К книге
Сладостно и почетно. Ничего кроме надеждыНичего кроме надежды. Часть третья. Глава 8
93%
Ничего кроме надежды. Часть третья. Глава 8
53

Со следователем ему просто не повезло. Болховитинов не был уверен, впрочем, что этот человек действительно следователь, так же как и не имел ясного представления – относительно самого себя, – находится ли под следствием или просто проходит какую-то затянувшуюся проверку. Все это было неясно, но в конечном счете и несущественно, хуже было то, что с человеком, которому эта проверка (или следствие) была поручена, ему оказывалось все труднее найти общий язык. Следователю, наверное, тоже с ним было непросто – Болховитинов это признавал. Начать хотя бы с того, что следователь явно не знал, как к нему обращаться. Из советских книг Болховитинов знал, что там в подобной ситуации принято говорить «гражданин», но ведь он не был для следователя никаким гражданином, а называть подследственного «господином таким-то» ему, надо полагать, мешала гордость представителя народа, избавившегося от всяких господ уже четверть века назад. Поэтому он либо вообще обходился без обращения, либо обращался примерно так: «Ну что, фашистская проститутка, ничего больше не вспомнил?».

Этот же привычный вопрос задал он и сегодня, заменив лишь эпитет более кратким и выразительным, отечественного происхождения. Болховитинов, не обижаясь, спросил в ответ, каких, собственно, воспоминаний от него ждут.

– А это ты сам должен знать, – сказал следователь, роясь в папке. – Мне, что ли, тебе подсказывать? Я твоих дел не знаю, ты ими занимался, ты и вспоминай. Когда с немцами-то первый раз снюхался?

– В каком смысле?

– В контакт, говорю, когда с ними вступил?

– В мае сорокового года, – подумав, ответил Болховитинов. – Под Аррасом. Мы отходили от самой границы, вообще не видя немцев, а под Аррасом они нас догнали. Ну, это только так говорится – «контакт с противником»; нам и дня продержаться не удалось.

– Воевал, что ли? У французов?

– Да какое там «воевал», разве это война была. Потом вообще попал в плен, очень скоро.

– Ясно, – с удовлетворением сказал следователь. – И по этой линии, выходит, оказываешься изменником Родины. А еще бывший дворянин!

– Почему «бывший»? – Болховитинов пожал плечами. – Дворянство не должность, не имущественное состояние, конфисковать его нельзя, сместить с него – тоже.

– Упразднить зато можно. Дворянство мы в семнадцатом году упразднили, не слыхал до сих пор?

– Ну, это так просто не делается, – возразил Болховитинов. – Если завтра вам придет в голову декретом упразднить псовые породы, то все равно дворняги останутся дворнягами и борзые – борзыми…

– Поговори, поговори мне еще! Ты передо мной хуже самой поганой дворняжки, поскольку ты есть немецкая овчарка. И не заговаривай мне зубы насчет того, как и когда ты с ними воевал. Я тебя спросил, когда ты к ним служить пошел!

– Вот это уже конкретно. Служить к ним я пошел осенью сорок первого года.

– Выбрал же момент, паскуда. Небось, ждал, что задавит он нас, да?

– Ждал – нет; я этого боялся. Я не думал, что Красная армия выдержит, но дело не в этом. Просто для меня это была возможность попасть в Россию… и я ею воспользовался. Согласен, это было не очень разумно, но я не жалею.

– Ну и что же они тебе поручили делать? Давай, давай, не тяни резину, рассказывай!

– Вы имеете в виду мою работу у Вернике? Но я ведь много раз об этом и говорил, и писал, все решительно – что строили, где и когда строили…

– Что и где ты строил, – перебил следователь, – на это я, знаешь, ложил с прибором. Это меня не интересует. Что меня интересует узнать, так это где, когда и от кого ты получил задание завербовать генерал-полковника Николаева. И я это узнаю, даже если мне с тобой еще месяц тут придется чикаться. Не бойся, не таких раскалывал!

– Позвольте, – пробормотал Болховитинов, когда к нему вернулся дар речи. – Вы сказали – завербовать? Николаева? Помилуйте, да я только здесь, на этой уже стороне Эльбы, узнал, что есть такой генерал-полковник! Или нет, нет, погодите – если уж быть точным: об этом человеке я знал и раньше, но…

– Видишь, сам ведь врешь, путаешься на каждом шагу. От кого узнал, когда?

– От его племянницы, Татьяны Викторовны, примерно три года назад. Да, летом сорок второго.

– При каких обстоятельствах познакомился с Николаевой Татьяной Викторовной?

– Понимаете, это получилось совершенно случайно! Энск был первым русским городом, который я увидел, ну и, естественно, мне захотелось взять на память несколько фото – сохранившиеся церкви, просто виды улиц, а центр был сильно разбит, и я тоже снимал развалины, зашел во двор одного полуразрушенного дома… там был такой проход, знаете, под аркой, такой типично русский, этого, кроме России, нигде не увидишь. Ну, я фотографировал этот двор, и тут она вышла из одного из подъездов – я, по правде сказать, почувствовал себя неловко, я думал, что в доме никого нет, иначе не стал бы фотографировать – ну, вы понимаете, снимать в чужом дворе – не спросив разрешения…

– Понимаю, понимаю, – сказал следователь. – А вот понимаешь ли ты, как выглядит теперь твое утверждение, будто знакомство с Николаевой было случайным. Ты в каком доме с ней встретился?

