К книге
Утоли моя печали. Романы о семье ОлексиныхУтоли моя печали…. Глава тринадцатая
62%
Утоли моя печали…. Глава тринадцатая
66

1

Наденька отнеслась к внезапному переезду из больничной палаты домой безразлично. Одевая ее, Грапа с жаром говорила, что, слава богу, теперь все будет хорошо, а на своей постельке, глядишь, и дело пойдет на поправку. Надя послушно подставляла руки, поворачивалась, как просила Грапа, вставала, если было нужно, и – молчала. Глаза ее, синева которых стала теперь еще гуще и еще глубже, безучастно смотрели куда-то мимо одевавшей ее горничной.

«Господи… – смятенно думала Грапа. – Неужто не понимает, что из больницы увозят?.. Неужто разума лишилась?..»

Наденька все слышала и все понимала и ничего не могла с собой поделать. Невероятный ужас вдруг обрушился на нее, как только Варя ворвалась в палату с ликующим криком:

– Домой едем, Наденька! Домой!..

И Наденьке внезапно стало так страшно, что полная апатия оказалась единственным средством защиты от этого страха. «К Феничке везут… – в панике думалось ей. – Там же Феничка, моя Феничка… Они туда всех свозят…»

Безмолвие и неподвижность были сейчас единственным ее спасением. Она ясно понимала, что все эти громкие, такие веселые и такие здоровые люди попросту не поймут ее, если она попытается объяснить им, чего именно она боится. Не поймут, а не поняв, решат, что она сошла с ума.

А вот то, что она испугалась собственного воображения, которое непременно должно было вспыхнуть с неудержимой силой именно там, откуда они с горничной так радостно спешили на свою Голгофу, Наденька понять не могла. Некогда было понимать, все случилось внезапно, лишив ее возможности самой избрать тот час, когда позволительно будет думать о Феничке. Времени, которое она сознательно оттягивала, чтобы накопить достаточно сил для своих самых трудных, самых мучительных воспоминаний, теперь у нее не оказалось. У нее вдруг украли это время. Плотина, лихорадочно построенная ею, рухнула, и беспощадный поток уже уносил ее в ад, переполненный стонами, воплями, криками, просьбами и проклятиями…

С ней заговаривали, ей ласково улыбались, ее нежно целовали, а Николай даже восторженно обнял («Сестренка ты моя!.. Дорогая, любимая и единственная!..»), но Наденька упорно продолжала молчать. Молчание оказалось последним редутом ее обороны против всех, против всего мира. И во всем мире только она, одна она понимала, что с ней происходит. Себя понимала. Наденьку Олексину.

– Что с ней? – тревожным шепотом спросил Николай.

– Растерялась, – неуверенно объяснила Варя. – До сих пор говорили, что раньше чем через неделю не выпишут, и вдруг… Ты бы тоже растерялся.

«Душа в ней переменам встревожилась, – с горечью думал Василий. – Футляр починили, а скрипка разлетелась. И нет музыки больше. Не звучит она в ней, не звучит…»

Даже Роману Трифоновичу Наденька не обрадовалась. И веки не дрогнули, когда он сказал:

– Радость ты наша…

– Ну, слава богу, Наденька дома, – удовлетворенно сказал Николай, успокаивая, впрочем, больше себя. – Я – к семейству. Завтра прибудем.

И ушел. А они – остались. Сидели в малой гостиной и молчали. И Варя, и Хомяков, и Василий, и вскоре присоединившийся к ним Евстафий Селиверстович.

– Скрипка, – вздохнул Василий. – Никакой врач скрипичного мастера не заменит. Тут другой специалист нужен.

Туманными были его размышления, но никто ни о чем даже не спросил. Молчали как молчали. Вольным молчанием.

А потом без разрешения и даже без стука вошла Грапа. И все уставились на нее, не задав ни одного вопроса.

– Кажется, уснула. Или глазками прикрылась. От нас, здоровых.

– Считаешь, напрасно мы ее потревожили?

– Да, барыня, напрасно. – Губы у горничной задрожали, но она сдержала слезы. – В привычном месте Бога всегда легче найти.

– Хорошо ты сказала. – Василий встал с кресла, прошелся, снова сел. – Очень точно сказала, Грапа.

– А дом – место непривычное для нее, что ли? – тихо, без обычного напористого тона спросил Роман Трифонович. – Она здесь выросла, она здесь всех богов наперечет знает.

– Надежда Ивановна в доме здоровой была, – вздохнул Евстафий Селиверстович. – А в больнице – больной. И больной воротилась. В здоровый дом.

– Что же, назад ее? – растерянно спросила Варвара. – Снова в больничную палату?

– Нет уж, Варвара Ивановна, хватит, потешили себя, – с неожиданной резкостью сказала Грапа. – Два раза переезд Наденьке не перенести.

И вышла.

– Даст Бог, утром все на свои места встанет, – вздохнул Роман Трифонович, не веря ни единому сказанному своему слову.

Утром все встало на другие места. Наденька послушно, но явно без аппетита ела свою кашу, пила сок и чай, а от сладкого отказалась. Не словами – просто закрыла глаза. Такой или почти такой она проснулась в больнице в первое после Ходынки утро. Варя сама кормила ее завтраком, а выйдя из ее комнаты, рухнула на козетку и разрыдалась, изо всех сил зажимая рот.

– Что же это, Грапа? Что же это?..

– А то, что входить к Наденьке не будете, пока я не позволю, – сурово сказала горничная. – Можете хоть сейчас выгнать меня, но девочку мучить я не позволю.

