рост избыточного давления, инженерная мысль издавна предусмотрела предохранительный клапан, дабы вовремя стравить излишние атмосферы и уберечь машину от взрыва. А государство – та же машина с неконтролируемым подчас ростом внутреннего недовольства. Конечно, оно может прибегнуть к старому, испытанному способу: ввязаться в войну. Но иногда старые, веками проверенные способы оказывались недостаточными, и давление продолжало расти. Тогда срочно приоткрывались предохранительные клапаны и начинали бить евреев, цыган или студентов.
Начали с евреев.
В Прославле они исстари селились в слободке, названной Садками, вероятно, потому, что ни у одного тамошнего еврея не было средств на полновесный сад. Конечно, случались среди них и богатые, так сказать, Ротшильды местного розлива, но таковым Ротшильдам уже нечего было делать в Садках. Такие переселялись в Пристенье и заводили солидную торговлю, как, например, фирма «Соловейчик и сыновья», торговавшая самоварами, котлами, паровыми молотилками и насосами всех систем, или даже в Крепость, где существовали «Аптекарские товары» Рабиновича и известнейшие танцевальные классы госпожи Цибульник. Но это были единицы, а основная масса, повторяю, сидела в своих Садках, которые вплотную примыкали к Успенке через три Нижних и одну Верхнюю улицы, являясь ее неотъемлемой частью, почему, скажем, Мой Сей и жил на собственно успенской территории, а не на слободской. Чем занимались в Садках? Гнули, паяли, лудили, чинили, шили, штопали, варили тянучки, а еще снабжали овощами с собственных крохотных огородов, откуда и пошло название их слободки. В отличие от Успенки и Пристенья, Садки не имели ни одного производства с законченным циклом и ни одной торговой точки, и если, предположим, они гнули орех для спинок стульев и ножек столов, то поставляли эти спинки и ножки в Пристенье на мебельную фабрику братьев Панкратовых. В зеленные лавки Пристенья шла и огородная продукция Садков, в связи с чем становится ясным, что Садки получали сколько им дадут, а Пристенье – сколько оно запросит. Казалось бы, из-за такой явной несправедливости Садки должны были бы громить Пристенье, но в жизни громит не тот, кто должен, а тот, кто может. И не просто может, а может безнаказанно. Иными словами, Садки оказались запасным предохранительным клапаном для властей города Прославля, и участь их казалась предрешенной, почему об этом знали решительно все. Крепость возмущалась («Это ужасно, господа, нельзя же так, мы же культурная нация…»), Пристенье пило и готовилось, а Успенка приглашала к себе жителей Садков («Детей хоть приведите вовремя!»). И никто не помышлял, что в ответ можно хотя бы набить пьяное мурло погромщику, не потому, что силы были неравны, а потому, что погром негласно был санкционирован сверху, а против властей дружно выступать еще не решались. Еще было время одиночек – своеобразный реликт девятнадцатого века. Было время одиночек – были и сами одиночки.
– Коля, не рви спуск. Все у тебя хорошо, но ты ждешь выстрела, а ты его не жди. И нажимай на спусковой крючок спокойно и плавно.
– Вася, учитесь взводить курок ладонью левой руки, это резко увеличивает скорострельность. Смотрите и считайте: я расстреляю барабан в одну мишень.