– Ну, это – как я узнал позже – был дом, в котором она жила до войны. Точнее, до бомбардировки, когда центр города был разрушен.

– Правильно ты узнал. – Следователь кивнул. – Только узнал ты это не позже, а раньше, и именно потому туда и пришел – следил за ней, подождал, пока она войдет в дом, а тогда зашел во двор и разыграл это представление со съемками.

– Все, что вы говорите, – самый дикий вздор, какой только можно придумать. Я утверждаю и прошу записать это в протокол, что до того дня в июне сорок второго года не знал о существовании генерала Николаева и его племянницы.

– Так-таки и не знал?

– Так и не знал.

– И ни от кого не слышал эту фамилию?

Болховитинов помолчал, пытаясь вспомнить, не было ли каких-нибудь Николаевых среди его пражских знакомых. Или, может быть, в Париже?

– Ну что, молчишь? Прищемили тебе, скорпиону, хвост?

– Нет, просто хочу ответить как можно точнее. Не исключено, что я мог слышать эту фамилию в Париже, в Праге, в Югославии еще… Она не такая редкая, но… нет, не могу припомнить среди моих эмигрантских знакомых никакого Николаева.

– При чем тут твои… эмигрантские знакомые?! – заорал следователь. – Что ты мне хреновину прешь? Делаешь вид, что не понимаешь, о каком Николаеве тебя спрашивают?

– Про генерала Николаева и его племянницу я до июня сорок второго года ничего не слышал и слышать не мог. Общих приятелей у нас, как вы понимаете, не было.

– Это мы еще увидим! Ты с какого времени в Дрездене кантовался?

– С октября сорок первого года.

– И до…

– До мая сорок второго. В мае я уже выехал в Энск вместе с другими служащими фирмы.

– Та-ак, – с удовлетворением протянул следователь, разглядывая грани карандаша. – Зиму, выходит, провел там?

– Совершенно верно, зиму я провел в Дрездене.

– И с кем же встречался? Из русских, я имею в виду.

– По правде сказать, почти ни с кем. В Дрездене было всего несколько человек, и… не знаю, возможно, я был не прав, но у меня предубеждение к тамошней колонии. Общался я – тоже не очень регулярно – с бывшим одноклассником Дмитрием Извольским, но потом он из Дрездена уехал…

– А из советских граждан, угнанных фашистами, многих знал?

– В ту зиму – никого. Потом, уже весной сорок четвертого, у нас работала группа советских граждан, во Фрейтале, я об этом рассказывал.

– Меня интересует сейчас не весна сорок четвертого, а зима сорок второго. Точнее – период с января по май. С кем из советских граждан, находившихся тогда в Дрездене, ты встречался в указанный период времени?

– Насколько помню – ни с кем. Может быть, какая-то случайная встреча на улице, которая даже не запомнилась? Да нет, я бы запомнил, я ведь интересовался соотечественниками, очень, но просто возможностей общения не было – они жили в специальных лагерях, никаких строительных работ в самом Дрездене наша фирма тогда не вела, так что общаться с остарбайтерами мне просто не случалось.

– Не все советские граждане в лагерях жили, и ты это не хуже меня знаешь. Ну ладно, мы к этому еще вернемся. Кого из немцев знал в ту первую зиму?

– Ну, это… надо подумать. Если вам нужен поименный список, могу припомнить, написать. Хотя, конечно, сейчас это уже немного затруднительно – три года прошло, а были ведь и такие немцы, с которыми встречался раз-другой по какому-то делу, могли и выпасть из памяти…

– Пусть лучше не выпадают, а то вправлять придется, – сказал следователь и через стол сунул ему лист бумаги и карандаш. – Давай вспоминай, пиши, и чтобы все тут были. Полчаса хватит?

Взяв с собой папку, он вышел. Болховитинов озадаченно смотрел на чистый лист – поди их всех вспомни! Ну хорошо, Ридель, Вернике, первая квартирная хозяйка, это четко. Но уже сослуживцы, персонал фирмы – да черт их теперь знает, кто там тогда работал! Была ведь большая – как это называют в России? – да, текучесть кадров; после каждой очередной мобилизации кто-то исчезал, на его месте появлялся какой-нибудь пенсионер… Ладно, написать можно побольше (жаль, нет под рукой дрезденской телефонной книги), а потом пусть этот фантазер сам разбирается, что к чему. «Завербовать генерал-полковника Николаева» – такого и в белой горячке не выдумаешь!

К возвращению следователя на листе выросла солидная колонка немецких фамилий. Он взял лист, стал изучать, водя карандашом вдоль столбца, потом заглянул в свою папку и еще раз перечитал список.

– Штольница не вижу, – сказал он. – Куда Штольница девал?

– Какого Штольница?

– Сам знаешь какого. Иначе чего бы ты его скрыл, если бы не знал?

– Среди знакомых мне немцев человека по фамилии Штольниц не было.

– Был, был.

– Нет, не было. – Болховитинов повысил голос, уже начиная терять терпение.

– А я говорю – был! – закричал следователь, грохнув по столу кулаком. – Долго ты еще юлить будешь, б…дь ты белогвардейская, или с тобой другой язык нужен?!