– Хорошо, Грапа, милая, хорошо, – вытирая слезы трясущимися руками, бормотала Варвара. – Только спаси ее, Христом Богом умоляю, спаси!..

– Ступайте к себе, Варвара Ивановна, – вздохнула Грапа. – И господам накажите, чтоб зазря сюда не совались.

– Да. Да, да… – послушно кивала Варя. Грапа ушла к Наде. Варя посидела немного, вымыла залитое слезами лицо и спустилась вниз.

– Как Надюша?

– Я сама покормила ее, – почти спокойно ответила Варя. – И нам пора.

Принесли телеграмму из Ковно: «ПОМНЮ СКОРБЛЮ НАД ОДИНОКОЙ ПОМИНАЛЬНОЙ РЮМКОЙ ЦЕЛУЮ ВСЕХ БЕРЕГИТЕ НАДЕНЬКУ ГЕОРГИЙ».

А после завтрака из Смоленска приехали Иван и Беневоленский. Варя сразу же рассказала им о Наденьке, ничего не утаивая и не щадя себя.

– Это я во всем виновата, я. Говорили же мне врачи, что рано ее перевозить, что…

– За что же вы ее так?.. – с болью спросил Иван. – По принципу «сытый голодного не разумеет»…

– Не надо так убиваться, Варя, – вздохнул Беневоленский, укоризненно посмотрев на Ивана. – Сделанного не вернешь, а там – само время покажет.

Варя отправила мужчин в курительную, чтоб и голосов их не было слышно, металась по всему особняку, не находя места.

Из Надиных комнат спустилась Грапа.

– Вы простите меня за давешнее…

– Ты права, Грапа, совершенно права. Мы – бесчувственные скоты, здоровые бесчувственные скоты. Как?..

– Уснула.

– Так ничего и не сказала?

– Сказала.

– Что?..

Грапа помолчала. Уж очень не хотелось ей говорить.

– Что, Грапа? Скажи.

– «За что они так?»

– И Ваня те же слова… – вздохнула Варя. – Те же самые, слово в слово.

– Иван Иванович приехал? – спросила Грапа. – Обождите, обождите, Варвара Ивановна, Наденька в больнице вспоминала о нем. Рождество вспоминала…

И бросилась наверх, шагая через две ступеньки.

Варя ждала ее, нервно прохаживаясь. Зачем ждала, и сама не понимала, и прождала бы бог весть сколько времени, но заглянул Евстафий Селиверстович:

– Младшие Олексины пожаловали, Варвара Ивановна.

Так он всегда называл семью капитана Николая. Следовало встретить, деликатно намекнуть Анне Михайловне, чтобы не говорила слишком громко и вообще… И Варя вышла к ним.

– Она призрака боится, – убежденно сказала Анна Михайловна, когда Варвара объяснила непонятное поведение больной.

– Чего боится?..

Варвара с трудом сдержалась: очередная глупость уже вылезла, причем на редкость не к месту. Господи, что эта гарнизонная дама еще ляпнет?..

– Фенички боится, понимаете? Она для нее здесь живет.

– Феничка умерла, – резко сказала Варя.

– Нет, Варвара Ивановна. – Анна Михайловна улыбнулась, как, вероятно, улыбалась своим девочкам. – Чтобы согласиться, что кто-то умер, надо его похоронить. Чувства наши так устроены, мне мамочка рассказывала.

Брат с сестрой переглянулись.

– А ведь и верно, Наденька Феничку мертвой не видела, – удивленно сказал Николай. – Ай да Аничка… А у Наденьки все чувства обострены особо. А мы – обормоты.

– Ее нельзя сейчас одну оставлять. С ней говорить нужно. Чтоб думам ее мешать.

Варя неожиданно шагнула к Анне Михайловне, обняла, поцеловала, впервые сказав просто и – по-родственному:

– Спасибо, Аничка.

2

– Что-то господин Вологодов сегодня не появился, – сказал вдруг, перебив негромкий общий разговор, Василий.

Он думал о чем-то своем. Но думал все время, почему иногда и произносил фразы, непонятные для окружающих.

– Служебные дела, – рассеянно пояснил Хомяков.

Варвара улыбнулась:

– Викентий Корнелиевич на редкость деликатный человек. Сегодня – день маминой памяти, день – для родных. Вот он и сослался на службу. Кстати, панихида в двенадцать, пора одеваться. – Она встала, вздохнула неожиданно: – А Грапы все нет…

Потом поехали на панихиду, отстояли ее, поставили свечки от себя и от Наденьки. А когда выходили из храма, Варя вдруг вспомнила, что ни разу не подумала о маменьке во время всего богослужения. Вспомнила со стыдом и болью и даже прошептала про себя: «Прости меня, маменька, прости, но ты же все понимаешь…»

Дома уже ожидал обед, но едва успели поднять поминальную, как в столовую бесшумно вошел Зализо. Нагнулся к Варе:

– Грапа спрашивает, когда велите прийти.

Варвара тотчас же поднялась из-за стола:

– Простите, господа.

Грапа ожидала в холле у лестницы, ведущей в комнаты Наденьки. Точно и сейчас охраняла ее.

– Заговорила она. Чуть-чуть, но заговорила.

– Господи!.. – Варя перекрестилась.

– Я ей про Рождество, про Ивана Ивановича. А она вдруг спрашивает: «Аверьян Леонидович приехал?» – «Приехал», – говорю. А она: «Я сейчас – Маша с бомбой».

– Маша с бомбой?

– Так сказала.

– Почему же так сказала?

– Не знаю, Варвара Ивановна. – Грапа удивленно пожала плечами. – Но в больнице и такого не было.