В то воскресенье, когда на глухом берегу реки за великими курганами успенский дурачок Филя Кубырь варил в котелке ушицу, а неподалеку происходил этот разговор, прерываемый то одиночными выстрелами, то сериями этих выстрелов, к аккуратному дому колесного мастера Данилы Прохоровича Самохлёбова неторопливо и не гуртом, не скопом, не все вперемешку, а строго по очереди подходили гости. Данила Прохорович праздновал свои именины на Данилу летнего, и гость в тот день шел к нему уважаемый: пан Юзеф Замора с супругой Вандой Казимировной, Байрулла Мухиддинов с Фатимой, Мой Сей со своей Шпринцей, Теппо Раасеккола сам-один и Мария Прибыткова, приглашенная по старой дружбе, доброму соседству, а также и потому, что дом ее примыкал к дому Теппо. Бориска не только летом, но и зимой ночевал черт-те где, и Теппо – он же Степа, – случалось, теперь навещал изредка одинокую женщину, чтобы помочь ей по-соседски, как то издавна водилось на Успенке. А кроме этих особо уважаемых гостей, присутствовали и обычные: Кузьма Солдатов и бабка Монеиха, являвшаяся не только знаменитой стряпухой, но и родной теткой жены дорогого именинника, уж в который раз упорно рожавшей дочерей вместо долгожданного сыночка. Гости степенно входили, степенно здоровались, поздравляли именинника и распадались, если были парой: жены следовали на кухню и в залу, где накрывали столы, а мужчины оседали в передней горнице возле хозяина, тут же включаясь в общий разговор. О несомненных преимуществах лошади перед новомодной штуковиной автомобилем и просвещенной монархии перед непросвещенной, под которой, конечно же, понималась желтоликая Япония; о ценах на материал и о материальном положении; о дороговизне и о социализме; о чести рабочего человека и о позорном поражении в Русско-японской войне. Словом, уважаемым мастерам было о чем потолковать, пока Пристенье орало, а одиночки учились стрелять.
– Что нужно рабочему человеку? – спрашивал именинник и сам же загибал пальцы. – Ему нужно, чтоб никто не мешал работать. Ему нужно, чтоб труд его приносил людям пользу, а мастеру – прибыток. Ему нужно, чтоб его уважали за труды и старания. Вот что нужно рабочему человеку.
– То так, панове. Рабочему человеку нужен матерьял, кусок хлеба и покой.
– Всякому человеку нужно, чтобы полиция и начальники видели в нем человека и уважали бы этого человека, – вздохнул Мой Сей. – Я так думаю, что я не доживу до этих времен, как тот Бог, про которого рассказывал старый ребе Ицхок, который живет в Садках, хотя по своей голове он мог бы жить и в самой Крепости.
– А что рассказывал ребе Ицхок? – заинтересовался Кузьма Солдатов.
– Слушайте сюда! – Мой Сей очень оживился, потому что любил пересказывать разные истории, за что его тоже нередко водили в участок. – Дело было так, что к самому Господу Богу – называйте его Саваофом или Иеговой, это же ему совершенно все равно! – так вот, к самому Господу Богу пришел германский император и спросил:
«Ответь мне, Господи, когда обретет счастье мой германский народ?»
Бог полистал Книгу Судеб и сказал:
«Через сто семь лет».
«Не дожить мне», – сказал германский император и заплакал.
Потом пришел английский король:
«Через сколько лет обретет счастье мой английский народ?»
Господь надел очки, заглянул в Книгу:
«Через семьдесят семь лет, король».
«Не дожить мне!» – сказал английский король и заплакал.
Тогда пришел американский президент и спросил о своем народе.
«Через сорок три года», – сказал Господь.
«Не дожить мне!» – заплакал президент.
И наконец явился сам русский царь:
«Скажи, Господи, когда же Россия будет счастливой?»
«Не дожить мне!» – сказал Господь и заплакал самыми горючими слезами.
И я так думаю, что сказал он истинную правду.
– Я тоже так думаю, – сказал Данила Прохорович. – А коли мы оба так думаем, то не поживешь ли ты у меня вместе со своей Шпринцей и малыми детьми? Дом у меня большой, места всем хватит.
– Мой дом пуст, – выговорил Теппо, вынув трубку изо рта. – Живи, Мой Сей.
– Слушай, Аллах дал мне много детей, но для тебя мы потеснимся, пожалуйста.
– Спасибо вам, мастера, спасибо, люди добрые, – тихо сказал Мой Сей и смахнул слезу бородой. – Только у вас не хватит домов, чтобы спрятать в них весь мой народ, а чем я лучше своего народа? Что я варю чернила, а он не умеет писать?
– Ты хорошо сказал, Мой Сей, – вздохнул Кузьма Солдатов. – Ты правильно сказал свое слово, а только я думаю, мастера, когда же мы с вами скажем свое слово? Когда мы перестанем трястись за свои семьи, за свою шкуру, когда мы перестанем прятать тех, кого бьют, а начнем бить тех, кто бьет? Когда, Успенка?
– То не твои слова, Кузьма, – закачал головой Замора. – Ой, то не твои слова!
