В этот день на наблюдательный пункт генерал-полковника Николаева, выдвинутый к самой переправе, прибыл командующий фронтом. Командарм, с красными от бессонницы глазами, одетый в защитный комбинезон без знаков различия, немногословно доложил обстановку. Впрочем, отсюда она была видна и без пояснений, вся как на ящике с песком в штабной игре. Корпуса 7-й гвардейской танковой армии пошли через Шпрее сразу после полудня, форсировав ее с ходу и вброд. Был солнечный безветренный день, слегка мглистый от дыма горящих лесов, и сизый газойлевый чад стоял над неширокой – в полсотни метров – мирно поблескивающей под солнцем рекой. Леса горели и там впереди, за Шпрее, и сзади – где вчера танковые дивизии СС «Богемия» и «Лейбштандарте» пытались задержать нашу ударную группировку, проломившую Лаузитц-Нейсенский оборонительный рубеж.
Пытались, но не смогли. Два с половиной часа артподготовки и непрерывные удары штурмовой авиации вывели из строя всю систему управления и нарушили запланированный противником поэтапный ввод оперативных резервов; лишившись единого руководства, оборона распалась на разрозненные очаги сопротивления; уже к вечеру первого дня операции вся тактическая полоса «Позиции Матильда» была взломана на ширину тридцати километров. И сегодня здесь, на Шпрее, дело шло на удивление гладко.
Стреляли с левого берега как-то необычно для немцев, вяло и бессистемно, а потом огонь и вовсе прекратился – как только туда добрались первые наши танки. Т–34 шли через реку не задерживаясь, взметывая из-под гусениц сверкающие сдвоенные фонтаны и волоча за собой синеватые шлейфы выхлопа. Через два часа после начала переправы понтонеры навели первый тридцатитонный мост, и по нему уже катили грузовики и бронетранспортеры; рядом спешно достраивался другой, шестидесятитонный, для тяжелых танков и самоходной артиллерии.
– Ну что ж, Александр Семеныч, – сказал маршал, не оборачиваясь к стоящему за его плечом командарму, – у тебя, я вижу, тут порядок… Только гляди, не слишком ли твои орлы жадничают. – Он указал подбородком на ожидающие переправы танки, громоздко навьюченные разным походным скарбом – бревнами, фашинами, свертками брезентов, двухсотлитровыми бочками с горючим. – Цыгане, а не танковая бригада! А вон тот – ты глянь, глянь! – еще и канистрами весь обвесился, ну куркуль… До самой Эльбы, что ли, решил больше не заправляться?
– Армия идет в глубокий рейд, товарищ маршал, – ответил Николаев, – тут приходится быть запасливым…
Пробыв недолго, командующий фронтом уехал. Переправа продолжала действовать налаженно, и Николаев тоже решил вернуться в штаб – делать здесь было пока нечего. Он попрощался с командирами корпусов и пошел к своему «виллису»; позади взревел, тяжело взбираясь по песчаному откосу, бронетранспортер с автоматчиками охраны. Скоро машины достигли места вчерашних боев – кое-где еще горел редкий сосняк, вернее, оставшиеся от него уродливые, посеченные осколками огрызки стволов, между которыми тут и там чернели сожженные, в копоти и окалине, или развороченные взрывом туши «ягд-пантер» и «тридцатьчетверок», каркасы грузовиков, раздавленные противотанковые пушки, запрокинувшийся в воронке колесно-гусеничный тягач, днище и вывороченный вперед неправдоподобной толщины лист лобовой брони «фердинанда» с огромным хоботом орудия, зарывшегося в землю дульным тормозом. И дымный воздух над этим местом побоища, над свалкой железной падали, содрогался сейчас от рева и лязга другой техники, живой и победоносной. Навстречу «виллису» командарма по разбитой лесной дороге перли на полной скорости танки и самоходки, грузовики с понтонами и ящиками снарядов, бензозаправщики и громоздкие автофургоны походно-ремонтных мастерских – сквозь проделанную вчера брешь в прорыв вводились войска второго эшелона, техника и живая сила. Последняя, еще по-зимнему в ватниках и ушанках, ехала в заваленных воинской поклажей кузовах «студебекеров», сидела на броне, упершись ногами в прикрученные вдоль борта бревна, – кто покуривал в кулак, кто деловито шуровал ложкой в котелке, усатый немолодой автоматчик с удалью рвал мехи баяна, пристроившись на крыше зарядного отделения самоходки.
Николаев тронул водителя за плечо – «виллис» послушно юркнул на обочину, затормозил. Адъютант вопросительно глянул на командарма, но тот ничего не сказал, вышел из машины и, прихрамывая, поднялся на невысокий пригорок.
Здесь дорога была видна до самого поворота. Грузовики выезжали оттуда, неторопливо переваливаясь на колдобинах; потом опять пошли «зверобои», новые СУ–100. Одна за другой, через одинаковые интервалы, установки с ревом вырывались из-за поворота, притормаживали, рывком крутнувшись на правой гусенице, – так, что из-под левой хлестало песком и камнями, – и снова, раскатисто взревев на перегазовке, устремлялись вперед уже по прямой, окутанные синим туманом дизельного перегара, ныряя на ухабах, тяжко и угрожающе раскачивая поднятыми на предельный угол возвышения, словно занесенными для удара, длинными стволами пушек. Это было пополнение 2-го мехкорпуса – тускло отсвечивающие свежей заводской краской брони, еще без язвин от осколков и электросварочных шрамов, что отличают побывавшую в боях технику, установки эти всего какую-нибудь неделю назад вышли из сборочных цехов где-то за Уралом; и потом – сутки за сутками без остановки – гремели по рельсам колеса тяжелых четырехосных платформ, и гулким железным громом взрывались под ними пролетающие мосты, и зеленые семафорные огни летели навстречу как трассеры, и проносились мимо полустанки и узловые станции с отведенными на запасные пути пассажирскими составами, кружились вокруг пустынные приволжские степи, клочья паровозного дыма оседали в зеленеющих уже березовых перелесках Подмосковья; а литерные эшелоны летели с воем и грохотом все дальше и дальше – через Смоленщину, через Белоруссию, через Польшу – и сейчас, здесь, на размолоченной гусеницами и колесами фронтовой дороге между Нейсе и Шпрее, каждую из этих боевых машин продолжала гнать вперед инерция движения, накопленная ими за весь этот трехтысячеверстный путь на запад…
Вернувшись в штаб армии, расположившийся в поместьице какого-то заблаговременно сбежавшего барона, Николаев еще раз связался с командирами корпусов: две передовые бригады продвинулись уже на одиннадцать километров, так и не войдя в соприкосновение с противником. Это настораживало. Впрочем, вчера на «Матильде» немцы не только израсходовали свои оперативные резервы, но и – судя по показаниям пленных – бросили в бой даже часть резерва Главного командования. Возможно, у них уже просто не осталось свободных сил в этом секторе, и теперь все боеспособные части отводились на южный фас Берлинского укрепленного района. Это же предположение высказал и командир шестого корпуса.
– Будем надеяться, – сказал Николаев, – но действовать надо осмотрительно. Что там в этих чертовых лесах, авиаразведка выяснить не смогла, и я к тому же не уверен, что это действительно пожар. Противник мог поставить дымы. Словом, Василий Романович, договоримся так: продвигаться осмотрительно, но не снижая темпов. Как-никак до Виттенберга еще больше ста километров.
– У нас в деревне говорили: хорошему кобелю сто верст не крюк, – сказал комкор–6. – Через неделю будем пить виски в штабе генерала Бредли.
