Гул стоял такой, что казалось — весь город превратился в одну гигантскую трансформаторную будку, где коротнуло сразу по всем направлениям. Где-то искрило, где-то пахло озоном, где-то, кажется, уже разносило кирпичи по воздуху, а Москва вся — трещала, визжала и пахла жареным человечеством, как будто кто-то поставил её на гриль и забыл выключить.
Егор очнулся на куске черепицы, которая под ним с хрустом раскалывалась и уезжала вниз, в пыль, в пустоту. Первое, что он почувствовал — язык, прилипший к небу, будто там полгода не было дождя. Второе — запах. Богатый, как архивный подвал после пожара: формалин, горелая вата, перегретый спирт и явственный аромат человеческого барбекю. Дурманящий и совершенно непристойный.
Он попытался вдохнуть — и сразу пожалел: лёгкие наполнились болью, внутри будто кто-то устроил вечеринку, где вместо шариков — гвозди, вместо вина — ржавчина. Всё тело было чужим, тяжёлым, облепленным какой-то толстой, липкой коркой — смесь сажи, крови и того, что осталось от прежнего.
— Катя… — сипло выдохнул он. Голос был таким же чужим, как и тело. — Надя…
Ответа не было. Только где-то внизу раздался пронзительный вопль — будто кто-то кричал за целый квартал — и тут же затих, словно его выключили, как свет.
Он пошевелился, почувствовал, как кожа трескается на сгибах, как корочка хлеба под острым ножом, а сквозь эту трещиноватую поверхность заструилась сукровица — жгучая, настоящая, живая.
— Отлично, — прохрипел он, не зная, с кем делится этой новостью. — Жив. Хотя качество жизни вызывает вопросы.
Он с трудом повернул голову, и увидел под собой город. Вернее — то, что от него осталось. Фиолетовый купол нависал над Кремлём, пульсировал лениво и грозно, как сердцебиение огромной подземной рыбы. По улицам бежали волны искажения, дома скручивались и гнулись, шпили текли по воздуху, а реальность ломалась и тянулась, как пластилин, когда его жмёт в руке усталый ребёнок.
— Ну, — пробормотал Егор, лёжа на обломках, — зато красиво. Сюрреализм уровня "сталинский Дали". Если бы сам Сальвадор сюда попал, наверняка бы начал требовать партбилет.
Попробовал разжать правую руку. Без толку. Пальцы будто залили цементом — ни вперёд, ни назад. В них — цилиндр. Чёрный, холодный, без единого отблеска. На его поверхности скопилась гарь, кровь, пот и вся панорама последних минут.
— Вот ты где, гад, — выдавил Егор сквозь хрип. — Прототип-7. Или, если по-человечески, «пособие по самоуничтожению цивилизации». Можно даже в двух томах, с иллюстрациями.
Он попытался встать. Тело ответило на это попыткой хруста, как будто кто-то ломал мокрые спички прямо под кожей. Внутри всё захлюпало, заскрипело — но всё равно, с каким-то диким упрямством, он перевалился на бок.
— Прекрасно, — прохрипел он, чувствуя, как пустота внутри заполняется едкой злостью на всё, что ещё осталось живым. — Вот он, мой великий подвиг. Врачи будущего уничтожили Москву. С логикой у истории всё стабильно плохо.
Он замер, втянув воздух, будто ждал удара. Гул сферы был уже не снаружи — он пробирался под кожу, в кости, будто кто-то стучал молотком в рёбра. Каждые пятнадцать секунд мир как будто сжимался, воздух становился тяжёлым, плотным, потом отпускал, но не до конца — оставляя в груди ржавый осадок.
На седьмой секунде у него закладывало уши, как в самолёте перед падением. На одиннадцатой хотелось блевать, но сил не было даже на это.
«Это я сделал, — промелькнуло в голове. — Я. Своими руками. Хотя, может, это были чужие. Или Рудакова. Или вообще Госплана».
Он кашлянул. Из горла вышло нечто густое, почти как кофейная гуща с кусками. Егор посмотрел на это, вздохнул и решил: сегодня удивляться уже нечему.
— Прекрасно. Восемьсот герц в голове, трещина в пространстве, кровопускание без медицинского образования, — пробормотал Егор, морщась от гудящего в висках гула. — Осталось только, чтобы сверху спустился райком и объявил субботник среди выживших.
Из ближайшей вентиляционной шахты поднялся густой фиолетовый пар — пахло мокрым электромотором и ещё чем-то знакомым, из детства, когда перегоревший утюг валялся в коридоре. Пар пульсировал, как вторая рука сферы, и казалось, что скоро из него вылезет кто-то вполне заслуженный — председатель новой реальности или, на худой конец, электрик.
— Ну давай, — устало сказал Егор в темноту. — Добей меня, раз уж пошло весело.
Но из шахты никто не вылез. Только пар бился в такт гулу, как свет от старого холодильника — раз в пятнадцать секунд.
Он кое-как сел, ощущая, как кирпичи под ногами сминаются, а тело оставляет за собой дорожку — не след, а кровавую улитку. В голове крутились идиотские мысли про профессионализм и самоиронию, будто только это ещё держало его на плаву.
— Главное — не потерять самоиронию, — пробормотал он. — Когда мир рушится, а ты без брюк и с прибором из ада, надо сохранять профессионализм.
Он, покачиваясь, добрался до края пролома и заглянул вниз.
На Тверской царил абсолютный хаос: грузовики перевёрнуты, лошади без наездников бегают кругами, люди в шинелях мечутся между реальностями, кто-то исчезает на ходу, оставляя после себя только пустые сапоги и едкий запах жареного бекона. Всё это напоминало не конец света, а какой-то крайне неудачный эксперимент с коллективным бессознательным.