– Да?..

– То есть совсем без интересов. «Да» – «нет», вот и вся беседа. А тут – разговор целый! Потому вас и потревожила.

– И очень правильно сделала, спасибо тебе.

– Задремала она, я и спустилась. Когда проснется, я вам скажу, если что новенькое замечу.

Грапа стала подниматься по лестнице, а Варвара тотчас же поспешила в столовую.

– Наденька разговаривала! – с торжеством объявила она. – Вами интересовалась, Аверьян Леонидович. И Машей.

– Мной и Машей? – Беневоленский был очень удивлен.

– Прав был Викентий Корнелиевич, сердце у него – вещун, – взволнованно объявил Роман Трифонович. – И ты, Коля, прав. И… и все мы правы, что вытащили ее из больницы. Она здесь скорее окрепнет, оглядится…

– И вспомнит о своей горничной, – вздохнул Василий. – Разбередит душу свою.

– Да. – Иван грустно покачал головой. – Только не горничной она была для Наденьки, она ее подружкой была. Помнишь елку в Высоком, Аверьян, Рождество…

– Гадания их, – напомнил Беневоленский. – Подруга, конечно, девичья подружка. Но Наденька почему-то вспомнила о Маше. О Маше и обо мне…

– Знаете… – вдруг робко сказала Анна Михайловна. – Извиняюсь, конечно, только подумала я, что отвлекать ее надо. Все время отвлекать. Ну как с детьми, понимаете? Ребенок к ножницам тянется, а вы ему вместо ножниц – погремушку. Погремит она, дитя заслушается и про ножницы забудет.

– Наденька – не ребенок, – с досадой заметил Николай. – У тебя все примеры – из детской.

– Это и хорошо, – одобрил Василий. – У дитяти душа чистая, ничем еще не замутненная. Божья естественная душа.

– А у Надюши – Божья замутненная, – проворчал Хомяков. – Интересы – что ростки в марте. Один чудом прорвался, а как все обрадовались! Как знамению.

– Не согласен я с тобою, Роман. – Иван вздохнул, отрицательно покачав головой. – А с Васей – согласен.

– Как именно Наденька вспомнила о Маше? – неожиданно, почти докторским тоном спросил Беневоленский.

– Как вспомнила? – Варя на секунду задумалась, припоминая, что говорила Грапа. – Она сказала: «Я сейчас – Маша с бомбой». Да, да, так и сказала.

– Маша с бомбой…

Аверьян Леонидович до сей поры в разговоре не участвовал. Нехотя ел, нехотя пил и все время о чем-то напряженно думал, сведя брови на переносице. А после ответа Вари вдруг отложил салфетку и решительно поднялся из-за стола.

– Извините, господа. – Он помолчал, будто еще раз проверял уже принятое решение. – Я должен… Нет, я обязан, как врач обязан поговорить с больной.

– Как?.. – растерялась Варя.

– Серьезно, как с абсолютно здоровым человеком. Не о том, как она себя чувствует – это Наденьку, боюсь, уже начало раздражать, а о… о Маше. О справедливости не для себя.

– Но Наденька спит…

– У дверей обожду! – резко ответил Аверьян Леонидович и быстро вышел из столовой.

Все молчали.

– Может быть, он прав, – тихо сказал Иван. – Очень может быть, что Аверьян прав…

– Ох, боюсь я этого разговора, – вздохнула Варя. – Опять о трагедии, опять о гибели.

– Наденька Маши не знала, – напомнил Николай. – Для нее она – легенда. Возвышенная гордая легенда, не более того. Как и для всех нас, впрочем.

– Заново, стало быть, опыты над живым человеком ставим? – нахмурился Хомяков. – Врачей, врачей надо завтра же собрать. А лучше – сегодня. Прямо сейчас!

– Неправильно вы говорите, неправильно! – вдруг торопливо заговорила Анна Михайловна, точно боялась, что ее вот-вот перебьют. – С детьми надо по-взрослому разговаривать, только по-взрослому. Потому что они и есть взрослые, только что – маленькие еще.

– Наденька у нас достаточно большая, – усмехнулся Николай. – Тут твои рецепты не подходят, Аничка.

– Ты не прав, Коля, – строго сказал Василий. – Душа возраста не имеет, она Господом на всю жизнь вложена. И когда мать с ребенком говорит, она к душе его обращается, а не к разуму. И душа дитяти ей откликается. А все остальные – и отец в том числе – к разуму апеллируют, почему малые дети без матери – круглые сироты. Одинокие в миру. Мама – первое слово, которое человек произносит. И наверное, последнее, когда душа его отлетает. Альфа и омега жизни человеческой, вот что такое – Мать.

– Нас вспомни, Коля, нашу маменьку, к душам нашим обращавшуюся, – вздохнул Иван.

– Вспомнил, Ваня, – тихо сказал Николай и встал. – Вечная память маменьке нашей и вечная ей благодарность.

И все поднялись, низко склонив головы…

3

Аверьян Леонидович терпеливо сидел в будуаре, ожидая, когда Грапа скажет, что Наденька проснулась, и позволит войти в спальню. Он понимал, что разговор должен быть серьезным, но при этом не забывал, что форма этой предстоящей серьезной беседы одновременно должна была быть занимательной. Очень занимательной и по возможности короткой, потому что на длительное внимание рассчитывать было нельзя. Запас внимания в Наденьке был сейчас весьма ограничен, но пределов этой ограниченности Беневоленский не знал, а потому продумывал каждое свое слово. Особенно – первое, ключевое. «Ключевое, – думал он. – Но всякий ключ несет в себе две функции: отпирать и запирать. И если я поверну его неправильно, если ошибусь, Наденькина душа замкнется передо мной. И может быть, замкнется навсегда…»

– Проснулась, – сказала горничная, выйдя из спальни и тщательно прикрыв за собою дверь. – Я сказала о вас, Аверьян Леонидович.

