Монотонный гул флуоресцентных ламп резал слух, пробирался под кожу, бил по черепу ровно, как глухое эхо — будто кто-то шептал где-то совсем близко, за спиной, не умолкая ни на минуту. Белый свет был безжалостным, он выжигал глаза, дробился отражениями в стальных поверхностях, в полированной крошке линолеума, в облупленных эмалированных умывальниках у стены. Больница дышала тяжёлым запахом хлорки и человеческого пота, дыханием сотен больных, что проходили сквозь её коридоры, оставляя за собой влажный след. За дверью раздавался кашель, ругань, приглушённые стоны; где-то в коридоре скрипели старые носилки, будто скребли когтями по полу. День тянулся бесконечной петлёй, как одно и то же серое утро, в котором не менялось ничего, кроме лиц.
Димитрий сидел за узким столом, чуть согнувшись, втянув голову в плечи, заполнял историю болезни. Слабый треск шёл от старого монитора, курсор на экране мигал, как чужой пульс, отбивая секунды в этом дежурстве. Бумаги валились друг на друга, закрывая стол, вылезая за края; листки с анализами, справки, рецепты, слипшиеся в один бумажный ком, будто выросший из усталости. На краю стола стояла кружка с недопитым чаем — жидкость остыла, на поверхности затянулась мутная плёнка, отражая лампы потускневшим зеркалом.
Он снял очки, медленно, будто в первый раз, потер ладонями глаза. Кожа натянулась, под ней синие вены проступили узорами, будто ручьи на старой карте. Пальцы дрожали, когда он снова взял ручку — дрожь никуда не исчезала, наоборот, с годами становилась только роднее, сливалась с ним, как незаметная болезнь.
«Проклятая дрожь не проходит. Сколько лет уже?», — подумал он, раздражённо, но без злобы.
Под халатом чувствовалась тяжесть, знакомая, обжигающая, будто чья-то рука легла на грудь. Ладанка. Он редко вспоминал о ней, но стоило пальцам случайно скользнуть по тонкой цепочке, как внутри что-то поднималось — тоска, тягучее, глухое ощущение чужой вины, не своей, но давно вросшей в кровь.
— Дмитрий, — голос медсестры раздался из-за двери, сначала тихо, потом чуть громче. Просунулась голова — лысеющая, с уставшими глазами, в руках зажата папка. — Вас к третьей палате зовут. Там этот… диабетик. Опять сознание теряет.
— Сейчас, — сказал он, и голос прозвучал тише, чем хотелось бы. Ответ повис в воздухе, растворился в шуме ламп.
Она закрыла дверь, щёлкнула ручка, этот звук резко отозвался в тишине, как выстрел. Всё затихло на секунду.
Он поднялся, медленно, чувствуя, как скрипят суставы. Накинул халат, проверил, на месте ли стетоскоп, привычным жестом провёл пальцами по вороту — цепочка чуть царапнула кожу. На стене висело небольшое зеркало; в отражении — лицо, давно перевалившее за сорок, с морщинами, с сединой на висках. Взгляд — тусклый, мутный, усталость наложилась на черты, как патина на медь. «Те же глаза, что у того мальчишки…» — вспыхнула мысль, и тут же исчезла, оставив лёгкое, необъяснимое беспокойство.
В коридоре было шумно — запах лекарств, чужой страх, крики и глухие стоны, всё это смешивалось в единый низкий гул, живущий в этих стенах давно, ещё до него. Возле палаты дежурила санитарка, кто-то ругался, кто-то просил воды. Всё звучало, как общий пульс больницы — ровный, неумолимый, ни на миг не замолкающий.
Он вошёл. На койке, под скомканным одеялом, лежал мужчина, седой, с кожей цвета пепла, веки дрожали, дыхание ловило воздух. Пульс — слабый, ускользающий, зрачки мутные, потерянные.
Димитрий проверил давление, осторожно осмотрел зрачки, приложил стетоскоп к груди, прислушался. В глубине, среди биения сердца, снова почудился другой, чужой ритм — ровный, настойчивый, будто шёпот сквозь слои времени.
— Вам нужно спокойно дышать. Не напрягайтесь, — тихо, почти шёпотом, проговорил Димитрий, стараясь не встречаться глазами с мужчиной на койке.
— Доктор… — голос больного сорвался, стал хриплым, ломким, в нём слышалась какая-то детская беспомощность. — Мне холодно… очень… холодно.
Димитрий накрыл его руку своей — ладонь тёплая, сухая, чужая, но другого тепла он дать не мог.
— Сейчас пройдёт.
Но не проходило. Пациент вздрогнул, дыхание сбилось, грудь вздымалась рывками. Монитор за спиной внезапно пискнул, тонко, резанул ухо. Медсестра метнулась к аппаратуре, пальцы дрожали, лицо побелело. Димитрий машинально начал реанимацию, надавил на грудь, попытался считать ритм, но вдруг ощутил, как пальцы стали ватными, онемели. По рукам прошёл холод, почти электрический разряд, будто кто-то пробежал по нервам оголённой проволокой. Звук сердца больного — редкий, и свой собственный, тревожный, на миг слились в одно биение. В этот момент всё вокруг сжалось, исчезло.