– Ну, это уж вы сами братайтесь с союзниками, коли такой храбрый, а пока позаботьтесь о том, чтобы завтра в середине дня ваши бригады вышли к Финстервальде…
Поговорив еще с начальником оперативного отдела, Николаев решил часок отдохнуть – пока есть возможность. Две последние ночи он спал по три-четыре часа и сейчас чувствовал себя совершенно измочаленным. К тому же и нога проклятая разболелась – впору хоть палку заводить… Прихрамывая, он добрался до своей комнаты, где была приготовлена постель, но тут за окном протрещала короткая автоматная очередь, послышались крики, поднялась беготня. Николаев вызвал адъютанта и сердито спросил, какому идиоту понадобилось стрелять под самыми окнами.
– Ничего серьезного, товарищ командующий, – успокоил адъютант, – вы отдыхайте. Вервольфа там ловили, чуть было снова не удрал…
– Передайте мои поздравления начальнику охраны. Следующего он вытащит у меня из-под койки?
– Никак нет, вервольф был задержан не на территории штаба, а в лесу. Когда его доставили сюда, пытался бежать, и конвоир дал предупредительную очередь. Собственно, это не совсем вервольф, а скорее… ну, вервольфиха, что ли!
Николаев вскинул левую бровь.
– Женщина?
– Совсем девчонка, – пренебрежительно сказал адъютант. – Ну, вы отдыхайте, я вас разбужу, если что.
– Минутку. – Николаев задумался, потирая шрам на подбородке. – Прикажите-ка привести ее сюда.
– Товарищ командующий! Неужели, кроме вас, некому ею заняться? Вы же прошлую ночь совсем не спали!
– Успею. Любопытно взглянуть, что это за «оборотень».
«Оборотня» привели. Действительно, оказалась девчонка лет шестнадцати, белокурая, круглолицая, в маскировочной куртке парашютиста и таких же брюках, заправленных в низкие брезентовые краги. На скуле у девчонки краснела едва поджившая ссадина, в растрепанных косах запутались сухие иголки хвои. Войдя, она метнула по сторонам затравленный взгляд и, вызывающе уставившись на Николаева, вскинула правую руку.
– Хайль Гитлер! – крикнула она простуженным детским голосом.
Командарм с любопытством смотрел на нее, разминая папиросу. Потом обернулся к протянувшему зажигалку адъютанту:
– Она что, была вооружена?
– Так точно – четыре гранаты, «вальтер».
Николаев снова посмотрел на девчонку.
– Ты имела при себе оружие. Пострелять захотелось? Прекрасное занятие, особенно в твоем возрасте. Где родители?
– Отец пал на Восточном фронте, мама с младшей сестрой эвакуировались, когда иваны подходили.
– Откуда эвакуировались?
Девчонка, помолчав, назвала маленький городок к юго-востоку от Вейсвассера. Николаев глянул на разостланную по столу карту, поводил над ней дымящейся папиросой.
– Есть такой. А ты, значит, осталась мстить за отца. В какой организации состоишь?
– «Союз германских девушек».
– Не делай вид, будто не понимаешь, о чем я спрашиваю. Ты член «Вервольфа»? Много вас тут, таких «мстителей»?
– На этот вопрос я отвечать отказываюсь!
– И все-таки ответить тебе придется. Не здесь, так в другом месте. Мы не можем… – Николаев запнулся, подыскивая немецкое слово, и продолжал медленно: – Не можем позволить, чтобы в нашем тылу бродили стаи ошалевших волчат… вроде тебя. Которых твой обожаемый фюрер посылает на смерть – за неимением более подходящего пушечного мяса. Ты до сих пор не поняла, что Германия проиграла войну?
У девчонки задрожали пухлые обветренные губы, глаза налились слезами.
– Вы… вы еще увидите – в Берлине, как мы ее «проиграли»! – выкрикнула она с ненавистью. – Мы вам покажем!
– Вероятно, – согласился Николаев. – Еще как покажете. Немецкий солдат умеет драться до конца, кто же этого не знает. Но ведь в Берлине вместе с русскими… с иванами, как ты нас называешь, погибнет и много фрицев. Это тебя тоже радует? Ступай! И послушайся моего совета – когда тебя будут допрашивать, не выгораживай мерзавцев, которые посылают вас шляться по лесу с гранатами в карманах…
Адъютант приоткрыл дверь, распорядился увести.
– Вот что, – сказал Николаев, – надо будет отправить ее обратно, в этот… как его – Ритшен, что ли. Пусть там с ней потолкуют, на месте видней, фашисты, в принципе, могли создать разветвленную сеть…
Не успев лечь, он уже почувствовал, что заснуть не удастся. Девчонка-«оборотень» так и стояла перед глазами – взъерошенная, перепуганная, пытающаяся скрыть страх за этими своими «хайль Гитлер» и «мы вам еще покажем». А рядом с ней стояла Таня, и это уже было совсем ни к чему.
Думать о судьбе племянницы он не имел права, в его положении это было непозволительно. Запретность, недопустимость этих мыслей стала ему ясна после прошлогодней поездки в освобожденный Энск, откуда он – пообщавшись с Шебеко и пленным остзейцем – вернулся в совершенно неработоспособном состоянии.
Есть вещи, которые нельзя себе позволять, если тебе приходится руководить войсками на оперативном уровне и слишком многое зависит от того, четко ли в нужный момент сработает голова, не сдадут ли нервы…
Благо спасительным этим умением – четко отличать дозволенные мысли от запретных – он овладел давно, еще за десяток лет до войны поняв: иначе просто нельзя. Международная обстановка была в то время относительно спокойной, но газеты без умолку твердили о капиталистическом окружении, о зловещих замыслах империалистов, и свой долг профессионального военного он видел в том, чтобы нести службу как можно исправнее, делать для повышения боеспособности армии все, что было в его силах. Да, на многое приходилось закрывать глаза; в начале тридцатых он, к счастью, служил в Средней Азии и происходившего на Украине не видел. Слыхать, впрочем, слыхал. Но что толку раздумывать над тем, чего не можешь изменить?
Этот же безотказный механизм отсечения ненужных мыслей обычно действовал и применительно к судьбе племянницы. Терзать себя заведомо безответными вопросами – что с Таней, где она, жива ли вообще – было глупо; единственное, что он мог для нее сделать (если она жива), это в меру своих сил содействовать скорейшему окончанию войны. Остальное выходило за пределы его возможностей, поэтому и не должно было становиться предметом бесполезных раздумий, подлежало отсечению. Сегодня, однако, это не получалось, механизм не срабатывал.
Если бы обитатели поместья не сбежали, проще всего было бы отдать задержанную им под надзор, пока не найдутся мать и сестра. При эвакуации должны же были им сообщить пункт назначения – хотя бы приблизительно. Но пристроить вервольфиху здесь не к кому, так что правильно он сделал, распорядившись отправить ее домой. Да и выяснить, конечно, не лишне, почему все-таки она оказалась здесь, для чего, кто снабдил ее оружием. А ведь на вид этакая гретхен…
…Да, эвакуацию они всегда проводят организованно, позавидуешь и тут их «орднунгу». Мы даже этого не умели. Хотя нельзя сказать, что немцы продвигались тогда быстрее, чем мы сейчас. Бывали, конечно, и глубокие прорывы, но в августе под Энском (он потом разузнал досконально) события развивались даже, можно сказать, несколько вяло – непривычно для того лета. Одиннадцатого была оставлена Куприяновка, фактически фронт оказался прорванным, но противник этим сразу не воспользовался. Возможно, перегруппировывался, подтягивал силы для удара к Днепру; Энск он занял только двадцатого. Девять дней было у стервецов, целых девять суток! И ведь все оставили немцам, всех жителей, всю промышленность… Киев можно эвакуировать за такой срок, не то что областной городишко. Только и сумели, что взорвать, уже убегая, несколько уцелевших от бомбежки цехов. В тот приезд не удержался, спросил у Петра – как все-таки могло такое получиться; так ведь не ответил ни слова, промолчал. Да и что мог ответить? Что пуще огня не того боялся, чтобы упустить время, опоздать с эвакуацией, а чтобы его – товарища Шебеко, возглавлявшего тогда военный отдел обкома КП(б)У, – не обвинили в паникерстве, в пораженческих настроениях. Да. А в гражданскую ведь, говорят, отличным себя проявлял организатором – смелым, инициативным… Перековали, ничего не скажешь. Если бы его одного!