– Она ждет?

– Она долго молчала, а потом говорит: «Если надо».

– Могу пройти к ней?

– Обождите. – Грапа помолчала. – Она может не отвечать, но все слышит, понимаете? Я к тому, чтоб терпенье у вас было. И не повторяйте сказанного, нервничать она начинает.

– Вы – замечательная сиделка, Грапа, – улыбнулся Беневоленский. – Остановите меня, если я ненароком не то брякну.

Горничная искренне обрадовалась:

– Дозволяете мне при разговоре вашем?

– Без вас ничего у меня не выйдет, – серьезно сказал Беневоленский. – Ну что, с Богом?

Грапа кивнула и молча перекрестилась.

Наденька лежала, привычно прикрыв глаза. И в ответ на приветствие Аверьяна Леонидовича не открыла их, но губы ее чуть заметно дрогнули. «Хорошо бы ей глазки открыть», – подумал он, садясь у ног.

– А Машино колечко опять со мною срослось. – Он повертел ладонью единственной правой руки. – Будто и не снимали мы его для ваших крещенских гаданий.

Наденька распахнула глаза, дрогнув длинными ресницами. Посмотрела, выпростала из-под одеяла руку, указательным пальцем дотронулась до обручального кольца, с которым намеревалась когда-то гадать. В Высоком, давным-давно. В другой жизни.

– Маша упала на бомбу.

Она не спрашивала. Просто докладывала, что знает и помнит. Чтобы не сочли безнадежной.

– Она не упала, она закрыла ее, чтобы не пострадали дети. И дети не пострадали. Совсем не пострадали. Машенька спасла их ценою собственной жизни.

– Жизнь важнее.

– Детская – безусловно.

– Нет. Своя.

«Она борется за свою жизнь, – промелькнуло в голове Беневоленского. – Только за свою, а потому все отбросила. Все нравственные надстройки. Надо о них, непременно о них. Она должна вспомнить…» И сказал:

– Если бы каждый берег только свою жизнь, человечество давно бы погибло.

– Человечество топчет людей. – Наденька произнесла эту фразу раздельно, жестко выделив каждое слово.

«Неправильно, не то говорю! – тотчас же спохватился Аверьян Леонидович. – Логически сейчас ничего ей не докажешь. Нужен пример, пример…»

– Топчет, не спорю. Конкистадоров помните, Наденька? Свирепо-жестокие были господа. За горсть золота пытали, мучили, истязали до смерти несчастных индейцев, не понимающих, за что их убивают целыми племенами.

Он сознательно помолчал, чтобы проверить, слушает ли его больная.

– Кортес, Писарро, – с некоторым напряжением сказала она.

«Слушает!» – почти с ликованием понял он. И с огромным облегчением продолжал:

– Мне как-то попались любопытнейшие воспоминания одного из этих молодцов. Никак не могу припомнить имя… Но не в имени суть. Он с подобными себе товарищами поймал как-то индейца, знающего дорогу к богатейшему храму. Они начали его допрашивать – индеец молчал. Бить – молчал. Пытать – молчал. Подвесили над костром, начали поджаривать его, живого, – все равно молчит. Устали палачи, и один из них потянулся к неведомым красным ягодам. Сорвал кисть, поднес ко рту…

Аверьян Леонидович сделал вид, что закашлялся, пробормотал «извините». Только чтобы проверить, слушают ли его…

– Точно кисти винограда, – прошептала Наденька, и горькая улыбка чуть скользнула по губам.

– Точно кисть винограда, – тут же подхватил Беневоленский. – И вдруг доселе молчавший, почти до смерти замученный индеец что-то сказал. «Что он сказал?» – спросил тот, который соблазнился красивой кистью. «Он просит тебя не есть этих ягод, – сказал автор воспоминаний, знавший местный язык. – Они очень ядовиты, и ты умрешь в мучениях». Почти замученный жестокими пытками индеец сберег жизнь своему мучителю, представляете, Наденька? Извергу рода человеческого, палачу, только что пытавшему его!

Наденька медленно закрыла глаза. И молчала. Аверьян Леонидович вытер внезапно выступивший на лбу пот, беспомощно оглянулся на горничную.

– Все слышала… – беззвучно шепнула Грапа. Прошло не менее пяти тягостно бесконечных минут, прежде чем Надя открыла глаза.

– Почему индеец его пожалел?

– Потому что обладал великим, вселенским чувством долга. И такое чувство долга существует, Наденька. Да, не всем дано им обладать, но всем надо к этому стремиться. Когда большинство поймет, что любая человеческая жизнь бесценна, на Земле воцарится рай. Люди станут беречь друг друга, исчезнут вендетты, мщение, прекратятся все войны, и люди наконец-таки обретут счастье.

– Человек не нужен человечеству.

– Да, но человечеству нужен человек, Наденька. Просто необходим, оно погибнет без него.

– Вы рассказали красивую легенду. Всего лишь легенду.

– Отнюдь, Наденька. Записавший эту быль конкистадор был так потрясен увиденным, что вернулся в Испанию, постригся в монахи и стал писать правду о конкисте.

– И был сожжен на костре в Толедо как еретик, – неожиданно громко и ясно произнесла Надя.

– Вы… Вы знали эту легенду? – изумился Беневоленский.