– То слова твоего свояка Евсея Амосыча, – подтвердил Данила Самохлёбов. – Да, мы боимся за своих детей, за свои семьи, за их будущее: того, кто ничего не имеет, легче всего лишить надежды на хлеб. И все мы держимся за эту надежду двумя руками и потому можем только предложить свою крышу, а не свои кулаки. Но ты очень правильно ответил нам, Мой Сей, и мы за это уважаем тебя еще больше. Да, нельзя бросать свой народ, а себе искать местечко потеплее.
– Аллах всемогущ, – сказал миролюбивый Байрулла, коснувшись обеими руками жиденькой бороденки. – Может быть, и ничего не случится, может быть, что-нибудь и случится. Никто ничего никогда не знает о следующем часе своей жизни, но, слушай, пожалуйста, у тебя есть друзья.
– Друзья, – подтвердил Теппо Раасеккола. – Есть.
– Пора и к столу, – сказал хозяин и встал. – Прошу, гости дорогие, прошу закусить чем бог послал.
На этом кончился не только разговор о помощи и друзьях – этим вечером кончился период мирного сосуществования трех единств города Прославля и началась затяжная пора междоусобиц, пожаров, предательств, убийств, казней, пыток, жестокостей, заложников, расстрелов и неистовых поисков справедливости. А когда люди ищут справедливость? Тогда, когда теряют ее или думают, что потеряли. Или решают вдруг, что вчерашняя справедливость не годится для сегодняшнего дня, а завтра станет совсем враждебной всему прославчанскому племени. И начинают искать, причем каждый ищет со своим фонарем, уверяя, что только он и способен высветить истину во мраке исторических заблуждений. Но это начнется завтра, а сегодня еще все на что-то надеются, и абсолютно прав был тихий лошадиный эксперт, знахарь и знаток Байрулла Мухиддинов, сказав, что никто ничего никогда не знает о следующем часе своей жизни.
Пристенье думало, когда идти громить Садки, таскать за бороды стариков, грабить все, что имеет хоть какую-то цену, брать откуп казенной водкой либо местной пейсаховкой и свободно и безнаказанно валять садковских девчат и молодух, задирая им юбки на головы и завязывая их над головой припасенной бечевкой. Именно об этом долго и смачно рассказывали в трактире Афони Пуганова невесть откуда объявившиеся специшгисты.
– Главное дело – руки им на волосья, а потом юбкой накрыть вместе с головой и завязать мешком. И все, понял? И делай с ей, что душа пожелает: и руки связаны, и тебя не видит. Понял, как надо? Понял, спрашиваю?
– У-ух!.. – сладострастно обмирал кабак, где каждый уже ощущал себя всемогущим беем.
Уехали все очень дружно, однако ближе к ночи в среднем трое из каждого десятка дословно пересказывали услышанное трем взаимоисключающим представителям: полиции, боевой дружине и – это уже лично – Сене Живоглоту. И когда кончились сладострастные мечтания завсегдатаев трактира и началась выработка диспозиции, все три пункта сбора донесений точно и одновременно узнали срок: во вторник, в четыре утра.
– К трем утра боевая дружина перекрывает Нижние улицы Садков, – распорядился представитель комитета. – Товарищ Белобрыков с добровольцами-эсерами занимает Верхнюю улицу. Евсей Амосыч осуществляет связь между отрядами. Сначала предъявите погромщикам требование разойтись, потом – огонь в воздух. Если это их не отрезвит, приказываем смело применять оружие. Цельтесь в котелки – они из охранного, и в картузы – они из полиции.
Все было хорошо, и все бы обошлось хорошо, как мне говорили чудом уцелевшие прославчане. Да, все бы случилось иначе, если бы на Успенке не проживал некий Павлюченко, пропивший все на свете, кроме неистовой любви к экипажам и водке. Не знаю, откуда ему стало известно про секретную диспозицию боевой дружины, – я так думаю, что Павлюченке проболтался наивный Коля Третьяк, – не знаю, но, мучимый жаждой, кузнец тут же оттащил эту тайну в полутемный во всех отношениях трактир Афанасия Пуганова и продал ее там за полбутылки казенной и пару пива. Пуганов послал за Изотом, и план наступления на Садки был пересмотрен за час до выхода, то есть тогда, когда никакие «свои» никому ничего сообщить уже не могли.