И вдруг — на секунду, едва уловимый миг — воздух над телом пациента дрогнул. Пыль вспыхнула в луче лампы, но не опустилась вниз, а пошла вверх, словно поднимаясь за чем-то невидимым. Вокруг головы больного мелькнуло лёгкое, неестественное сияние, и тут же погасло, будто его тут и не было.
«Что это?», — пронеслось у него в голове, не находя ни объяснения, ни покоя.
Он отдёрнул руки, сжал пальцы в кулак — дрожь стала сильнее, будто внутри завёлся невидимый мотор. Под халатом ладанка пульсировала жаром, казалось, что огонь проникает сквозь ткань, жжёт кожу, напоминает о себе.
— Дмитрий, — позвала медсестра, тревожно, настойчиво, — вы в порядке?
— Да… — он сглотнул, почувствовал металлический вкус во рту. — Просто давление. Всё нормально.
Но ничего не было нормально. Выйдя из палаты, он едва держался на ногах, под коленями все ослабло, будто разом выдернули кости. В голове стоял низкий гул, вспыхивали образы — лампа без абажура, дрожащая тень на стене, терпкий, горький запах полыни. Он шёл по коридору, видел впереди двери, больничный свет, но в памяти отчётливо вставала другая комната — старая, пропахшая сыростью, железная кровать, выцветший календарь на стене.
«Это же бред. Галлюцинация. Переутомление», — твердил он себе, чувствуя, как что-то внутри становится чужим.
В кабинете он почти рухнул в кресло, глухо выдохнул. Из соседней комнаты донёсся смех, голоса коллег — привычные, будничные, будто всё происходящее растворялось во флуоресцентном свете, который обещал спасение, но приносил только новую усталость.
— Опять этот бардак с лекарствами, — послышалось из-за тонкой перегородки, в голосе усталость и привычное раздражение.
— Ага. Пашем сутками. Когда жить будем, Дмитрий, а? — второй голос попытался улыбнуться, но даже попытка казалась уставшей, как давно не мытые окна.
Он усмехнулся. Улыбка вышла кривой, усталой, будто её вырезали ножом на воске. Усталость прорезала лицо так глубоко, что не осталось сил ни на слова, ни на ответ.
— Мы уже живём, — сказал он едва слышно, как шёпот в пустой комнате.
Коллега не услышал, автоклав зашипел, гулко, будто проглотил реплику вместе с паром. Шум закрыл их обоих от настоящей жизни, оставив только гул ламп и пустоту.
Он остался один, среди белого света, шороха бумаги, тишины, которую нарушали только гудение ламп и редкий щелчок компьютера. Экран мигнул, потемнел на секунду, и в его чёрном зеркале Димитрий увидел себя — но не того, кем привык быть. В глаза смотрело что-то другое, чужое, глубже, старше, будто это отражение прожило уже слишком много жизней, не только его собственную. На миг показалось, что отражение шевельнулось отдельно, дернулось, как кошка под покрывалом, и вернулось на место, не желая быть замеченным.
Он резко потер лицо ладонями, смял кожу, будто хотел стереть этот взгляд. «Нет. Просто свет, просто нервы. Всё это усталость, ничего больше».
Расстегнул верхнюю пуговицу халата — движение нервное, спешное. Ладанка, тяжёлая, тёплая, сама выскользнула наружу, блеснула тусклым, почти чёрным металлом. Он взял её в ладонь, сжал, чувствуя, как металл отзывается холодом и лёгким, привычным покалыванием. На коже остались бледные следы от цепочки, будто кто-то оставил на память свой знак.
— Откуда ты у меня? — спросил он, почти не слыша собственного голоса, обращаясь к пустоте.
В ответ не было ничего — ни слова, ни шороха, только запах полыни едва заметно наполнил воздух, и гул ламп вдруг изменился, стал прерывистым, будто кто-то осторожно прошёл по потолку босыми ногами.
Он спрятал ладанку обратно, под ткань халата, и попытался забыть о ней, хотя она всё равно ощущалась — словно маленький камень в груди, который никогда не сдвинуть с места. Дрожь не уходила, а только крепла, нарастала с каждым вздохом.
«Сколько ж можно. Почему я всё время чувствую, будто всё это уже было, будто я хожу по кругу, из года в год, из тела в тело?».
За окном — тот же бесцветный день, те же панельные дома, те же голые деревья, уставшие ветки которых били по стеклу, как пальцы. Ветер шатал пластиковую раму, стекло дрожало, оставляя на свету длинные, хрупкие трещины. В отражении окна — он сам, тот же, что был сорок лет назад, только лицо другое, более резкое, упрямое. А за этим стеклом, как будто — только тень брата, знакомая до боли, неотвязная.
Димитрий выдохнул, почувствовал, как воздух выходит из груди медленно, тяжело.
— Нет… — сказал он тихо. — Не снова.
Но сам знал: снова. Всегда снова. Этот круг не прерывается, сколько ни пытайся, сколько ни мечтай о забвении.
И лампа над головой, ровно как в ту ночь, вдруг мигнула трижды — раз, второй, третий — потом вернула прежний, тусклый, мёртвый свет, будто время отступило, но только на миг.