– Нет. Но я знаю, что было именно так, потому что правда никому не нужна. Жестокость, ложь и хищная, звериная, ненасытная жадность – вот три кита, на которых стоит мир. И стоять будет, пока сам себя не растопчет.

Всю эту тираду Наденька выпалила на одном дыхании. А выпалив, обессиленно откинулась и закрыла глаза.

– Уходите, Аверьян Леонидович, уходите, – решительно зашептала Грапа.

– Не надо, – не открывая глаз, тихо сказала Надя. И наступило молчание.

– Маша тоже хотела растоптать, но – не смогла, – по-прежнему не открывая глаз, сказала Наденька. – А Ваня Каляев сможет. Он – сможет, удержите его.

– Я не знаю, кто такой господин Каляев, но Маша обладала тем самым вселенским запасом долга…

– Удержите его…

Надя произнесла эти два слова еле слышно, с огромным напряжением и с огромной мольбой. Грапа тут же молча обхватила Аверьяна Леонидовича за плечи и весьма бесцеремонно вытолкала его за дверь.

4

– Ну, что Наденька? – спросила Варя, едва Беневоленский вошел в столовую.

Все почему-то продолжали сидеть за накрытым столом, хотя традиционный поминальный обед уже закончился. И Евстафий Селиверстович то и дело многозначительно заглядывал в дверь, не решаясь, однако, в такой день беспокоить господ.

– Кто такой Каляев?

– Каляев? – переспросил Роман Трифонович. – Надюша вспомнила о Ване Каляеве?

– Кажется, он был в нее влюблен, – сказала Варя. – Естественно, она могла заговорить о нем.

– Надя почему-то связала его с Машей и дважды просила удержать. От чего нужно удерживать этого господина?

Все молчали. Хомяков невесело усмехнулся:

– Полагаю, от мщения.

– От мщения? – настороженно переспросил Василий. – Это серьезно? Кому же он намеревается мстить, Роман?

– Он – максималист. А цель максималиста – все или ничего. Иного ему просто не дано.

– Ваня Каляев – всего-навсего влюбленный гимназист, – мягко улыбнулась Варя.

– Это он сегодня – влюбленный гимназист, – сказал Николай. – Но любой влюбленный гимназист может завтра стать ненавидящим террористом.

– Ну, уж это слишком, – усомнился Иван. – Терроризм всегда – идейное деяние. В отличие, скажем, от бандитизма. Ты согласен с этим, Вася?

– Не совсем, – помолчав, сказал Василий. – Великий грех всегда требует внутреннего оправдания, и если под идеей террора подразумевать просто попытку самооправдания, то в этом ты, Ваня, прав. Но это всего-навсего подмена одного понятия другим. Оправдание средства даже самой высокой целью не может быть названо идеей ни при каких обстоятельствах.

– Что же в таком случае ты понимаешь под идеей?

– Ненасильственное служение людям во имя блага их.

– Это уж слишком… по-христиански, – проворчал Хомяков, посасывая незажженную сигару.

– А что выдумало человечество за все время своего существования гуманнее христианства, Роман? Утопию Томмазо Кампанеллы? Сен-Симона? Социальную гармонию Фурье? Или, может быть, новомодного Маркса с его призывами к непримиримой классовой борьбе во имя перераспределения материальных благ? Что, позвольте спросить? Нет, вы не сможете ответить на этот вопрос, не упомянув при этом о насилии хотя бы и в скрытой форме.

– Любовь, – округлив глаза, вдруг сказала Анна Михайловна. – Любовь, господа. И не надо ничего выдумывать.

– Мы с тобою влюблены: ты – в хозяйку, я – в блины, – с усмешкой сказал Роман Трифонович.

Все заулыбались, утратив внутреннюю напряженность. А Иван наклонился к капитану, шепнул на ухо:

– Коля, жена у тебя – чудо! Счастливчик ты наш…

– Да?.. – растерянно спросил Николай, уже изготовившийся ляпнуть своей Анне Михайловне что-то очень сердитое.

– Вы абсолютно правы, дорогая Анна Михайловна, – сказал Василий, тепло улыбнувшись. – Возлюби ближнего своего – основной тезис христианства.

Все заговорили о христианстве, о множественном толковании самого глагола «любить» в русском языке, о… Только Беневоленский хмуро молчал и, кажется, даже не слышал этого весьма оживленного разговора. Но так только казалось.

– Попробуйте поговорить с Надей, Василий Иванович, – неожиданно сказал он.

Василий вздрогнул, почти с испугом глянул на Аверьяна Леонидовича и отрицательно покачал головой.

– Недостоин я. Одну душу спасти труднее, чем все человечество разом. Вот что я открыл горьким опытом своим. Очень горьким, потому что выяснил… Ничтожность свою выяснил.

– Что ты выяснил? – с недоверчивой улыбкой спросил Николай.

Василий встал, склонив голову и строго глядя в стол. Помолчав, сказал негромко:

– Извините, господа. Позвольте мне помолиться. Наедине с Господом побыть.

И быстро вышел.

– Ну дела… – растерянно протянул Хомяков. Все молчали, ощущая неуютность и почему-то тревогу. Безадресную внутреннюю тревогу.

– Позвольте мне Наденьку навестить, – внезапно сказала Анна Михайловна, покраснев чуть ли не до слез. – Пожалуйста, позвольте. Меня маменька моя научила, как с детьми разговаривать. И, право слово, я научилась.

И пошла к дверям, не ожидая никаких разрешений.