– Значит, на Верхней улице – цыган с Бориской? – (Говорили, что именно в тот момент Изот родил улыбку, которой суждено было сыграть зловещую роль в истории города Прославля.) – Вот мы туда и двинем на час раньше. А на Нижних пусть тоже пошумят, не помешает.
Конечно, это Коля сказал Павлюченке: ведь Коля у него арендовал кузницу и когда-то этот Павлюченко учил Колю кое-чему полезному в звонком и горячем кузнечном ремесле. А потом продал своего ученика, друга и арендатора за полбутылки казенной водки и пару пива. И выпил эту казенную и это пиво, но кончил все равно скверно. Утопился. Сам залез в мешок, сам завязался и сам же утоп в Поганом ручье. Да еще табличку на шею прицепил: «ИЮДА Я ДЕШЕВАЯ». Говорили, что почерк на дощечке сильно смахивал на почерк Сени Живоглота, но кто сейчас это может проверить? Да и тогда следователь удивлялся совсем по другому поводу:
– Как же так: речка у вас – девчонке по юбчонку, а человек утоп?
– Не знаем, – пожимали плечами успенцы. – Был бы человек, так, может, и не утоп бы…
Кроме пьяницы Павлюченки, на Успенке существовала традиция, о которой тоже придется помянуть: по понедельникам все четыре пастыря разноплеменного успенского населения собирались друг у друга. То у священника церкви Варвары-великомученицы отца Гервасия, то у муллы успенской мечети, то у ксендза, то у раввина из соседней синагоги. Говорили об общих делах, обсуждали новости, ужинали, а потом азартно резались в «шлепанку» (была такая копеечная игра в карты, завезенная на Успенку бог весть из каких краев) до первого крика муэдзина. Но в канун того вторника «шлепанки» не было, а была приглушенная вечеря:
– Значит, раным-рано ведете в церковь девушек и женщин.
– В костел – детей и старух.
– В мечеть – почтенных старцев, хвала Аллаху.
Но этим божеским намерениям святых отцов не суждено было сбыться по двум причинам. Во-первых, о всех своих благих намерениях пастыри всегда аккуратно и неизменно ставили в известность полицию. А во-вторых, пристенковцы во главе с Изотом уже успели перекрыть ведущую к Успенке Верхнюю улицу Садков.
Человек размышляет, мечтает, предполагает, строит планы или козни, в зависимости от характера, но вмешивается Бог, рок, судьба (называйте, как хотите), и все летит в тартарары. Этот «деус экс махина» может оказаться в облике неглупого налетчика, спившегося кузнеца или даже городского сумасшедшего.
Несмотря на то что Сергея Петровича Белобрыкова вполне заслуженно называли ветераном, в душе он оставался неисправимым романтиком. И в канун сражения постарался исполнить все, что исполняли его предки в ночь перед боем или перед дуэлью. Поразмышлял о прожитой жизни, тщательно отметив про себя все те случаи, когда был не прав, когда кого-либо обидел или подвел ненароком, и внутренне попросил прощения. Затем написал письмо отцу, разъяснявшее его решение, запечатал его в конверт и пометил: «ПЕРЕДАТЬ МОЕМУ БАТЮШКЕ ПЕТРУ ПЕТРОВИЧУ БЕЛОБРЫКОВУ В СОБСТВЕННЫЕ РУКИ ПОСЛЕ МОЕЙ СМЕРТИ». Никакого имущества у него не было, что освобождало его от завещаний и иной деловой суеты, но Сергей Петрович тем не менее продолжал сидеть за столом. Сердце его билось спокойно, когда он писал прощальное письмо, но сейчас сердце зачастило, а потом и вообще понеслось вскачь. И это неудивительно, если припомнить, что без пяти минут бакалавр, волонтер и ветеран был еще очень молод и думал он – о девушке.