Нет, все равно не заснуть. Проворочавшись на койке с полчаса, Николаев встал и спустился на первый этаж, где работал оперотдел. Общая картина обстановки оставалась прежней: передовые подразделения продолжали продвигаться в направлении Дребкау, противник оказывал сопротивление только на флангах – правом, южнее Котбуса, и левом, на северном оборонительном обводе Шпремберга. Командарм долго стоял над картой, поигрывая циркулем. Немного настораживало отсутствие каких бы то ни было заслонов впереди, по оси главного удара, но это могло объясняться просто нехваткой у противника оперативных резервов. В целом же пока все шло без помех, и, однако, его не покидало тревожное ощущение какой-то неопределенности. Как ни странно, появилось оно еще днем, когда приехал маршал; хотя в самом факте приезда командующего фронтом ничего необычного не было…
Он попросил заварить чаю покрепче, снова вызвал по рации командира шестого корпуса – его танки забирали сейчас вправо, нацеливаясь перерубить железнодорожную линию между Котбусом и Финстервальде, – и спросил, нет ли на том участке чего-либо нового. Никак нет, ответил комкор, признаков оживления противника не наблюдается; можно сказать, и противник-то сам хрен его знает куда девался. Именно это мне не нравится, ответил командарм.
Адъютант принес чай, Николаев машинально посмотрел на часы – было уже около двадцати трех. Не успел он допить первого стакана, как позвонил командующий. Трубку аппарата ВЧ Николаев взял в полной уверенности, что вот сейчас-то предчувствие и оправдается, преподнесет начальство какой-нибудь сюрпризец. И действительно, не ошибся.
– Вот что, Александр Семеныч, – неторопливо сказал маршал и сделал весомую паузу. – Я тут, понимаешь, только что говорил с Верховным. Жуков, похоже, крепко увяз на тех высотках. – В голосе Конева прозвучало нескрываемое удовлетворение. – Вторые сутки шурует, а толку с гулькин нос… тактическая зона еще не пройдена! А у него там артиллерийская плотность до трехсот стволов на километр фронта, это ж, понимаешь, неслыханное дело – чтобы с такой огневой поддержкой двое суток на одном месте дрочиться… Как там у тебя, кстати?
– Изменений в обстановке нет, товарищ маршал, армия выходит в оперативное пространство.
– Добро, добро… Значит, такое дело: все-таки с юга Берлин будем брать мы.
Николаев долго молчал.
– Ну, чего притих, – ворчливо сказал комфронта, – недоволен, что ли? Или не ожидал, что выпадет и твоим орлам такая, понимаешь, высокая честь – добить зверюгу в его логове?
Ожидать-то ожидал, именно этого и опасался; но все же была надежда, что не пойдут на это, что здравый смысл возобладает. Хотя какой у нас, к черту, в таких делах «здравый смысл»…
– Нет-нет, я просто подумал, – торопливо отозвался Николаев и сказал первое пришедшее в голову: – Мы ведь таким образом вторгаемся в полосу соседа?
– Никуда мы не вторгаемся, не бойся. Разграничительная линия сам знаешь докуда была доведена – западнее Люббена ее нет, вопрос, так сказать, остался открытым…
Да, Конев две недели назад не удержался, похвастал – добился-таки своего: на совещании в Ставке разграничительную линию между 1-м Белорусским и 1-м Украинским Верховный собственноручно исправил, оборвав ее юго-восточнее Берлина и тем самым как бы признав возможность взаимодействия обоих фронтов в предстоящей операции. Коневу только это и надо было, ему уже с января месяца не давала покоя мысль, что всю славу перехватит Жуков. Но маршальские амбиции – ладно, дело житейское. Хуже было другое: участие 1-го Украинского имело смысл только в одном случае, если Берлин решат брать в кольцо. А говорят – не надо верить предчувствиям. Весь день было не по себе…
– Так точно, товарищ маршал, – сказал он. – Что ж, поздравляю вас с доверием Ставки, это действительно высокая честь для войск фронта. Но Жукова Зееловский рубеж надолго не задержит, от силы еще сутки, следовательно, чтобы нам поспеть не к шапочному разбору, армию придется повернуть немедленно, сегодня же ночью…
– Не «повернуть», а только «довернуть», – поправил командующий. – Ты сейчас куда нацелен? Глянь-ка на карту – на Виттенберг, верно? А вместо этого пойдешь на Лукенвальде – Барут – Бухгольц, доворот-то всего… каких-нибудь пятьдесят градусов. Неужто не поспеешь к утру? Уж в Седьмой-то танковой со связью и управлением всегда был полный ажур, я вон тебя даже в пример другим ставлю! Думаю, генерал-полковник, ты и на этот раз окажешься на высоте. Словом, давай связывайся немедля с корпусами, директиву получите через три часа – уже готовят. А времени действительно мало, я-то понимаю, что значит повернуть такую махину в наступлении, да еще ночью… Теперь главное! График, значит, у тебя будет такой: девятнадцатого ты должен быть в Баруте, двадцатого – в Цоссене и выйти на рубеж Тельтов-канала; и двадцать первого – ни днем позже! – в самом Берлине. А завтра уже восемнадцатое – хотя какое «завтра», можно сказать, сегодня уже, время-то к полуночи… Значит, жми изо всех сил! Бригады разворачивай веером – и жми, о флангах не думай, это не твоя забота. Узлы сопротивления обтекай, их будут ликвидировать общевойсковые армии, а тебе – вперед и только вперед! Главное, чтобы через трое суток ворваться в Берлин…
Положив трубку, командарм шепотом выругался длинно, витиевато и для себя непривычно (к помощи российской изящной словесности он прибегал лишь в крайних случаях, когда уж совсем подпирало). Ему вспомнился давешний лихой усач с баяном на крыше самоходки и еще другой, молоденький, совсем мальчик, в съехавшей набок большой не по размеру каске, который трясся на борту «тридцатьчетверки», неловко вцепившись в приваренную к броне скобу и придерживая на груди автомат. Он еще подумал тогда: ну, эти-то, бог даст, и вернутся домой; до Эльбы рукой подать, а когда соединимся с американцами и стратегический фронт противника окажется рассечен надвое – не исключено, что он и пардону запросит, дальнейшее сопротивление потеряет всякий смысл…
А теперь, значит, их всех напоследок в мясорубку – и баяниста, и мальчонку в каске, и того, что по-крестьянски сосредоточенно хлебал из котелка, примостив его в коленях, и многих, многих других. Всех, кто могли бы вернуться домой, но теперь не вернутся, потому что Конев не хочет делиться славой с Жуковым, а Сталин – с Эйзенхауэром, и поэтому эндшпиль решено разыграть самым испытанным из всех возможных способов: чтобы побольше крови. Просто, надежно, а главное – освящено, так сказать, традицией…
Что вокруг Берлина затевается какая-то нечистая игра, он стал догадываться неделю назад, когда американцы остановились на Эльбе севернее Магдебурга – менее чем в сотне километров от западных предместий столицы. Дошли туда практически без боев, оставив позади окруженную в Руре группировку Моделя, и остановились. Почему? Была, значит, соответствующая договоренность на высшем уровне? 1-й Белорусский фронт в это время заканчивал приготовления к решающему удару с Одера; расстояние до Берлина было примерно то же, до начала операции оставалось четыре дня – достаточно, чтобы согласовать действия с американцами, ударить сразу отсюда и оттуда. А если бы времени и не хватило, если бы оказалось, что к шестнадцатому союзники не успеют создать на Эльбе ударную группировку нужной силы, – так почему именно шестнадцатого, что мешало отсрочке на неделю, да хотя бы и на две? Какие военные соображения могли этому препятствовать? Как раз в чисто военном аспекте такое решение было бы самым верным: вынужденный обороняться против нас под Зееловом и против американцев под Бранденбургом, берлинский гарнизон попросту растаял бы, сдаваясь в плен союзникам…
– Стратеги, вашу мать, – пробормотал командарм и залпом допил остывший чай. Концентрический штурм «логова» обернется кровопусканием, какого не было со времени Курской битвы, – там ведь собрана последняя элита вермахта и СС – в окружении они будут драться до конца, как смертники… Зато мы окажемся первыми и единственными, зато к Первому мая будет чем порадовать советских людей, шарахнув над Кремлем какой-нибудь не виданный доселе салют и разослав по стране лишнюю сотню тысяч похоронок…
Он вызвал начальника штаба, начальника оперативного отдела, сообщил новость. Оба помолчали, потом начштаба сказал:
– Ну что ж, это, конечно, почетное для нас задание… Выходит – так я понимаю – Берлин будем окружать?