– Вы уж хотя бы для себя решили, какая я б…дь – фашистская или белогвардейская, – сказал Болховитинов. – Все-таки разные вещи.

– Один хрен. Вон, Краснова вашего поймали, генерала, кто ж он такой, если не фашист?

– В отношении Краснова вы правы, – признал Болховитинов.

– Я во всем прав, и чем скорее ты это поймешь, тем лучше для тебя. Помнишь в Дрездене такой адрес: Острааллее, дом семнадцать?

– Острааллее? – Болховитинов подумал, пожал плечами. – Нет, не помню такого. Улицу я знаю, часто там проезжал – трамваем, это прямо мимо главного входа в Цвингер. Но дом семнадцать? Нет, этот адрес ничего мне не говорит.

– Ясно. Такой, значит, ты избрал себе метод защиты – от всего отнекиваться, ничего не признавать. Так ведь метод-то старый, давно известный, поначалу все за него хватаются. А что толку? Ты что же, всерьез думаешь, что этими вот своими «нет», «не знаю», «не помню», вот этим трусливым увиливанием действительно кому-то голову можешь задурить? Да тут такие абверовские волки кололись – не тебе, говнюку, чета! А тоже ведь умными себя считали, легенда у каждого была – будь спок, ниоткудова не подкопаешься. И все равно как ни крутили, как ни петляли, а все равно раскалывались как миленькие, и ты у меня тоже расколешься. Это я тебе вполне авторитетно заявляю. Другой гладкий со всех сторон, как пуля, то есть просто не за что ухватиться, а тебя ведь даже не знаешь, с какой стороны начать разматывать – всюду незаделанные концы торчат. – В голосе следователя прозвучало даже некоторое недовольство простотой предстоящей работы – как если бы краснодеревщику высокой квалификации заказали кухонный табурет. – Ну вот что ты тут написал насчет пребывания в гестапо? Голова у тебя на плечах есть?

– В каком смысле?

– В том, что макитра у тебя на плечах, а не голова. Когда тебя гестапо арестовало?

– Шестнадцатого сентября прошлого года, я запомнил день – англичане тогда высадили десант на Нижнем Рейне. Хочу только уточнить: меня не гестапо арестовало, я был задержан военным патрулем. А уже они отвезли в гестапо.

– Не важно, кто и почему задержал, а важно то, что в гестапо ты был. И сколько же времени ты там просидел?

– Два дня, если не ошибаюсь. Шестнадцатого было воскресенье, а выпустили меня во вторник.

– Ну и кто ж тебе после этого поверит, что ты не дал подписки? Других эти изверги насмерть забивали, а тут через два дня – пожалте на солнышко, извиняемся, что доставили неудобства…

– Какую еще подписку я должен был дать?

– А вот ту самую, что дал! В том, что сотрудничать будешь!

– Послушайте, – Болховитинов уже чувствовал, что сам перестает понимать что бы то ни было, – вы хоть разберитесь во всей этой галиматье! Зачем я в сентябре прошлого года должен был соглашаться на сотрудничество с гестапо, если, по-вашему, гестапо мне уже зимой сорок второго дало задание найти в Энске племянницу генерала Николаева и познакомиться с ней…

– Это не от гестапо было задание.

– А от кого же? От Второго бюро?!

– Нет, вы гляньте на эту гниду – он же меня еще и спрашивает, от кого имел задание. – Следователь покрутил головой, вздохнул. – Задание это ты имел от абвера. В списке, кстати, еще одно лицо отсутствует. Почему Юргенс не записал, а?

– Какой еще Юргенс?

– Не какой, а какая! Юргенс Гертруда, агент абвера, которая вывела тебя на Николаеву! Ну что, вспомнил? Так вот, абвер твой в начале сорок четвертого накрылся, а гестапо ихнюю агентуру начало прибирать к рукам. В сентябре, стало быть, и до тебя дошла очередь – понятное дело, быстро это не провернешь, проверки там разные, то, другое. Я тебе сейчас, так сказать, карты свои приоткрываю – чтобы ты, значит, сам убедился. А теперь иди и подумай, стоит ли тебе и дальше вилять и изворачиваться…

На подобные собеседования уходила обычно чуть ли не половина ночи, заснуть после этого удавалось не сразу, а только заснешь – уже сигнал побудки. Хорошо хоть водили на работу, это помогало не думать, иначе вообще можно было бы рехнуться. Работа, правда, тоже была абсурдной, под стать фантазиям следователя: демонтировали какой-то завод, надо полагать – в порядке репарации, потому что оборудование тут же увозилось на станцию железной дороги, но в каком виде! Если заржавевшая гайка не поддавалась ключу, пускали в ход кувалду, заржавевший анкерный болт могли срезать автогеном вместе с проушиной станины. Разрозненные части станков заколачивались в ящики без всякой маркировки, и никто не задумывался – как потом будут разбираться в этом хаосе там, на месте назначения. Контрольные приборы сдирали со стен ломом или – еще проще – сшибали той же кувалдой. Руководившие работой военные требовали одного: темпов, поскорее, давай-давай! Кое-кто объяснял, что идут споры между нашими и англо-американцами – кому, мол, что достанется; вот и торопятся успеть демонтировать как можно больше, пока нет четкой договоренности…

Болховитинова дикий метод демонтажа поначалу удивил, но потом он перестал удивляться чему бы то ни было – даже узнав, что ему было дано задание «завербовать генерал-полковника Николаева». Куда завербовать? Для каких целей? От чьего имени? Да не все ли равно. Все это было настолько бредовым, что даже изумляться было бессмысленно. Еще и какой-то адрес на Остра-аллее… Сама вздорность обвинений мешала воспринимать их всерьез, и Болховитинов больше тревожился за Таню, чем за себя. При таком подходе, при такой маниакальной подозрительности – могут ли ей не поставить в вину ее работу в гебитскомиссариате? А почему бы не сделать ее соучастницей в плане вербовки собственного дядюшки? Вполне логично – по их сумасшедшей логике. Но даже если не обвиняют ни в чем, то достаточно и того, что она вернулась вместе с ним и (тоже немаловажная деталь) официально как его жена. Хотя этого они, кажется, не признают.