В то лето Оленьке… простите, Ольге Федоровне Олексиной минуло восемнадцать, но за этот очень небольшой срок она натворила много любопытного и тоже числилась героиней Прославля. Во-первых, она успела с блеском закончить гимназию; во-вторых, попасть в какие-то серьезные неприятности то ли с полицией, то ли с охранкой; в-третьих, из-за этих неприятностей она принципиально разошлась во взглядах с отцом (между прочим, отставным генералом); в-четвертых, ушла из дома, уехала в Прославль, где и проживала отныне со свирепой дуэньей Евдокией Кирилловной. Давала уроки музыки, училась на каких-то курсах, была независима, свободна (если не считать опеки Евдокии Кирилловны) и прекрасна. И вполне естественно, что вся молодежь Крепости была от нее без ума, и Сергей Петрович тоже, но… Но понадобилось ощущение, что завтра встанешь под пистолет, чтобы понять, ощутить, прочувствовать и написать: «Ольга Федоровна, милая, милая моя Оленька, я люблю Вас. Я люблю Вас так, как и должно любить, то есть безгранично, преданно и на всю жизнь. Я смею написать „на всю жизнь“, и в этом не будет пошлости, ибо когда Вы узнаете о чувстве моем, меня уже не будет в живых…» Ну и в таком же духе девять страниц мелким почерком фиолетовыми мойсеевскими чернилами, перед которыми время оказалось бессильным, и я держу в руках пожелтевшие девять страничек с будто вчера еще написанными строчками: «Любимая моя, будьте счастливы!» Из этого вы можете сделать вывод, что адресат получил письмо, которому полагалось быть посмертным, но, как я уже говорил, человек предполагает, а судьба располагает. И еще я говорил о том, что случай выступает в разных обличьях, и, когда Сергей Петрович закончил это послание, случай предстал пред ним в облике весьма воодушевленного и до зубов вооруженного Гусария Улановича.
– Что с вами, дядюшка?
Во всем Прославле только отец и сын Белобрыковы обращались к старому чудаку по-человечески, но Петр Петрович неизменно величал его поручиком, а Сергей Петрович – дядюшкой.
– Сергей Петрович, Серж, Сереженька, – возвышенным, но дрогнувшим голосом возвестил Гусарий Уланович. – Я всю жизнь внушал тебе идеалы добра и благородства, чувства чести и самоотверженности, коими одними и надлежит руководствоваться в делах с неприятелем или дамами. Скажи мне: я был не прав? Скажи мне: человек может обойтись без этих святых чувств, если он человек? Скажи мне: «Это багаж, сдайте его на станции». Скажи мне все это откровенно, и я застрелюсь.
На плече дядюшки висела добрая русская бердана, на боку – офицерская сабля, а за ремнем торчали рукоятки двух старых пятизарядных кольтов, и бывший поручик вполне мог застрелиться. Учитывая его решимость и арсенал, Сергей Петрович сказал поспешно:
– Вы абсолютно правы, дорогой дядюшка. Но что, однако же, случилось?
– Ты забыл обо мне, и я вспомнил свой долг, – туманно пояснил старый воин. – Священный долг русского дворянина есть защита Отечества своего не только от врагов внешних, кои именуются противником, но и от врагов внутренних, кои именуются неприятелем. А кто есть враг внутренний? Тот, кто позорит Отечество свое, кто отдает на поругание его честь, кто обижает его подданных, кто осмеливается сеять рознь меж едиными братьями. И низость его превосходительства генерала Лашкарева…
– Дядюшка, дядюшка! – отчаянно закричал Сергей Петрович, стремясь отвлечь старого ветерана от опасных воспоминаний. – Не желаете ли джину, дядюшка?
В то время как Сергей Петрович вспоминал грехи, писал отцу, любимой и ублажал старого чудака, Борис Петрович попросту не ночевал дома. Матушка его уже привыкла к подобным поступкам – Бориска не ночевал дома с двенадцати лет, – тем более что в ту ночь не была одинокой. Застенчивый Теппо Раасеккола, навестив ее в понедельник, все никак не решался уйти, выпил два самовара и окончательно затосковал, когда Маруся сказала, старательно глядя мимо него в черное, как казенные мойсеевские чернила, окно:
– Сказать по правде, так мне одной страшно, тебе одному грустно, Бориска придет к завтраку, и я, Степа, ты уж прости меня, постелила нам постель…
Ах, какая сказочная ночь была у могучего ломовика Теппо Раасекколы! Теппо нырял то в кипящие страсти, то в ледяной бездонный омут, выныривал, захлебывался от благодарной нежности и нырял снова. «Как она смеется! – с восторгом думал он. – Нет, так никто не умеет смеяться, и мне очень нужно, чтобы она всегда смеялась рядом со мной по утрам. И я сейчас скажу ей об этом…»
Решившись сказать женщине, как он любит ее, Теппо долго вздыхал, разевал рот, сопел и снова вздыхал. Маруся все давно поняла, и сердце ее умирало от счастья, потому что в ее маленькой жизни было все, кроме любви.