5

Наденька по-прежнему неподвижно лежала в кровати. Грапа изредка осторожно пыталась заговаривать с нею, но Надя либо молчала, либо отделывалась короткими ответами, ясно давая понять, что не желает никакого разговора. Горничная тут же замолкала, тихонько вздыхая, а выждав время, вновь упорно продолжала безуспешные попытки расшевелить свою барышню.

Надя не сердилась на нее, чувствуя ее искреннюю озабоченность и тревогу. Но именно сейчас ей было не до бесед, пусть даже и очень коротких. Она думала, и поводом к ее совсем невеселым думам послужило посещение Беневоленского. Оно заставило ее вспомнить все прежние попытки врачей, Вари, Василия завязать с ней беседу, потому что, говоря о разном, каждый – свое, они, по сути, сходились в одном: во что бы то ни стало хотели заставить ее слушать себя, навязывали ей – пусть неосознанно, мягко, из самых лучших побуждений – свое понимание, свои мысли, свои чувства. Свои, а не ее! И Аверьян Леонидович с самыми наилучшими пожеланиями тоже говорил только о своем, искренне полагая, что это его «свое» сейчас необходимо ей. Необходимо как лекарство, как спасение, необходимо, что называется, прямо позарез. И всем, всем без исключения казалось, что их примеры, намеки, иносказания, аллегории и есть единственная панацея, столь необходимая ей во спасение ее самой.

«Они хотели, чтобы я их слушала, – с горечью думала она. – И никто, ни один человек, не пожелал выслушать меня. Ни один, даже – Варя… Все спешили высказаться, едва переступив порог. Зачем? Почему?.. Почему они приходили с одним-единственным упорным желанием заставить меня слушать их заранее сочиненные рассказы?.. Да просто потому, что все они считают меня тяжелобольной. Все!.. Все как один, будто сговорившись, протягивают мне одну и ту же ложку с приторным лекарством и насильно заставляют меня это лекарство глотать. Пей, Наденька, пей, это тебе полезно… И никто так и не вспомнил о Феничке, побоялся вспомнить, словно и не было ее на свете. А ведь они знали и любили ее. И конечно же, помнят, но – молчат. Молчат, чтобы уберечь меня. Значит, я для всех – тяжелобольной человек. Неизлечимо, навсегда больной…»

– Всем нельзя, а мне можно!

Голос раздался у дверей, и Надя открыла глаза.

И увидела Анну Михайловну, входившую в спальню, решительно тесня Грапу.

«О господи!.. – с усталым отчаянием подумала она. – Ее еще не хватало…»

– Что это они тебя охраняют, будто больную? – с искренним возмущением сказала Анна Михайловна, усаживаясь у изголовья постели. – Ну, понимаю, недомогание, но это же естественно, правда? А все разахались, раскудахтались, рассерьезничались. Представляю, как это тебя раздражает.

Наденька смотрела на прежде всегда такую робкую гарнизонную даму с огромным удивлением, широко раскрыв глаза.

– Знаешь, я, пока выросла, стольких обид нахлебалась, стольких обид. И самое ужасное, что некому пожаловаться, потому что тебя никто не желает слушать. Знаешь, маменька как-то сшила мне очень миленькое платьице. Здесь – оборочки, оборочки, а тут – чуть приталено. А цвет! Ну, ты же понимаешь, Наденька, что такое для девочки цветастый цвет! Любая девочка мечтает выглядеть как принцесса, ведь правда? И я очень, ну просто невероятно очень хотела его надеть! А мне запрещали, потому что хотели, чтобы я надела его в гости. А как можно запретить девочке выглядеть не как все? Смешно, но никто этого не понимает. И знаешь, как только все куда-то ушли… уж не помню куда, но – все до одного… я достала это платьице, надела его, повертелась перед зеркалом… Ну, ты меня прекрасно понимаешь, надо же собой полюбоваться, если другие тобой не любуются, правда? И решила… Ну как по-твоему, что я решила?

– Сбежать, – сказала Наденька, впервые широко, даже лукаво улыбнувшись.

– И сбежала! – с торжеством объявила Анна Михайловна. – И не куда-нибудь, а – на улицу, чтобы покрасоваться. Боже мой, я была принцесса двора! Все девочки сбежались, все мальчики столпились, и даже те, которые постарше, тоже подошли. И я всех повела, и все пошли за мной.

– Куда? – с неподдельным интересом спросила Наденька.

Она вдруг забыла о всех своих мыслях и муках, терзаниях и воспоминаниях. И чувства ее все сейчас забыли. Глаза смотрели на Анну Михайловну и видели только ее. И уши слушали Анну Михайловну, отбросив все остальное. И даже нос ощущал аромат духов Анны Михайловны, и Наденька вспомнила эти духи, хотя сама ими не пользовалась: «Царский виолет».

– В городской сад, куда ходить мне воспрещалось, – округлив глаза, призналась Анна Михайловна. – В нашем городе был такой большой сад, он спускался к реке. И мы там бегали взапуски, играли в прятки и пятнашки и даже… – Она наклонилась к Наденьке, таинственно понизила голос: – Даже в горелки, где полагалось целоваться с мальчиками, представляешь?

– И ты целовалась?

– Я одаривала поцелуями. Не всех. Если всех подряд, твои поцелуи ничего не будут стоить.

– И была на седьмом небе от счастья?

– Я не чуяла под собой ног, Наденька! Пока не загремела с обрыва в речку. И представь себе, все мои придворные со страху разбежались. А я барахталась в противной тине, пока меня не вытащил какой-то случайный дяденька. Я уже не могла говорить, а только булькала, но он знал, где я живу, и отнес меня домой. Меня тут же посчитали больной и уложили в постель на целых две недели. И все по очереди приходили и рассказывали мне какие-то ужасные назидательные примеры. А мне совсем не хотелось их слушать. Мне хотелось рассказать им, как я была принцессой.