С тем, что ему придется какое-то время отсидеть, он уже внутренне смирился и не находил это несправедливым. Дело ведь не в том, насколько справедливо подозревают его все эти люди, явно помешавшиеся на кознях западных разведок; высший смысл происходящего был ему совершенно ясен, в час национального испытания он – вольно или невольно – оказался не со своим народом, и это теперь предстояло искупить. А все эти вздорные обвинения – ну что с них взять, с этих «следователей», они такой же продукт времени и среды, как и тот власовец в Клеве… Если бы не страх за Танину судьбу, он был бы сейчас почти спокоен. Тюрьма в России никогда не считалась позорным местом, недаром народ говорил: «От сумы и от тюрьмы не зарекайся» – понимая, что это может случиться с каждым, вовсе не обязательно злодеем. В сущности, это даже не лишено интереса, ведь сколькими мыслями обогатило Достоевского пребывание в «Мертвом доме»!

Несколько ночей его никуда не вызывали, он отоспался, приободрился еще больше. Потом вдруг опять вызвали. Следователь был уже другой, постарше и почти интеллигентного вида. Он опять стал расспрашивать о Дрездене – кого там знал, с кем общался. Болховитинова это стало уже интриговать. С кем, в самом деле, мог он там встречаться? Может быть, сам забыл – виделся когда-то и забыл, но с кем?

Так он сказал следователю и на этот раз; припомнить не может, но в принципе, конечно, не может и с абсолютной уверенностью отрицать возможность того, что забыл.

– Если речь идет о какой-то случайной встрече, – добавил он. – Мало ли какие бывают провалы в памяти! Но если речь идет о мало-мальски длительном общении – этого точно не было, нет.

– Хорошо, – сказал следователь. – Вам будет устроена очная ставка, может быть, это поможет…

Подняв трубку настольного телефона, он негромко что-то спросил, потом встал и сделал знак Болховитинову. Они прошли по коридору, у одной из дверей следователь остановился и сделал приглашающий жест, посторонившись. Болховитинов вошел, в пустой комнате сидела перед канцелярским столом молодая женщина в форменном, со споротыми нашивками, кителе эсэсовки. Женщина, очень красивая и – как показалось Болховитинову – отдаленно ему кого-то напомнившая, сидела боком к двери совершенно неподвижно и даже не повернула головы, когда они вошли.

– Сядьте вон там, – сказал следователь и указал на стул по другую сторону широкого стола.

Когда Болховитинов сел, он обратился к женщине по-русски:

– Посмотрите внимательно. Где, когда, при каких обстоятельствах вы видели этого человека?

Эсэсовка с полминуты смотрела на Болховитинова отрешенно и безнадежно, потом шевельнула спекшимися словно от жара губами и ответила тоже по-русски, совершенно без акцента:

– Этого человека я никогда не видела.

– Посмотрите хорошо, подумайте. Речь может идти о встрече, имевшей место два-три года назад.

– Нет, я не знаю этого человека. Ошибиться я не могу, у меня хорошая память на лица. Не знаю и никогда не видела.

– Вы, – следователь обернулся к Болховитинову. – Посмотрите внимательно и постарайтесь вспомнить, где и когда могли видеть эту женщину.

– Н-нет, – отозвался тот не совсем уверенно. – Не припоминаю…

Неуверенность появилась от этого странного ощущения: все-таки она кого-то напоминала, очень отдаленно, едва уловимо, но кого? Видеть ее вот так прямо он никогда не видел и уж, конечно, никогда с ней не разговаривал, но… действительно, откуда же тогда это едва ощутимое – как прикосновение паутинки, – но совершенно отчетливое чувство deja vu[80].

Он еще раз глянул на нее – анфас она была так же хороша, хотя левую сторону лица уродовал шрам ожога, идущий от уха к шее и, видимо, заставляющий ее держать голову чуть наклоненной к плечу. Взгляды их опять встретились, и он тут же отвел свой – столько опустошенности и безнадежности было в ее глазах.

– Вы, похоже, не уверены, – безошибочно уловил следователь.

– Нет, я просто… пытался припомнить, – сказал Болховитинов. – У меня как раз память на лица не очень… Но нет, нет!

– Ну, нет так нет, – согласился следователь. – Тогда идемте.

Они вернулись в тот, первый кабинет. Не спрашивая больше о загадочной женщине, следователь дал Болховитинову лист бумаги и велел снова подробно написать, какие именно фортификационные работы проводились в округе Клеве с августа сорок четвертого по февраль сорок пятого года.