– Правильно понимаете, – кивнул Николаев. – Но окружать его будут другие, общевойсковые армии, а наше… почетное, как вы изволили выразиться… задание состоит в том, чтобы проломить южный фас берлинской обороны через Тельтов-канал.
– М-да… Вообще-то, не очень это разумно – перекрыть им пути отхода в западном направлении. Все-таки гарнизон в двести тысяч…
– Я думаю, – сухо сказал командарм, – что еще неразумнее обсуждать решения Ставки. Да еще вслух. Итак, попрошу срочно вызвать командиров корпусов – это первое. Второе – всем подразделениям, действующим… – он нагнулся к разложенной по столу двухкилометровке, водя над ней сомкнутыми ножками циркуля, – …действующим к северу от линии… Ренсдорф, Грайфенхайн, Притцен, немедленно радировать «стоп». Паузу использовать для проверки матчасти, дозаправки, пополнения боезапаса. Тем, что действуют южнее указанной линии, предельно ускорить темп продвижения и не позднее пяти тридцати выйти в район Альтдоберн – Липтен. В шесть ноль-ноль всем подразделениям армии радировать приказ «Вперед, на Барут»…
К трем часам ночи, когда в войсках была получена новая директива фронта, сложнейший маневр поворота огромной танковой армады уже начал осуществляться. Экипажи двух бригад шестого корпуса, вырвавшихся далеко вперед и внезапно остановленных на линии Котбус – Дребкау, над причиной задержки не задумывались. Стали подходить груженные бочками и ящиками «студебекеры», поступил приказ взять дополнительное – сверх комплекта – боепитание, пополнить запас горючего, погрузить в танки продовольствие из расчета трех суточных выдач. Ладно, стоять так стоять, заправляться так заправляться; устало перешучиваясь и по привычке кроя бронебойным гвардейским матом всех на свете, начиная от кровавого гада Адольфа и кончая чмошниками-интендантами, танкисты из рук в руки – по цепочке – перекидывали тяжелые скользкие цилиндры 85-миллиметровых унитаров, пулеметные диски и коробки лент, под завязку набивали вещмешки хлебом и консервами, бережно рассовывали по укромным местечкам внутри машин фляги с трофейным вермутом, полученным в качестве спецдоппайка. Перемазанные солидолом механики, посвечивая переносками, копались в раскрытых люках моторных и трансмиссионных отделений, подтягивали, смазывали, регулировали, заливали газойлем запасные баки, проверяли натяжение гусениц…
А южнее – там, где, подгоняемые нетерпеливыми радиоприказами, выходили в район перенацеливания батальоны и бригады двух других корпусов, – одурелые от бессонницы офицеры связи тряслись в «виллисах» по разбитым лесным дорогам, надрывно выли перегруженными моторами вязнущие в песке автоколонны, и танки со включенными фарами врывались в узкие улочки брошенных жителями городков. Слепящие конусы света вспышками вырывали из мрака памятник посреди тесно обставленной домами площади, засыпанные стеклянным крошевом пустые витрины, ярко белеющий лист какого-то воззвания с простершим крылья черным имперским орлом в заголовке, намалеванный аршинными буквами на красной кирпичной стене лозунг «Sieg oder Sibirien»[79], брошенную со сломанным колесом повозку. Безлюдный городок сразу окутывался чадным сизым туманом, от неистового рева дизелей и бешеного железного грохота гусениц по булыжнику дрожали стены и неслышно звенели уцелевшие еще оконные стекла, а мусор на мостовых – свидетельство поспешного бегства – обрывки газет, солома, письма и фотографии из семейных архивов, перинный пух, листовки, пепел сожженных в последнюю минуту документов – взвихривался и крутился за проносящимися, как торпеды, «тридцатьчетверками». Потом опять становилось тихо, медленно рассеивался дым, оседала пыль, и где-то в ночи постепенно смолкал шум двигателей – там, на западе, в сторону Альтдоберна…
А громыхающие стальные коробки танков продолжало бросать и раскачивать по исковырянному мелкими воронками асфальту, по мягким проселкам, по ухабам лесных дорог. Незадолго до рассвета прошел небольшой дождь, посвежело, пахнущий сыростью и древесной гарью ветер врывался в распахнутые люки. Механики-водители со слезящимися от напряжения глазами, держа натруженные руки на рычагах фрикционов, гнали машины чуть ли не вслепую, ориентируясь лишь на тусклые в дыму кормовые огни впереди идущего. Экипажи были измотаны до предела, но сейчас они держались уже словно на втором дыхании – какая-то бесшабашная лихость овладевала в эту ночь людьми, уже третьи сутки не выходившими из боев. Вчера на Нейсенском рубеже они дрались с «ягд-пантерами» элитной дивизии СС из персональной охраны фюрера – а сейчас, не видя противника, осуществляли этот странный марш-бросок через пустоту, глубже и глубже вгоняя танковый клин в неразведанное пространство. Через несколько часов им предстояло повернуть свои машины на север – на направление главного удара.