— Вот это, значит, социализм победил, — сказал Егор. — Поздравляю, товарищи. Достигли единения с энергией вселенной.
Он поднял цилиндр, протёр пальцем копоть и кровь, пытаясь разглядеть надпись — всё, что осталось от инструкции ко всему этому аду.
— "Прототип-7", — прочитал Егор вслух, поводя по буквам большим пальцем, словно так мог что-то поменять в судьбе. — А что, шесть предыдущих были хуже? Или просто все они уже сожгли по одному городу и ушли на покой?
Издалека, где-то между завалами, в просвете рухнувшей радиомачты, донёсся обрывок знакомого, до боли советского голоса:
— ...говорит Москва... граждане... сохраняйте спокойствие... —
— Да-да, — глухо отозвался Егор, глядя, как его ноги медленно поджариваются на раскалённой черепице. — Сейчас, пожалуй, самое время для спокойствия. Особенно когда над Кремлём пульсирует пузырь, который мог бы украсить только адская выставка достижений народного хозяйства.
Он засмеялся — коротко, глухо, без воздуха, будто и сам уже наполовину радио. Смех больше походил на ржавый кашель, который не столько веселит, сколько отрывает остатки внутренностей.
— Катя, — тихо сказал он в воздух, туда, где могла быть хоть какая-то связь с домом. — Если ты меня слышишь... спасибо, конечно, что позвала. Только, если есть возможность, в следующий раз выбирай эпоху поприличнее. Тут, понимаешь ли, повышенный радиационный фон и хроническая нехватка здравого смысла.
Он попытался подняться — упёрся руками, но колени тут же сдались, скрипнули, будто хотели официально выйти на пенсию. Остался сидеть, тяжело дыша, ощущая, как весь мир сжимается вокруг него.
— Ну же... — выдавил он, протягивая руку к пульсирующей сфере, словно мог достать её, выключить, прикрутить, как лампочку в подъезде. Металл цилиндра был по-прежнему ледяным, но вдруг — внутри, под кожей, что-то шевельнулось. Лёгкий ток, призрачная вспышка. Егор вздрогнул всем телом.
— Нет, нет, хватит! — рявкнул он — и со злостью швырнул цилиндр прочь.
Цилиндр катился по черепице, звякнул, отпрыгнул, ударился о ржавое перило. Мгновение он лежал, а потом — неуловимо, почти не слышно — загудел.
В ту же секунду город содрогнулся, будто прошла подземная волна: дома застонали, фиолетовый купол над Кремлём вспыхнул ярче, волны искажения пробежали по улицам с новой силой, как вода, если выпустить её из плотины. Всё стало чуть-чуть быстрее, тревожнее — будто кто-то резко прибавил темп разрушающейся симфонии.
— Прекрасно, — сказал Егор, почти ласково, словно сам себе, словно городу, который давно устал от всех этих катастроф. — Ещё один нажал не ту кнопку. Теперь меня точно переведут в академию наук, в отдел идиотизма. Им там как раз не хватало специалиста по самоуничтожению.
Он снова рухнул на бок, чувствуя, как в теле кончились запасы — сил, упрямства, даже банального страха. Глядел в небо: фиолетовая сфера над Кремлём дышала, росла, становилась всё ярче, и внутри, если всмотреться, будто кто-то шевелился. Огромная, страшная, родная — как сердце города, которое вот-вот разорвёт все артерии.
Егор моргнул, пытаясь сфокусировать взгляд. Глаза щипало — то ли от гари, то ли от усталости, то ли от того, что в воздухе теперь вместо кислорода одни воспоминания.
— Если это Госплан внедряет план по дематериализации населения, — пробормотал он, — то поздравляю: у них получилось. Даже перевыполнили.
Он прикрыл глаза. В голове стоял белый шум — не радио, не вой сирен, а что-то другое, тёплое, старое. Под этим шумом вдруг прорезался женский голос, такой же далёкий и близкий, как кухня на другом конце города, где пахнет кофе и где всегда ждут:
«Держись, любимый... мы рядом...».
— Катя... — хрипло отозвался он, не открывая глаз. — Если рядом — принеси аспирин... и новое тело...
Он засмеялся, тихо, почти беззвучно — так смеются только те, кто уже всё понял. Смех получился слабым, но чистым, как последний звук в пустой квартире.
Потом медленно, осторожно, чтобы не разлететься на куски, опустил голову на раскалённую черепицу, прижал к груди цилиндр — как ребёнка, как последнюю свою ценность, как ключ ко всему, что ещё осталось настоящим, — и прошептал:
— Я это сделал, — выдохнул Егор, скалясь в улыбке, в которой больше было усталости, чем сожаления. — Я, психиатр без допуска. Ну и пусть. Хоть диагноз поставил верно: Москва — окончательная стадия коллективного безумия.
Сфера над Кремлём засияла сильнее, рванула светом так, что небо будто на секунду стало белым, как перегоревшая лампочка. В воздухе запахло озоном, металлом и чем-то ещё — будто время, наконец, расплавилось и теперь капало с облаков на крышу, где лежал человек, ничего не понимающий, но упрямо живой.
А Егор лежал, полуулыбаясь сквозь кровь, чувствуя, как изо рта уходит жар, а в голове — тишина. Он думал медленно, будто мысли проходили через трещины в черепе, просачивались на свет, как слабый луч среди бетонной пыли:
«Главное, чтобы история не посчитала это счастливым концом».
И Москва, казалось, тоже слушала эту мысль, не торопясь отвечать.