– Я ведь уже составлял такой перечень, – сказал Болховитинов.

– Ничего, составьте еще раз. Только поподробнее и не опуская технических данных. Если возводились железобетонные сооружения, укажите марки цемента и спецификации арматурной стали.

– Нет, не было там железобетона, я об этом тоже писал. Но когда мне все это сделать? Днем я на работе, ночью меня таскают на эти допросы, или собеседования, не знаю уж как назвать; сейчас я, например, ничего вам написать не могу – голова гудит.

– Это не срочно, – сказал следователь, – напишете потом, когда отдохнете. Я скажу, чтобы вас не беспокоили.

Беспокоить его и в самом деле перестали, ночные вызовы прекратились. Сосед по бараку, человек бывалый и с небольшим зэковским стажем еще довоенных времен, сказал, что, скорее всего, следствие по его делу окончено и теперь его или освободят, или будут судить.

– Ну, как «судить», – добавил он, – это ведь только называется, что суд. Тебя и вызывать не станут, без тебя все решат, приляпают срок, и хорош…

Срок так срок, подумал Болховитинов, куда теперь денешься… коли назвался груздем. Своя судьба его как-то не волновала, но все тревожнее делалось за Таню: что, если и ей додумаются что-нибудь инкриминировать? Он теперь видел, что с этим здесь просто – «пришить», как выражался сосед-зэк, могут все, что угодно. Страх за Таню почему-то (хотя никакой логической связи тут не было) усугублялся воспоминанием о странной очной ставке; он не мог забыть глаза той несчастной, мысленно только так ее и называл, хотя, конечно, кем угодно могла быть русская в униформе СС – шпионкой, осведомительницей гестапо, наконец секретаршей какого-нибудь бонзы из КОНРа[81]. Во всяком случае, на рядовую гестаповку она никак не походила, ее речь свидетельствовала о принадлежности к интеллигентным кругам. Но это было несущественно, стоило ему вспомнить ее глаза – а забыть такое невозможно, – и вопрос вчерашней виновности как-то терял смысл, потому что сейчас это были глаза страдающего человека, низвергнутого на самое дно отчаяния – самого глухого, самого последнего, когда уже не остается ни надежды, ни желания ее обрести.

Кто была эта несчастная, какова ее действительная или мнимая вина, что привело ее в такое состояние – он понимал, что никогда этого не узнает, и лучше всего было бы поскорее ее забыть; но он знал уже, что забыть не сможет, что эта короткая встреча останется в его памяти как одно из самых тяжелых воспоминаний…

А время шло, население в бараке менялось, одни уезжали, вместо них появлялись новые – большинство прямо с Запада, только что переданные союзными властями нашим репатриационным миссиям. Однажды – уже шел июнь – Болховитинова на работе послали отрезать муфту в кабельном туннеле. Муфта капут, а кабель еще сгодится, объяснил солдат, вручив ему ножовку, поэтому надо отрезать здесь, а потом с того конца, где щит.

– Бандаж только наложи, где резать будешь, – предупредил он, – а то размотается вся эта хреновина – намучаешься после с ней, как вытаскивать будем.

– Бандаж-то я наложу, – сказал Болховитинов, оглядываясь в поисках подходящего куска проволоки, – только пришли сразу кого-нибудь с паяльной лампой, чтоб запаять свинец.

– Да чего его паять, возьми вон мешок бумажный, замотаешь там потуже, и лады.

– Чудак, здесь изоляция в масляной пропитке. Вытечет масло – куда этот кабель будет годиться, его же пробьет потом под нагрузкой.

– Ну и хрен с ним, пусть пробивает, это уж не наша забота…

Болховитинов пожал плечами, нашел проволоку, наложил бандаж и стал, не торопясь, резать кабель. Торопиться было некуда, солдат сказал, что другой работы до обеда не будет. Не допилив и до половины, он услышал чьи-то бегущие шаги, обернулся и в слабо освещенной редкими пыльными лампочками перспективе туннеля увидел Таню.

Первой его реакцией было изумление от того, что она всегда появляется внезапно и неправдоподобно, как галлюцинация, и не сразу веришь, что это на самом деле. Он и сейчас не мог поверить, прижимал к себе ее вздрагивающие плечи, пытался успокоить какими-то пустыми словами, – и ему казалось, что это во сне, а она продолжала плакать отчаянно и беззвучно, уже насквозь промочив слезами его рубаху.

– Ну не надо, ну что ты, – повторял он, – ну ничего же не случилось, видишь – оба мы живы-здоровы, все будет хорошо… Ты как вообще сюда попала?

– Через дырку какую-то, – она всхлипнула и шмыгнула носом у него под ухом, – я со знакомым сержантом договорилась, он сказал – лезь сюда, и потом прямо по туннелю, там увидишь… Еще боялась, что куда-нибудь не туда залезу. Ой, Кирилл, ну как ты тут, что они, собственно, от тебя хотят, я ничего не понимаю, сколько ни спрашивала – никто ничего толком не говорит. Ладно, это не важно уже! Я почему пришла – тебе нужно бежать, понимаешь, и не тянуть с этим, я все уже продумала…

– Помилуй, куда бежать, о чем ты? Расскажи лучше о себе – у тебя-то все в порядке, с тобой все выяснили?