– Как я была принцессой… – тихо повторила Наденька, и огонек угас в ее глазах.

– Для того чтобы стать принцессой, нужны три вещи, – таинственно зашептала Анна Михайловна. – Платьице, зеркало и – восторг. Платьице ты подберешь, зеркало имеется, а о восторге я подумаю. Завтра же наденешь платьице, велишь Грапе тебя причесать да припомадить, повертишься перед зеркалом и будешь с нетерпением ждать встречи с восторгом. А сейчас отдыхай и думай только о завтрашнем восторге. Ты же совершенно здоровая девочка, а это просто недомогание. Нам ли, женщинам, не понимать, что это такое!

Анна Михайловна крепко расцеловала Надю и тотчас же вышла, чтобы с Наденькой остались ее последние слова. А спустившись, тяжело вздохнула, сокрушенно покачала головой, но тут же постаралась придать себе неунывающий вид и направилась в гостиную.

В гостиной все набросились с вопросами, но она твердо сказала, не забыв об улыбке:

– Извините, господа, но дамы имеют право на свои маленькие секреты.

– Но Надюша хотя бы улыбнулась? – спросил Хомяков.

– И улыбалась, и целовалась, и слушала меня со вниманием, Роман Трифонович. Но о чем мы с Надей говорили, я расскажу только Варе. Уж извините, пожалуйста.

Сказав это, Анна Михайловна взяла Варвару под руку и вывела ее из гостиной.

– Что, Аня? – с тревогой спросила Варя. – Почему ты решила рассказать все только мне?

– Потому что мужчины ни в чем не разбираются, а нам необходимо немедленно разыскать господина Вологодова. Завтра утром он во что бы то ни стало должен встретиться с Наденькой наедине.

– Надя не примет Вологодова, Аня. Не примет!

– Наденька будет его ждать. Или я ничего не понимаю в обиженных девочках!

6

Чтобы не посвящать мужчин в секрет завтрашнего дня, Варя доверила тайну только Евстафию Селиверстовичу и тут же написала Вологодову короткую записку.

– Лично передашь Викентию Корнелиевичу.

– Непременнейшим образом, Варвара Ивановна.

Зализо выехал немедленно, но передать записку лично ему не удалось, потому что Вологодова дома не оказалось. Ожидали его только к ночи, и исполнительный Евстафий Селиверстович, тут же вернувшись, все доложил Варе.

– Боже мой, что же нам делать?

– Не беспокойтесь, Варвара Ивановна, я обо всем договорился. В полночь подъеду еще раз, в связи с чем попросил особо предупредить господина Вологодова.

Однако Викентий Корнелиевич не явился и к полуночи, но Евстафий Селиверстович упрямо решил ждать. Но дождался только в начале второго.

– Извините, что пришлось ждать, Евстафий Селиверстович, искренне вам благодарен, – сказал Вологодов, внимательно прочитав Варину записку. – Передайте Варваре Ивановне, что все будет исполнено.

Вологодов прекрасно умел владеть собою, но в тот момент не выдержал. Что-то вдруг высветило его всегда замкнутое лицо, к немалому удивлению старого дворецкого.

– У господина Вологодова вроде как румянец выступил, Варвара Ивановна, – счел нужным добавить он, доложив об исполнении.

Евстафия Селиверстовича ожидала не только Варя, но и Хомяков, в конце концов посвященный в тайну Анны Михайловны, потому что Варвара вдруг начала сомневаться.

– Боюсь, Роман, что мы рискуем поставить и Наденьку, и Викентия Корнелиевича в ложное положение. Надя насмешливо называла его стариком.

– Это еще ни о чем не говорит, Варенька, – улыбнулся Роман Трифонович. – Помнится, точно так же ты именовала и меня двадцать лет назад. В самом начале нашего знакомства.

В половине девятого рассыльный из цветочного магазина доставил корзину роз, а к завтраку прибыл и Викентий Корнелиевич. Он ни о чем не расспрашивал, лишь изредка поглядывая на Варю, был представлен гостям, вежливо поддерживал разговор. После завтрака Василий ушел готовиться к отъезду в Ясную Поляну, мужчины перешли в курительную, и все надолго как-то замерло, что ли. Неторопливо курили, неторопливо беседовали, и Вологодов уже устал бороться с нарастающим внутренним напряжением.

И причины для этого были весьма существенными. Во-первых, он приехал с очень важной новостью, сообщить которую воздержался, чтобы ничем не помешать обещанному и такому дорогому для него свиданию, а во-вторых, чувствовал, что не все получается, как задумывалось, что произошло нечто неожиданное, и терялся в догадках, ничего толком не понимая.

А дело заключалось в том, что утром Надя категорически отказалась не только одеваться, но и вообще вставать с постели. Грапе не удалось уговорить ее, она вызвала на помощь Варвару, и когда Вологодов маялся в обществе курящих, Варя горячо убеждала Наденьку. Но пока у нее ничего не получалось.

– Она вообще не желает меня слушать, – расстроенно призналась Варя, выйдя из спальни.

– Говорите с ней, как прежде говорили, – посоветовала Грапа. – Как старшая с младшей.

– Ох, Грапа…

– Вы умеете заставлять, Варвара Ивановна.

– Но она же все-таки больна.

– А вы – как со здоровой.

– Ох, Грапа, я не смогу.

– Сможете, Варвара Ивановна. Сможете, потому что это необходимо самой Наденьке.