В баронском поместье, где только вчера расположился было штаб армии, уже шла обычная предотъездная суета. Связисты снимали провода, упаковывали аппаратуру, офицеры укладывали в железные ящики папки и карты, солдаты, чертыхаясь вполголоса, заносили в двери опрокинутые набок столы, таскали брезентовые складные койки и пишущие машинки. Эрика Фишер не спала в маленькой, без окон, пустой каморке, куда ее заперли после разговора с командующим. Она сидела на полу, обхватив руками колени, перебирала в уме этот разговор и задним числом не могла простить себе, что не догадалась тогда о высоком ранге говорившего с нею русского офицера. Несомненно, это было какое-то важное лицо – может быть, даже генерал; она поняла это только теперь, вспомнив, каким почтительным тоном обратился к нему другой русский, помоложе, что привел ее в ту комнату. К тому же на старшем не было ни погон, ни орденов, и одет он был как-то непривычно – в застегнутом на «молнию» оливкового цвета комбинезоне. Обычно только важное начальство позволяет себе одеваться так просто и не по форме. О, если бы она только догадалась в тот момент! Она повернула голову в темноте и прислушалась к шагам и непонятному разговору за дверью, где тащили по коридору что-то тяжелое; потом потрогала ногу возле щиколотки, потуже застегнув ремешок брезентовой краги, в которую была заправлена штанина. Сквозь ткань брюк успокоительно прощупывался небольшой тяжелый предмет цилиндрической формы; хорошо, что брюки широкие и жесткие, снаружи ничего не заметно. Вечером там, в лесу, услышав приближающиеся голоса русских – прятаться было уже поздно, – она по какому-то внезапному наитию решила спрятать одну из гранат, быстрым движением оттянула пояс брюк и опустила ее туда. Остальные четыре остались в карманах – небольшие, без рукояток, похожие на бочоночки М–34 с ударным взрывателем мгновенного действия. Их русские отобрали сразу, как и пистолет. Найдя оружие, они покачали головами, один сказал: «Ай-яй-яй, никс гут фрейлейн, шлехт». Она очень боялась, что ее заставят раздеться, но русские только обшарили карманы, потрогали и похлопали тут и там. На куртке тоже вывернули карманы, прощупали швы. Потом один из солдат сказал «ком, давай» и показал куда-то стволом маленького ручного пулемета с диском посередине. Если бы только она догадалась, кто был этот вражеский офицер в комбинезоне со страшными шрамами ожогов на лице! Они бы ничего не успели сделать – достаточно было просто выдернуть штанину из краги и быстро нагнуться…
Шестнадцатилетняя Эрика Фишер смотрела перед собой в темноту широко раскрытыми сухими глазами, и сердце ее готово было разорваться от отчаяния. У нее в душе вообще уже не осталось ничего, кроме отчаяния и ненависти. Ненависти к русским, которые убили папу (а он еще жалел их там, в лагере!), которые убили маму с Марихен, ненависти к американцам, которые сожгли их дом и заставили приехать сюда, а больше всего – ненависти к своим же немцам, трусам, пораженцам и дезертирам, проигравшим так хорошо начатую фюрером войну. Никаким членом «Вервольфа» она не была, девушек в эту организацию не принимали; да она и не верила, что вервольфы смогут что-то делать. Если ничего не смог сделать даже вермахт, даже люфтваффе!
Последние три месяца Эрика не училась, а работала – помещение гимназии заняли под лазарет, мальчиков забрали в «фольксштурм» или вспомогательные части зенитной артиллерии, а девочек объявили трудмобилизованными. Вместе с одноклассницами она копала противотанковые рвы и орудийные капониры, ухаживала за ранеными, чистила картофель на кухне эвакопункта, развозила на велосипеде повестки. А потом началась эвакуация, для них – год назад вывезенных из разбомбленного Эссена – уже вторая.
С матерью и семилетней сестрой, которая как нарочно заболела скарлатиной, ей удалось получить места в последнем уходившем из Ритшена эшелоне. Им сказали, что они поедут в Котбус, а оттуда – в Магдебург; но паровоз был совсем старый, и набитый беженцами длинный тяжелый состав еле полз. На перегоне между Вейсвассером и Шпрембергом русские штурмовики расстреляли его термитными и осколочными ракетами.
Это случилось позавчера, уже под вечер. Что было потом – в ту первую ночь – Эрика не помнила совершенно, а утром ее где-то в лесу подобрала армейская автоколонна. Они то ехали, то подолгу стояли в узких просеках, а низко пролетающие самолеты с красными звездами на крыльях бомбили лес, и на востоке – там, где, по ее представлению, должна была остаться Нейсе, – словно бушевала чудовищная гроза, заставляя землю дрожать от непрекращающихся громовых раскатов. А потом – до этого они около часа спокойно ехали по хорошему шоссе, и даже стало как будто немного тише, – колонна наткнулась прямо на русских.
Эрика сначала ничего не сообразила, не успела даже испугаться – грузовик вдруг вильнул к левой обочине и затормозил так резко, что все в кузове попадали друг на друга, солдаты, что-то крича, стали прыгать с бортов и убегать в лес, и она тоже спрыгнула, и побежала, и скатилась в яму под комлем вывороченной с корнями сосны. Она сидела там, сжавшись, все еще ничего не понимая, а с шоссе доносился странный шум – стремительно нарастающий слитный железный рокот, не похожий ни на гул самолетов, ни на знакомый ей звук немецких танковых двигателей. Рокот быстро приближался, становился все громче и оглушительнее, потом – совсем близко – раздался какой-то трескучий удар. Эрика выглянула из своего укрытия и увидела, как, теряя чемоданы, опрокинулась на обочину открытая машина, в которой ехали впереди какие-то офицеры; и в ту же секунду низкий, непривычной формы танк с грохотом протаранил перегородивший шоссе огромный трехосный «бюссинг» – тот рухнул набок, разваливаясь на куски, и сразу вспыхнул, а танк вздыбился, с неожиданной для такой махины легкостью перемахнул через груду пылающих обломков и понесся дальше, ныряя и раскачиваясь, как лодка. Второму такому же попался на пути отброшенный на обочину легковой «мерседес», он ударил его, зацепил и поволок перед собой, ломая и корежа, пока исковерканная машина не перевернулась, зацепившись за что-то, и сплющилась под гусеницами, как пустая яичная скорлупа. Один за другим танки проносились с оглушительным ревом – окрашенные в тусклый зеленовато-коричневый цвет, с какими-то белыми цифрами и буквами на конической формы башнях, с низко скошенной лобовой броней, они словно распластывались от неправдоподобной скорости своего движения. Один, не замедляя хода, повел вбок башенным орудием, качнул им вверх-вниз и выстрелил по уже съехавшему с шоссе грузовику, который пытался укрыться в поперечной просеке. Грузовик взорвался, горящие обломки, крутясь, полетели в разные стороны, по желтой прошлогодней хвое побежали дымные огоньки. А танки крушили и таранили дальше, и, когда они наконец исчезли – так же внезапно, как и появились, – автоколонны уже не было, и только пылали груды бесформенного исковерканного железа, раскиданного по шоссе на протяжении двух километров. Догорали обрывки брезента на покореженных каркасах, жарко полыхал растекающийся по бетону бензин, и еще что-то трещало и взрывалось тут и там, расшвыривая сгустки огня. Удушливо пахло горящей резиной. И дикие, нечеловеческие вопли неслись из этого пылающего месива – так же страшно кричали люди накануне, когда реактивные снаряды Илов разносили в клочья вагоны беженского поезда… Эрика выскочила из своей ямы и, зажав уши руками, кинулась бежать, сама не зная куда.
В тот же вечер, несколькими часами позже, ее изнасиловал пьяный дезертир из учебно-танковой дивизии «Богемия». Она встретилась с ним, едва держась на ногах, и он накормил ее и предложил вместе пробираться на запад – за Шпрее и потом на Эльбу, к американцам. Все кончено к свиньям собачьим, сказал он, иваны щелкают наши «тигры» как вшей, и вообще эта сволочь Адольф засадил нас в дерьмо по самые уши, лично с него хватит… Эрика к этому времени уже так отупела, что почти ничего не соображала – даже не возмутилась тем, что он сказал про фюрера. Они поели, отдохнули и до самого вечера шли, ориентируясь по грохоту артиллерии справа и слева. Вечером он предложил устроить привал, заботливо наломал для нее сосновых веток и расстелил плащ-палатку. Эрика легла и сразу уснула, а потом проснулась от того, что дезертир, навалившись в темноте, задирал ей юбку. Она закричала, вцепилась ногтями ему в лицо, он стал наотмашь хлестать ее по щекам. «Дрянь, – хрипел он, – бережешь себя для иванов…» Когда он наконец заснул, Эрика встала и, захлебываясь слезами, побрела дальше. Ей уже было все равно куда идти – на запад или на восток, за Шпрее или за Нейсе. Всюду был один и тот же кошмар.