– Да не знаю, ну их к черту, с ними разве поймешь? Сейчас не во мне дело! Здесь есть лагерь французов, понимаешь, освобожденных французов, и их скоро будут всех отправлять домой. Ты должен попасть в этот лагерь, это можно устроить, и выдать себя за француза, понимаешь?

– И что же, уехать с ними во Францию?

– Ну конечно же!

– Ну, знаешь, – ошеломленно сказал Болховитинов. – Из Голландии было ближе, тебе не кажется?

– Согласна, да, ну не сообразили, кто же мог думать, что так все получится, что же теперь делать! Я тебе говорю – это единственный выход! Тебя если не отдадут под суд, то все равно вышлют, но даже на это трудно рассчитывать, Дядесаше говорили, он сказал: «Ты должна четко представлять себе обстановку»… Тебе надо бежать, и бежать немедленно, а я перейду межзональную границу в Берлине, там это легче…

– Ты что же, решила эмигрировать?

– Почему «эмигрировать» – просто уехать на время, переждать, пока они здесь не опомнятся…

Болховитинов невесело усмехнулся.

– Наши эмигранты еще в Константинополе твердили: «Это ненадолго, должны же большевики образумиться». Не надо иллюзий, Таня, твой дядюшка прав – обстановку лучше представлять себе такой, как она есть. Если эта власть не образумилась за двадцать пять лет…

– О чем ты, я не понимаю тебя, при чем тут эмигранты, при чем тут большевики? Кто не образумился за двадцать пять лет?

– По-твоему, такое отношение к нашему брату – это просто дурь местного начальства?

– Ну ты еще скажи, что это товарищ Сталин приказал подозревать в измене каждого!

– Это меня, знаешь, мало волнует, кто лично приказал – товарищ ли Сталин, или товарищ Молотов, или товарищ Берия…

– Берия, кстати, – перебила Таня запальчиво, – перед войной массу военных выпустил, которых посадили при Ежове!

– Да, да, я слышал. Возможно, он и прекрасный человек, это в данном случае несущественно. Существенно то, что у большевиков всегда действовал совершенно определенный принцип: любой подозрительный является потенциальным врагом, а значит, и обращаться с ним надо соответственно. Это уже в Гражданскую войну так было, так что ожидать, что они вдруг «опомнятся»…

– Да ты… ты просто начитался в свое время всякой белогвардейщины!

– Вот уж нет. – Болховитинов покачал головой. – Никогда меня не тянуло к такого рода литературе, теперь даже начинаю жалеть. Больше ведь случая не представится, а какие мемуары были интересные – Деникина, Шульгина… Ну а беллетристика – нет, я еще гимназистом, помню, генерала Краснова с трудом осилил. Есть у него такой толстенный роман – «От двуглавого орла к красному знамени» – ну, там революция, Гражданская война, зверства чекистов и тому подобное. Все красные – мерзавцы и садисты, все белые – рыцари без страха и упрека, словом, та же схема, что в любом советском романе. Наизнанку, понятно. Так что «белогвардейщина» на меня никогда не влияла в таком смысле, до войны я был, скорее, не склонен верить тому, что писали о Советах… Но когда побывал дома и поговорил с людьми, когда реально представил, как вы жили перед войной – вся эта нищета, бессмысленные аресты… Мне рассказывали, люди каждую ночь ждали – придут за ними или не придут. Не знаю, конечно, возможно, кое-кто и преувеличивал… Но если и наполовину правда – такого даже здесь при Гитлере не было. Я только когда вот этой зимой с голландскими резистантами спутался, стал немного опасаться, что вдруг гестапо пронюхает, а раньше все-таки три года проработал у Вернике, в принципе, тоже в чем угодно могли подозревать – русский как-никак! – и ничего, дико даже было подумать, что могут взять и посадить ни с того ни с сего… Евреи, правда… Но их ведь лишили гражданских прав, понимаешь, так же, как у нас после революции сделали «лишенцами» дворян, священников. В любом государстве… ну, скажем, такого типа… всегда есть бесправная категория людей, с которыми власть может сделать что угодно – отнять имущество, выслать куда-то, бросить в лагерь… А по каким признакам эта категория определяется – по социальному или по расовому, – это уже несущественно…

– Нас здесь не могут подслушать? – быстро, понизив голос, спросила Таня.

– Нет, если кто войдет в туннель, услышим издалека.

– Хорошо, тогда вот что мне скажи! Потому что я уже просто ничего не понимаю – ты что же, против советской власти?

– Да нет, конечно. Быть против – значит бороться, а у меня и в мыслях этого не было. Бороться против советской власти бессмысленно, раз народ ее принял и поддерживает. Именно поэтому я ее тоже принимаю как неизбежность, если угодно.

– Но если ты считаешь, что Гитлер был лучше!..

– Что значит – лучше, хуже… Обычным, рядовым немцам при Гитлере жилось благополучнее, чем нашим людям – при Сталине. Если тебя обидело это сравнение – прости; я понимаю, такое тяжело слышать. В Энске я, если помнишь, вообще никогда не говорил с тобой на эти темы… хотя сказать мог бы очень многое.

– Но как же ты тогда можешь!

– Что – как могу?

– Как ты можешь хотеть жить в Советском Союзе, если так относишься к нашему строю? Ты ведь не любишь советскую власть!