– Сват – Данила Прохорович, – сказал наконец Теппо. – Самый лучший.
Он замолчал, решив, что этим сказано все, о чем он думал и думает. И она поняла его.
– У меня почти взрослый сын, Степа, и я даже старше тебя, но, если ты хочешь, я всегда буду рядом. И плакать, и смеяться, и просто молчать от счастья.
Невероятно обрадованный Теппо снова оказался на дне омута, а вынырнув, ощутил, что у него уже нет сил, и стал еще счастливее. И заснул сном настолько глубоким, что не расслышал предутреннего стука в дверь, которую открыла Маруся. За дверью стоял незнакомый молодой парень.
– А где Борис?
– А где ваше «здрасте», молодой человек?
– Наше вам, – буркнул парень. – Сеня велел передать, что кодло прет прямо.
– Кто куда прет и какое кодло?
– Дело пахнет могилой или нарами, так мне велено передать. И еще. – Неизвестный извлек из-за пазухи револьвер. – Сеня предупреждает, что у этого шпалера подпилена собачка и что поэтому он стреляет как сумасшедший и в два раза быстрее любого полицейского пугача. Это мне велено.
Таинственный посланец Сени Живоглота сунул подпиленный револьвер в руки все еще обретавшейся в нежной истоме Маруси Прибытковой и растворился в предрассветном сумраке. Маруся вернулась в спаленку, где могуче похрапывал Теппо, сняла платок, в который кутала плечи, но поглядела на револьвер и задумалась. Ей очень хотелось юркнуть под одеяло, прижаться к сонному телу, приласкать его, приласкаться самой, нырнуть и… Женщина в ней спорила с матерью, и, как всегда, победила мать. И вместо того чтобы раздеться, она оделась и завернула в платок подарок знаменитого налетчика.
– Сваты… – сонно сказал на секунду проснувшийся Теппо.
– Спи. – Маруся поправила одеяло и поцеловала финна в лоб. – Я знаю, у какой девчонки ночует сегодня мой сын.
Но в ту ночь сын ночевал совсем не у той девчонки. И как раз в тот самый миг отдирал от себя цепкие руки рыдающей женщины.
– Не пущу! Не пущу! Не пущу!
Женщина отчаянно выкрикивала те слова, которые всегда выкрикивают женщины, провожая любимых на бой, дуэль, поножовщину и прочие мужские забавы. А Бориска, мягко отдирая ее, говорил те слова, которые всегда говорят мужчины в подобных случаях:
– Я вернусь, слышишь? Я вернусь!
Не найдя сына у предполагаемой девицы, Маруся не стала возвращаться, а кинулась искать, испытывая все растущее беспокойство. На соседних, еще темных улицах ей все время чудились шаги, приглушенные голоса, дыхание множества людей. И, занятая собственным волнением, непонятными страхами и слуховыми иллюзиями, она так и не встретилась с сыном, секундой раньше свернувшим на Верхнюю улицу.
На сборном пункте уже были послушный Вася Солдатов и Коля. Вася отлично выспался, был оживлен и весел, может быть, чуть более, чем требовали обстоятельства. А Коля, наоборот, не спал ночь и выглядел весьма огорошенным, что и заставило Бориса поинтересоваться причиной.
– Готов помочь, если в силах.
– Спасибо. – Коля тяжело вздохнул. – Не буду морочить голову в такое утро, но завтра скажу. Кто знает, может, ты и в силах, Борис.
Коля провел ночь в саду самого Ивана Матвеевича Круглова (три мельницы, из коих две паровые). Сам Иван Матвеевич был в отъезде, что и позволило его набалованной Шурочке выбраться из дома прямо в цыганские объятия. Если бы об этом узнали пристенковские парни, Колю бы забили насмерть, но то, что он уцелел, его совсем не радовало.
– Батюшка о тебе и слышать не хочет. «Чтоб я, – говорит, – за безродного цыгана единственную дочь отдал? Не бывать этому никогда!» – без особого огорчения, скорее с любопытством, сказала Шурочка.