– Попробую, – нехотя согласилась Варя. Возвратилась в спальню. Наденька лежала на боку, свернувшись клубочком и натянув одеяло на голову.

– Хватит прикидываться немощной, Надежда. – Ох, чего стоили Варваре эти четыре слова. – Изволь тотчас же встать, одеться и привести себя в порядок.

– Зачем?

Варя возблагодарила Бога, что сестра произнесла именно это слово.

– Затем, что через полчаса тебя навестит Викентий Корнелиевич. Если тебе так угодно, принимай его в спальне, но он придет вопреки всем твоим капризам.

– Викентий Корнелиевич?..

Наденька сбросила с лица одеяло и перевернулась на спину. Кажется, она скорее испытывала удивление, чем испуг. И Варе показалось, что удивление это было… было приятным. «Сюрприз!.. – пронеслось у нее в голове. – Приятный сюрприз…»

– В будуаре тебя ожидает корзина роз. Точно таких же, какие ты ежедневно получала в больнице. И я полагаю, что этим знаком внимания господин Вологодов заслужил пять минут твоего драгоценного времени. Грапа, помоги ей одеться.

И тут же вышла, чувствуя, что еще немного – и она беспомощно расплачется. Спустилась вниз, бесцельно бродила по холлу, до боли стискивая руки. «Все будет хорошо, хорошо, – уговаривала она себя. – Анна нашла верный ход, Наденька встанет, непременно встанет. Просто обязана встать, если в ней еще не погибла женщина…»

На лестнице послышались шаги.

– Прихорашивается, – взволнованным шепотом поведала Грапа. – Велела мне провести господина Вологодова в свой кабинет.

– Слава богу, – с облегчением вздохнула Варвара. – А почему именно в кабинет?

– Господи, ну как же вы не понимаете! – всплеснула руками горничная. – Она же хочет принять господина Вологодова. Принять, а не просто выйти к нему из спальни.

– Проси Викентия Корнелиевича, Грапа, – тотчас же распорядилась Варя, с радостью оценив чисто девичий расчет младшей сестры. – Мужчины – в курительной комнате. При всех проси, громко, чтоб никаких отступлений больше не было!

Через пять минут Викентий Корнелиевич был препровожден горничной в личный кабинет Наденьки. Грапа предложила ему присесть и обождать, пока она не пригласит, и оставила его одного.

Но сидеть Вологодов уже не мог: вдруг зачастившее сердце почувствовало реальное дыхание любимой женщины. Она была здесь, в этом кабинете, незримо наблюдая за ним. Здесь Наденька делала заданные в гимназии уроки – вот здесь, за этим столом, и он легко представил себе ее гимназисткой с косичками. Здесь она писала свои сказки и рассказы, которые он знал наизусть. В этом камине беспощадно сжигала черновые записи своих творческих неудач, потому что всегда стремилась к собственному потолку и билась об этот потолок, поднимая его все выше и выше. На этом пианино играла для самой себя то, на что откликалась в данный момент ее душа, и он тихонечко открыл крышку и осторожно погладил клавиши. За этим мольбертом она стояла, и он за ним постоял, а потом погладил засохшие краски на палитре и оглянулся на стены кабинета.

Да, на них были ее рисунки и акварели. И неплохие, со вкусом и настроением, но – незаконченные. «Ее всегда тянуло к бумаге и перу, – подумал он. – В них она видела свой долг, который во что бы то ни стало надо было вернуть людям…» И пошел вдоль стены, не отрывая глаз от рисунков и акварелей, пока что-то не остановило его продвижение.

На мраморной подставке стояла ваза без воды. А в вазе – давно засохшая красная роза. Лепестки ее почему-то не осыпались, роза выглядела почти живой и только странно поблескивала. Викентий Корнелиевич наклонился, всматриваясь… «Гуммиарабик, – догадался он. – Наденька подклеила каждый лепесток, чтобы он не осыпался…»

И тотчас же узнал эту розу. Маскарад. Горничная принесла коньяк ему и Федору Ивановичу. Он сказал: «Спасибо, милочка» – и протянул ей розу как знак того, что узнал, кто скрывается под глухой маской из тончайшего шелка. Наденька тогда взяла ее, вот эту самую розу, сделав книксен, и… и сохранила на память.

Не пожалев времени и труда, тщательно и осторожно приклеив каждый невесомый лепесток…

Внезапно с ним что-то произошло. Будто какой-то сдвиг пластов, будто землетрясение в душе – он даже услышал внутренний грохот этого землетрясения. На миг сгустилась мгла, но лишь на миг один, засияв вдруг небывалыми красками и небывалым светом. В миг этот странно замерло сердце, но забилось вместе с новыми красками и новым светом. Забилось мощно и ритмично, упруго разгоняя усталую сорокапятилетнюю кровь. И внутри во всю силу неожиданно зазвучала великая, никем еще не написанная патетическая симфония небывалой любви и небывалого счастья…

– Надежда Ивановна просит вас, Викентий Корнелиевич, пожаловать, – почти торжественно возвестила Грапа.

Дальнейшее он помнил лишь в каких-то феерических обрывках. Помнил, как вошел в будуар, но не помнил, где именно сидела Наденька, как она выглядела, в каком была платье. Помнил, что стремительно прошел прямо к ней, что опустился на колено, что бережно взял обеими руками ее руку, надолго припал к ней губами и сказал:

– Я люблю вас, Надежда Ивановна. Я не могу больше жить без вас. Вы – моя жизнь, вы. Только – вы.

Предыдущая главаГлава 66 из 107Следующая глава