Она проблуждала по лесу всю ночь, а утром нашла брошенную машину. В кузове, куда она забралась в надежде найти что-нибудь съестное, валялись предметы обмундирования, несколько карабинов, стоял вскрытый ящик с ручными гранатами. Все на ней было изорвано, она сбросила платье, выбрала брюки размером поменьше, пятнистую куртку парашютного егеря. Пять гранат рассовала по карманам – на случай встречи с русскими, она не сомневалась, что они будут делать с ней то же, что сделал дезертир, – потом в кабине нашла кобуру с офицерским «вальтером»…
И вот теперь она сидела здесь взаперти, ожидая самого худшего. Генерал разговаривал с нею вполне прилично, но она не так глупа, чтобы поверить вежливому тону. Впрочем, он и сам сказал: «Когда тебя будут допрашивать…» Конечно, они уверены, что она член «Вервольфа», ее ведь задержали с оружием. Русские подвергают пленных пыткам, а для женщин придумывают самые страшные, с восточной изощренностью; руководительница местной организации БДМ рассказывала об этом девушкам очень подробно, показывала фотографии, от которых делалось нехорошо… Какое счастье, что у нее осталась эта последняя граната!
А штаб армии между тем продолжал сворачивать свое хозяйство. Адъютант командующего давно уже уехал вместе с ним – генерал-полковник Николаев во время наступления, как правило, предпочитал находиться в боевых порядках первого эшелона. Перед отъездом, однако, адъютант вспомнил о поручении, касающемся пойманной «вервольфихи», и дал соответствующее указание командиру роты охраны; но тому вовсе не хотелось лишаться, хотя бы на время, одного из своих солдат – мало ли что может случиться во время передислокации штаба, да еще в такой сложной обстановке, когда вокруг по лесам полно недобитых фашистских окруженцев. Поэтому он разыскал командира хозяйственного взвода и приказал ему выделить какого-нибудь обозника для сопровождения в тыл задержанной вчера диверсантки. Хозяйственник ругнулся, почесал в затылке – только этой заботы ему и не хватало – и потом вспомнил про «папашу» Еремеева. Этот, пожалуй, только для подобных дел и годится – возить девок. Благо и им нечего опасаться с таким конвоиром…
– Вот что, Еремеев, – сказал он, вызвав к себе «папашу», – диверсантку тут вчера задержали, слыхал?
– Слыхал, товарищ старший лейтенант, – ответил солдат, – видал даже, как вели. Только сомнительно мне, точно ли она эта самая… ну, диверсанка. Девчонка совсем еще сопливая, глаза перепуганные…
– Это, Еремеев, не нашего с тобой ума дело, кто она такая, – строго сказал старший лейтенант. – Разберутся без нас, а твое дело – доставить ее теперь в… – он прочитал надпись на пакете, полученном от начальника охраны, – …в населенный пункт Ритшен, в нашу комендатуру. Такое тебе дается ответственное задание. Значит, так, транспортного средства выделить не могу, сам понимаешь, поэтому дотопаешь с ней до бетонки, там на попутной доедете до первого капэпэ, а уж оттуда вас отправят куда следует. Все ясно, Еремеев?
– Ясно, товарищ старший лейтенант. Уж на капэпэ там разберутся, небось, в обратную сторону куды не посодят.
– На этот счет можешь не беспокоиться. – Довольный тем, что так просто уладилось все с этим делом, старший лейтенант сделал строгое лицо и погрозил пальцем: – Смотри только, Еремеев, чтобы с девкой ни-ни! А то я тебя знаю – заберешься там с ней на попутке под брезент…
«Папаша», тоже довольный полученным заданием, широко улыбнулся. Толк в обхождении он понимал – если высокое начальство шутит, то можно в ответ пошутить и самому. Поэтому он разгладил усы и с лихостью ответил в том смысле, что старый, мол, конь борозды не испортит, расписался в получении сопроводительного пакета и вышел.
Пятидесятишестилетний солдат Еремеев, бывший колхозный конюх из Воронежской области, считал себя человеком на редкость удачливым. И женился он хорошо, хотя и поздновато немного, и дочки росли хорошие – пять душ, одна другой краше. Сынов, правда, не было, но по нынешнему военному времени даже и это обернулось к лучшему. Так что воевал он один за всю семью, воевал с сорок второго года, и тоже удачно – ну, конечно, царапало раз-другой, на войне не без этого, но дальше медсанбата попадать ему не доводилось. За семью он был спокоен: немец до ихнего района не дошел. Теперь же, попав наконец в хозяйственный взвод, Еремеев и вовсе успокоился – вернется живым, не придется бабе голосить, получив похоронку, и дочки вырастут не сиротами…
Предстоящая поездка обрадовала его, как радовали, бывало, до войны нечастые поездки в районный центр. Человек он был любознательный, охочий до новых впечатлений, и – хотя много уже чего повидал на войне – возможность посмотреть новые места и поговорить в дороге с новыми людьми привела его, вообще от природы общительного и добродушного, в еще лучшее расположение духа.
Он тщательно направил на ремне бритву, не спеша побрился, подшил чистый подворотничок, потом достал из вещмешка узелок с медалями – «За оборону Сталинграда» и две «За отвагу», – почистил и прицепил к гимнастерке. В будни он не носил их, считая это не совсем уместным в его возрасте бахвальством; но покрасоваться в дороге – дело другое, мало ли кого доведется встретить…
Уже рассветало. Недолгий ночной дождь кончился, и утро вставало свежее и ясное, хотя и в дымке от горящих в округе лесов. На юге и на севере продолжало громыхать – тяжелая артиллерия добивала не сложившие оружия гарнизоны Форста и Мускау. Еремеев позавтракал с товарищами по взводу, рассказал о полученном задании, сдержанно гордясь нешуточным доверием начальства. Пора было и в путь. На кухне, получая сухой паек, он подумал о девчонке, которая с вечера сидит, небось, некормленная – да и допреж того неизвестно когда ела, – и попросил повара отлить в котелок вчерашнего разогретого борща с куском мяса. «Я ее сюды приведу, – сказал он, поставив котелок на угол плиты, – пущай поест по-человечески». Потом, одернув гимнастерку, он отправился к командиру охраны и попросил ключ от комнаты, куда заперли диверсантку.
Замок открылся не сразу. Еремеев возился с ключом, вставляя его и так и этак, а Эрика Фишер слушала эти звякающие металлические звуки и леденела от страха – она даже не думала, что еще способна так чего-то бояться. Вчера, разговаривая с генералом, она совсем не боялась, а сейчас в ней не осталось ничего, кроме слепого нерассуждающего ужаса…
Вскочив на ноги, Эрика стала пятиться от двери, пока не уперлась спиной в стену. Дальше отступать было некуда. Тогда, быстро нагнувшись, она выдернула из краги правую штанину брюк и поймала выкатившийся на ладонь тяжелый стальной бочоночек. Как обращаться с гранатами этого типа, она знала; зимой, когда Мартин Борман призвал девушек вступать в «фольксштурм», старшеклассницы прошли военное обучение. Вспомнив инструкцию, Эрика сжала гранату в правой руке, продела в кольцо предохранителя указательный палец левой и, резко крутнув, выдернула кольцо вместе с чекой.
Замок наконец открылся. «Ишь ведь, – довольным тоном проворчал Еремеев, – вставить-то, выходит, надо было поглубше, всего и делов…» Он отворил скрипнувшую дверь и посветил фонариком – белокурая, чем-то похожая на его Маняшку девчонка в пятнистой маскировочной куртке стояла, прижавшись спиной к стене, с белым неподвижным лицом.