– Да на черта мне ее любить! – закричал Болховитинов. – Почему я вообще должен «любить власть»? Я Россию люблю – страну люблю, народ, хотя и не понимаю его во многом, и чем дальше, тем меньше он мне понятен. Взять хотя бы этот идиотский демонтаж; казалось бы, радоваться должны – полстраны надо отстраивать, там, я себе представляю, каждый гвоздь сейчас на счету. А мы что делаем! Вместо исправного промышленного оборудования отправляем домой черт знает что, брикабрак[82] какой-то – и всем наплевать! Я вот только что солдату этому говорю – нельзя так обращаться с кабелем, он потом выйдет из строя, где-то будет авария, остановятся машины… А он мне в ответ: «Нам-то что!» Ты можешь себе представить, чтобы немец так ответил? Или англичанин, или француз? Хотя жить я не хочу ни среди англичан, ни среди французов, – а вот к русским тянет. Иной раз и сам не понимаешь, за что нас можно любить; черт его знает – свое, вот и любишь! А власть – да какое мне до нее дело? Какое мне дело до того, что Россия сейчас называется Советским Союзом, Германия вот какое-то время называлась Третьим рейхом, ну и что? Не скажу, что от подобных переименований временно не меняется характер страны, но убежден, что главное – вечное – остается неизменным и рано или поздно восстанавливается… Поэтому, если мне разрешат вернуться, я буду вполне лояльным гражданином, законов постараюсь не нарушать, а никакой «любви к власти» от меня требовать не надо. Кстати, это и не в наших национальных традициях, насколько мне известно…

– Ладно, Кирилл, не будем отвлекаться. Сейчас надо решать, и решать быстро. Я бы еще поняла, если бы ты сказал: «Я без советской власти дня не смогу прожить», но если…

– Да без нее-то проживу, пропади она пропадом, – перебил Болховитинов, – мне без России не прожить! Что же делать, если так получилось, что их теперь не разделить, сам народ себя от власти не отделяет, вот что самое нелепое.

– Да ни в какую Россию тебя сейчас никто не пустит, пойми ты наконец, какое им дело – можешь ты без нее прожить или не можешь! Ты для них в лучшем случае немецкий пособник, а в худшем – агент гестапо или я уж не знаю там чей, американский, французский, черта, дьявола! Если даже самому Дядесаше намекнули, что в твое дело ему лучше не вмешиваться, – неужели тебе это ни о чем не говорит? Уж будь уверен, найдут, в чем обвинить! Поэтому я и говорю – давай уедем пока, сбежим, Дядясаша слышал в Москве, что эмигрантам будут возвращать советское гражданство – тогда пожалуйста, но сейчас-то зачем тебе подставлять голову?

– Танечка, ты действительно чего-то не понимаешь. Ну подумай сама – предположим, я сейчас сбегу. Ведь это значит – признать справедливыми все обвинения в свой адрес!

– Ну и что?

– Как это ну и что? Хорошенькое дело – взять и обесчестить себя!

– Перед кем? Перед этим хамьем, которое вообще не знает, что такое честь?

– Но мы-то с тобой знаем, – спокойно возразил Болховитинов. – Бесчестный поступок остается бесчестным независимо от того, перед кем он совершен.

– Да что же тут бесчестного – уйти от незаслуженного наказания?

– Видишь ли, все зависит от обстоятельств. В данном случае обстоятельства таковы, что уйти мне нельзя. Хотя бы потому, что они после этого скажут: вот, мы были правы, и вообще всякий, кто приходит оттуда, действительно в чем-то виноват. Ну что ты, глупышка…

– Что, что! – выкрикнула она сквозь слезы. – Ты хоть понимаешь, что тебя могут засадить надолго!

– Если очень надолго, ты меня ждать не будешь, вот и все.

– Не говори ерунды! Прекрасно знаешь ведь, что буду ждать, сколько надо, мне непонятно только – как ты можешь так спокойно ко всему этому относиться!

– Иначе нельзя, я думаю, – помедлив, отозвался Болховитинов. – Ты помнишь, я однажды пытался объяснить тебе разницу в мироощущении человека верующего и… не придающего значения этим вопросам. Главное различие в том, как понимать жизнь… Или это путь, не ведущий никуда, и надо только постараться прожить его мирно, не причиняя никому зла, и чтобы зла не причиняли тебе… ни зла, ни особых неудобств. Или это все-таки путь постоянного нравственного труда – и тогда все эти неудобства… зло, всякие утеснения, которым тебя подвергают… все это, понимаешь, второстепенно. Важно только одно: как ты сам на это отзываешься, как все это влияет на твою душу. И тут, мне кажется, очень важно не озлобиться, устоять перед соблазном ответного зла. Не устоишь, озлобишься – значит ты испытания не выдержал. Конечно… заранее про себя сказать трудно – выдержишь, не выдержишь…

– Да ты-то выдержишь! – Таня с отчаянием высморкалась. – А мне что делать? Обо мне ты подумал?

– О тебе? Да я только о тебе и думаю, о ком же мне теперь думать, – сказал Болховитинов.

– Гос-с-споди, – она замотала головой, зажмурившись и сжав руками виски, – и угораздило же тебя тогда приехать, сидел бы сейчас спокойно в своем Париже…

– Страшно подумать. – Он улыбнулся. – Тебя сюда надолго пустили?

– Сюда? – не поняла Таня.

– Ну, этот твой сержант – он будет ждать, чтобы проводить тебя обратно?