Коля стал умолять, и это ее огорчило. Коля, фигурально выражаясь, бился лбом, а Шурочка все больше дула чрезвычайно увлекательные губки. Ей хотелось, чтобы цыган проявил свой дикий нрав, чтобы угрожал, скрежетал зубами, рвал все в клочья и, может быть, даже побил. Несильно. А он просил. Будто гимназист, а не герой города Прославля.
– Ничегой-то вы, Коля, в чувствах не понимаете, – горько вздохнула она и хотела уйти навсегда.
И тут случилось то, за что Коля себя проклинал. Он туманно помнил, как схватил ее в объятия, сжал, упал с нею вместе на клумбу, и там, среди зацветающих георгинов, сотворил то, что – если по чести и совести – мог сотворить лишь после венчанья. Шурочка, правда, не крикнула, но и кричать-то ей было нельзя, если подумать: зато она так тяпнула его за плечо, что Коля до сей поры болезненно морщился. А как только он выпустил ее, вскочила и бросилась в дом. Коля, прислушавшись, уловил рыдания и в полном расстройстве отправился в Садки, так и не успев выяснить, что Шурочка плакала совсем не по той причине. «Дурак какой! – сквозь слезы шептала она. – Не мог утерпеть, пока подниму все аккуратненько. Цыганская страсть, а платья нет, и что я батюшке скажу?!» Ничего этого Коля не знал, называл себя бессердечным животным и очень боялся, что Шурочка никогда и ни за что его уже не простит.
– Кто знает, может, только ты и в силах, Борис.
Три героя города Прославля встретили решающее утро своей жизни почти одинаково: двое – в женских объятиях, один – в мечтах. И это не штамп, не авторский повтор, не однообразие – это возраст. Возраст любви требует любви и не хочет никаких замен, и поэтому вполне понятно, что три судьбы и в этом оказались схожи. Тем более что всем трем женщинам суждено было сыграть далеко не последнюю роль в дальнейших событиях. В частности, именно сейчас мне необходимо напомнить о знаменитой в Пристенье дурочке, бабке Палашке, переполошившей мрачными пророчествами весь город Прославль. Она имела дурную привычку вставать ни свет ни заря и шляться в поисках как небесных, так и земных знамений. И, шляясь той зарей, услышала за забором у самого Ивана Матвеевича Круглова столь знакомые ей когда-то звуки. То было знамение – да еще какое! – и бабка, подкравшись, высмотрела все: кто, где, когда. И растворилась в сумраке, когда Шурочка ринулась в дом рыдать по поводу изодранного платья и сиять по поводу всего остального. И получилось так, что бабка Палашка знала все, а о ней никто не знал. У причин всегда больше следствий, чем следствий у причин, хотя часто бывает наоборот.
Вот сколько событий произошло в городе в одну короткую ночь, а Оленька Олексина спала спокойно, ни о чем не подозревая, хотя именно ей в эти часы судьба готовила самый тяжелый крест. Как хорошо, что мы не ведаем, что с нами случится! Это великое благо, и я люблю читать историю и размышлять о ней именно потому, что я-то знаю, какая заваруха вышла из того, к примеру, что некий студент прихлопнул некоего эрцгерцога. А если бы он промахнулся?..
И что, если бы Сергей Петрович опоздал на Верхнюю улицу? Но опоздал не он, а Евсей Амосыч, и это опоздание тоже породило свою цепочку событий. А Сергей Петрович Белобрыков, недоучившийся студент, несостоявшийся бакалавр, волонтер и ветеран бурской войны, потомственный дворянин города Прославля и член РСДРП, пришел вовремя, и не один: за ним, пыхтя под тяжестью оружия и амуниции, поспешал отставной поручик, которого все знали только под именем Гусария Улановича, что лишний раз подтвердило известный афоризм, будто историю творят герои и сумасшедшие.
– Вот и мы, – сказал Сергей Петрович. – Прошу извинить за…
И замолчал: в предутренней тишине послышался нарастающий гул, в котором сливались топот, говор и дыхание доброй сотни мужчин, злых с утра и похмелья.
Старый бог надел очки, послюнил пальцы и неторопливо перевернул еще одну страницу в Книге Судеб прекрасного города Прославля.