– Ком, дочка, – сказал Еремеев, входя, – я там щец тебе расстарался. В дорогу-то поесть надо, ферштейн? А там и тронемся потихоньку. Да ты не бойся, все будет алес гут…
Эрика, словно поняв его слова, сделала неуверенный шаг к двери и пошатнулась. «Ну, вовсе девка сомлела», – с жалостью подумал Еремеев и протянул руку, чтобы ее поддержать. И в этот миг – он ничего не успел ни разглядеть, ни понять, ни почувствовать – она со всего размаха швырнула гранату себе под ноги.
График наступления поломался через двое суток, когда передовые отряды шестого корпуса, после полуторачасового боя овладев Барутом, вышли под Вюнсдорфом на внешний обвод Цоссенского укрепленного района. Точнее, не вышли, а вырвались – и стали.
Местность была труднопроходимой для танков – лесисто-болотистая, изобилующая озерами; в узких дефилеях противник успел создать глубоко эшелонированную систему обороны, до предела насыщенную противотанковыми средствами. Протаранить ее с ходу не удалось, пришлось взламывать шаг за шагом, ценою больших потерь в людях и технике, а своевременная доставка подкреплений становилась проблемой – разрыв между ушедшей далеко вперед танковой армией и следовавшими за нею общевойсковыми достигал уже пятидесяти, семидесяти, а то и ста километров.
Цельной линии фронта давно не существовало. Обстановка в треугольнике между Форстом, Финстервальде и Цоссеном могла поставить в тупик самого опытного оперативника, так здесь перепутались и перемешались глубоко вбитые во вражескую оборону танковые клинья, бродящие по лесам группы окруженцев из разгромленных немецких дивизий, наши коммуникации и гарнизоны противника, продолжающие удерживать отдельные опорные пункты.
Как и предусматривалось директивой, армия Николаева пошла в глубокий прорыв без обеспечения с флангов, имея справа и слева от себя две мощные группировки противника – одну юго-западнее Потсдама, а другую между Бухгольцем и Бесковом. Обе они могли в любую минуту нанести двойной отсечный удар на Луккенвальде, и тогда 7-я армия оказалась бы отрезанной от основных сил фронта. До сих пор это Николаева не тревожило: пусть отрезают, если ему тем временем удастся достичь южных окраин Берлина. Но непредвиденная задержка под Цоссеном существенно меняла дело.
Угроза окружения быстро продвигающейся вперед армии опасности не представляла. Опасность представляла угроза двустороннего флангового удара по армии неподвижной, скованной на дотах и железобетонных надолбах этого проклятого укрепрайона; по армии, лишенной свободы маневра. Поэтому Цоссенский рубеж надо было проломить раньше, чем противник успеет воспользоваться изменением обстановки. Но рубеж стоял прочно.
Николаев по этому поводу получил грандиозный разнос от командующего фронтом. «Ты что, генерал-полковник, воевать разучился? – кричал маршал. – Тянешься, понимаешь, кишкой – одна бригада дерется, другие в очереди дожидаются – по принципу „кто крайний“… Да что ты мне про болота толкуешь – сам знаю, что болота, карту читать и мы обучены! Через болота дороги надо прокладывать – по нескольким маршрутам сразу, – а не топтаться на месте, сбившись в кучу…» Командарм выслушивал все это, стиснув зубы. Инженерные войска и так уже делают что могут, и продвижение задерживается не только из-за плохих дорог; вообще, назвать действия 7-й армии «топтанием на месте» было по меньшей мере несправедливо – Николаев едва сдержался, чтобы не ответить маршалу резкостью. Весь еще под впечатлением этого разговора, он приехал на командный пункт одиннадцатого мехкорпуса, в полосе которого дела обстояли особенно неблагополучно. Увидев рыжий от кирпичной пыли бронетранспортер командарма, часовые сделали знак остановиться и подошли с автоматами на изготовку. Николаев распахнул тяжелую броневую дверцу, высунулся наружу. «Командира корпуса ко мне», – сказал он подошедшему с часовыми офицеру, тот побежал, придерживая полевую сумку. Командарм вышел, закурил, посмотрел на часы. Через минуту появился командир корпуса, тучный немолодой генерал-майор. Он начал вслепую докладывать обстановку, командарм слушал молча, с непроницаемым лицом. «Карту», – не оборачиваясь бросил он выскочившему следом зa ним адъютанту, тот щелкнул замками портфеля и развернул лист на скошенном борту транспортера, придерживая за углы.
– Прошу сюда, комкор, – сказал Николаев ледяным голосом. – Почему здесь еще немцы? Утром я понял из вашего донесения, что дорога на Шюнов вами перерезана. Теперь ее опять контролирует противник. Что это значит?
Генерал-майор снял фуражку и вытер бритую голову скомканным носовым платком.
– Разрешите объяснить, товарищ командующий…
– Мне ваши объяснения не нужны, – прервал командарм, повышая голос. – Мне действия ваши нужны, а не объяснения! Мне нужен Дабендорф, которым вы еще вчера обязаны были овладеть! – Он кулаком ударил по броне с такой силой, что лопнула перчатка. – Вы что, ведете наступательный бой или танцуете контрданс? У вас нет гибкости тактического мышления, – это же абсурд – долбить оборону танками, если видите, что танки не проходят! Где вас этому учили? Пускайте вперед пехоту, ей проще справляться с фаустниками, пускайте саперов – подрывать заграждения! Неужели мне здесь, под Берлином, читать своим командирам лекции по тактике? Сколько машин вы уже потеряли от фаустпатронов, это вам ни о чем не говорит?
– Товарищ командующий, – оскорбленно сказал командир корпуса, – если вы считаете, что я не соответствую занимаемой должности…
– Если бы я так считал, – отрезал Николаев, – вы бы ее не занимали. А пока занимаете – извольте соответствовать! Не сегодня завтра Венк ударит по нашему левому флангу, а справа подоспеют Буссе вместе с небезызвестным вам Грезером, которому после «Матильды» не терпится сделать ответный ход… Вы что, не понимаете, чем это может обернуться? Впрочем, за резкость приношу мои извинения. Виноват. А теперь давайте подумаем вместе, что тут можно сделать. Кстати, свяжите-ка меня с начальником эрбээс…
Они спустились в подвал, где работал штаб корпуса, обсудили план действий по скорейшему прорыву укрепленной полосы. Адъютант подал Николаеву телефонную трубку:
– Товарищ генерал-полковник, начальник ремонтно-бронетанковой службы на проводе!
– Благодарю. – Командарм взял трубку, продолжая разглядывать схему укрепрайона. – Георгий Павлович, я сейчас у Стеценко. Вам известно, что в его хозяйстве еще ни один танк не снабжен противофаустными экранами? Приказ начать работы по экранированию я отдал еще позавчера… Что? Нет материала? А вам какой, собственно, требуется материал – легированный хромо-ванадий? На станции Рехаген стоят четыре платформы, груженные котельным железом; немедленно гоните туда машины и газорезчиков, пусть раскраивают листы на месте, и готовые экраны тут же отправляйте на походно-ремонтные пункты. Ответственность за сроки исполнения возлагаю лично на вас, экранировать танки в Берлине будет поздно!
Бросив трубку, Николаев попрощался с командиром корпуса и работниками штаба и пошел к выходу.