– А-а! Нет-нет, он просто показал, куда идти. Сказал – будешь вылезать, оглядись, чтобы рядом никого не было, и чеши вон туда. Я так поняла, что вас тут не очень строго охраняют.

– Да, скорее формально. Без бумаг все равно далеко не уйти.

– Но это может измениться в любой день! Бежать надо сейчас, пока еще есть возможность…

– Опять ты за свое, – сказал Болховитинов. – Бежать сейчас значило бы лишить смысла все, что я делал до сих пор, а это… противоестественно, понимаешь? Это была бы полная бессмыслица, в жизни так не бывает.

– В жизни не бывает бессмыслицы? – Таня посмотрела на него удивленно. – Да сколько угодно кругом бессмыслицы, на каждом шагу!

– Да нет… это только так кажется. Смысл есть всегда, просто он не всегда… различим с первого взгляда. Обычно остается невидим, долго остается, и лишь потом вдруг понимаешь… рано или поздно приходит понимание смысла происшедших событий.

– Это уж смотря какие события. Интересно, когда придет твое «понимание», если человеку свалился на голову кирпич и убил на месте.

– Как раз в этом случае, – Болховитинов рассмеялся, – очень скоро придет, гораздо раньше, чем ты думаешь. Кстати, – он порылся в кармане гимнастерки и протянул Тане маленькую алюминиевую медальку. – Возьми это себе. У меня сразу все отобрали, и нательный крестик, и отцовский знак первопоходника – я тебе показывал, помнишь, меч в терновом венце… А это завалилось за подкладку, я сам только потом нашел.

– А что это? – Таня поднесла медальку ближе к тусклой электрической лампочке. – Иконка какая-то?

– Да, католическая, Иисус в Гефсиманском саду. Моление о чаше. Это я в одном монастыре подобрал, по пути из Калькара. Там много их было, целый ящик рассыпался… И такое странное совпадение, посмотри, что тут написано: «Побудьте здесь и бодрствуйте со Мною»…

– «Побудьте здесь»? – задумчиво переспросила Таня, продолжая разглядывать медальку. – «Bleibet» точнее перевести как «останьтесь», «оставайтесь»…

– Пожалуй, но в русском тексте Евангелия говорится «побудьте», поэтому я так и перевел.

– Да… забавно. Это ты только теперь прочитал?

– Ну почему же, прочитал сразу, но как-то не обратил внимания на смысл. Вернее, на… двусмысленность, если позволительно так выразиться.

– Какая уж тут «двусмысленность»… Выходит, судьба все-таки нас предостерегала, – сказала Таня делано-шутливым тоном. – Может быть, ты хоть теперь прислушаешься?

– Судьба предлагала нам остаться, – в тон ей отозвался Болховитинов, – но ничего не сказала о возвращении, это разные вещи. В общем, договоримся так: бежать я никуда не намерен, поэтому успокойся и не строй, пожалуйста, никаких монтекристовских планов. Александр Семенович пусть ничего не предпринимает, ему ничего не удастся сделать…

– Так он уже и сказал, что не удалось.

– Естественно, нечего было и пытаться. За меня не переживай, у меня хватит и сил, и терпения, я ни о чем не жалею. Хотя нет, «ни о чем» – это неправда. Жалею, что наш брак остался фиктивным, – наверное, я был дураком там, в Голландии…

– При чем тут ты, – тихо сказала Таня. – В таких делах решает женщина. Но тогда я… не могла, я ведь не знала, что Сергей женат, и это… нехорошо было бы, понимаешь. А сейчас я тоже жалею. Не надо только говорить, что брак фиктивный, я твоя жена и буду ждать, что бы ни случилось. А что у нас с тобой ничего не было, так разве это главное… И потом, по твоей теории, какой-то смысл должен быть и тут?

Она обняла его, прижавшись лицом к груди, он стал осторожно гладить ее плечи, медленно, несмело провел пальцами по ложбинке вдоль позвоночника; и страшное, безысходное отчаяние охватило его вдруг от сознания неизбежности разлуки, от внезапной мысли – не мысли даже, а неосознанной до конца догадки, сомнения, вопроса – не сделал ли он какой-то ошибки в главном, не принес ли в жертву надуманной химере неповторимый и не заслуженный им подарок судьбы. Ведь можно было быть по-обыкновенному, по-человечески счастливым, можно было сделать счастливой Таню, наверняка он смог бы, сумел, надо было только отказаться от порожденных ностальгией мифов, преодолеть маниакальную убежденность в том, что человек может жить только среди своих единоплеменников, что все на чужбине достойно лишь хулы и насмешки, а все в отчем краю благостно и осиянно…

А впрочем, как знать, действительно ли сумел бы. Переделать сознание не так просто, надо перестать быть самим собой, уметь довольствоваться простой, обыденной данностью. Но этого мы никогда не умели. К несчастью, вероятно. Не умели, не умеем и едва ли когда-нибудь научимся, поэтому остается одно: быть тем, что мы есть, продолжать верить в давно не существующий Китеж, верить, несмотря ни на что, несмотря на очевидность – позорную, страшную, не оставляющую места надежде.

– Я буду тебя ждать, – шептала Таня, – буду ждать, сколько придется, что бы они с тобой ни сделали, ты только верь, что я жду, верь…

Предыдущая главаГлава 53 из 57Следующая глава