– В шестой теперь поехали, – сказал он водителю, забравшись в душное, пропахшее бензином и горячим металлом нутро бронетранспортера, и обернулся к седевшему сзади адъютанту: – Набросайте-ка пока две радиограммы… Первая – в штаб истребительного авиакорпуса. Сегодня… не позднее шестнадцати ноль-ноль… провести всеми наличными силами массированную штурмовку… позиций противника в полосе эм-ка одиннадцать. Координаты и время согласовать с оперотделом штабарма. Написали? Теперь вторую – в штаб фронта. Настоятельно прошу… о временном переподчинении мне… Десятого артиллерийского корпуса прорыва… Двадцать пятой артиллерийской дивизии прорыва… Двадцать третьей зенитно-артиллерийской дивизии…
– Товарищ генерал! – позвал сзади радист. – От командующего фронтом!
Командарм взял бланк, надел очки и дважды перечитал неровные, скачущие вверх и вниз карандашные строчки: «ЛИЧНО ТОВАРИЩУ НИКОЛАЕВУ. ПРИКАЗЫВАЮ СЕГОДНЯ НОЧЬЮ ОБЯЗАТЕЛЬНО ВОРВАТЬСЯ В БЕРЛИН. ИСПОЛНЕНИЕ ДОНЕСТИ. 13.50. 21.4.1945. КОНЕВ».
Эк его разбирает, подумал он, медленно комкая бумагу; небось, от Верховного влетело? Что ж, сам напросился…
На следующий день, к вечеру, передовые отряды всех трех корпусов 7-й танковой армии почти одновременно вышли на южный берег Тельтов-канала.
В ночь на двадцать четвертое апреля генерал-полковник Николаев, его начальник штаба, член Военного совета и еще несколько офицеров стояли на плоской крыше восьмиэтажного фабричного здания в Тельтове. Отсюда почти весь Берлин был виден как на ладони – вернее, был бы виден днем. Сейчас он только угадывался во мраке своей огромной протяженностью, багрово озаренной пожарищами. На их раскаленном фоне тут и там черными силуэтами просматривались отдельные здания покрупнее, фабричные трубы окраин, обглоданные бомбами шпили кирок, рваные очертания руин, правее Тиргартена что-то горело позади высокого многоэтажного фасада, его пустые оконные проемы светились рядами ярких квадратиков – словно дом был празднично освещен изнутри. Особенно много пожаров было в северо-восточных и центральных районах города, оттуда непрерывными раскатами тяжкого обвального грохота доносился гул канонады – дальнобойная артиллерия 1-го Белорусского уже вторые сутки громила правительственные кварталы.
Офицеры на крыше молчали, смотрели, слушали. Николаев, держа руки в карманах кожаного реглана – ночь была холодной, и здесь, на высоте, дул резкий северный ветер, пахнущий гарью и тлением, – вышел вперед к самому парапету. Внизу, в редких случайных отсветах, тускло поблескивала черная вода канала. Фабричные корпуса на том берегу (он долго и подробно рассматривал их днем) казались мертвыми и покинутыми, но это впечатление было обманчиво. Все выходящие на канал окна были замурованы, заложены мешками с песком, заделаны броневыми щитами, – и из каждой смотровой щели, из каждой амбразуры глаза невидимых наблюдателей следили за южным берегом. Вся эта заводская окраина Берлина была заблаговременно превращена в сплошную крепость – прочные, старой добротной постройки кирпичные здания, сложная сеть подземных коммуникаций, установленные на перекрестках бронеколпаки или снятые с танков орудийные башни – да, нетрудно себе представить, во что обойдется прогрызание такой обороны…
Командарм смотрел на мрачную, фантасмагорическую картину огромного горящего города, и ему как-то не верилось, что перед ними действительно Берлин, что они действительно дошли сюда, доломали эту войну. Тьфу, тьфу, не сглазить бы… Да нет, уже доломали, хотя еще поогрызается, попьет еще кровушки.
Безумное, преступное дело этот штурм. Хотя, наверное, все тут закономерно. Вся война была настолько преступной и безумной, что и не могла завершиться ничем иным. Как чума, заразительны безумство и преступление, и этого тоже, видно, было не избежать. Такое время! Если применить старые критерии – обе стороны оказались зачумленными, каждая в своем роде. Те, кто руководил войной, все в конечном счете сравнялись в бесчеловечной жестокости, просто одни зверствовали над чужими народами, а другие – над своим собственным; кому что по душе.
Да, Великая Отечественная… Надолго теперь, на десятки и десятки лет, суждено ей остаться самой засекреченной войной нашей истории. Хотя ни о какой другой не напишут столько. И все будет лживо, приблизительно, все будет не то, писать то просто нельзя – и не потому даже, что никогда не разрешат, не напечатают (это само собой разумеется). Главное другое: правда об этой войне долго еще будет ненужной, вредной, взрывоопасной. Сегодня правда непосильна даже нам, видевшим ее настолько близко, что теперь остается только одно: поскорее забыть, заслониться придуманным, более приемлемым, лестным; но полную правду об этих четырех годах не примет, не сможет – не захочет – принять и второе поколение, сегодняшние военные сироты, уже воспитанные (к счастью для себя) в святой убежденности, что отцы отдали жизнь за победу Добра над Злом…
Командарм непроизвольным движением снял фуражку.
Ночной ветер над Берлином, отравленный запахами войны – трупным смрадом, пылью истолченного снарядами кирпича и бетона, едким перегаром тротила, – доносил сюда ее звуки: отдаленный грохот непрекращающейся канонады, рычание моторов и осторожный скрежет и лязг гусениц по брусчатке здесь, внизу, где на набережной уже занимала огневые позиции самоходная артиллерия и танки первой штурмовой волны накапливались в поперечных каналу улицах.
Картина двухлетней давности вспомнилась вдруг ему: закат жаркого июльского дня, когда он летел на «кукурузнике» вдоль грейдера, по которому его части шли на соединение с бригадами Ротмистрова – под Прохоровку. С высоты, хотя и небольшой, движение растянувшейся на километры колонны казалось неторопливым, и лишь присмотревшись, разглядев, как на неровностях почвы за левым кюветом быстро изламываются вытянутые горбатые тени танков, можно было определить, что водители газуют километров под шестьдесят, не меньше. Перегнувшись через борт, в хлещущий мимо исцарапанного целлулоидного козырька горячий ветер, и глядя на вереницу красновато-бурых от закатного уже солнца коробочек, он представил себе тех там, внизу, на брезентовых сиденьицах в дымной громыхающей полутьме боевого отсека, пропахшего газойлем, потом, оружейной смазкой и близкой уже смертью, неминуемой для многих. Он знал, что их – обреченных – много, знал даже (приблизительно) их число, вероятностный анализ потерь в предстоящей операции ему доложили еще накануне, и цифры эти ужаснули даже его, давно отвыкшего ужасаться чему бы то ни было…
Но потери потерям рознь. Те, тогдашние, были необходимы; сложившаяся к тому времени обстановка на южном фасе Курской дуги обусловила инвариантность оперативных решений, не оставила никакого выбора. Таранный удар панцерных корпусов Гота, ринувшихся на северо-восток в обход Обояни, требовалось остановить любой ценой, слишком многое было поставлено на карту. Судьбе не только Курска предстояло решиться там, на шестикилометровом пятачке между Пселом и линией железной дороги Марьино – Беленихино. И наверное, это понимали не только в Ставке, не только командующие фронтами и армиями; наверное, тогда это понимал – нутром чувствовал! – каждый механик-водитель, каждый башнер.
Поэтому у него, командарма, совесть в тот день была чиста. Он мог бы приземлиться там, в степи, и, остановив колонну на марше, поговорить с любым экипажем – из тех, что по его приказу шли на смерть. В тот день у него нашлось бы что сказать своим чумазым ребятам в замасленных комбинезонах, с черными от пыли лицами. Всегда находилось, и его всегда понимали, он это чувствовал; поняли бы и тогда, накануне побоища 12 июля.
…А вот сейчас он не смог бы заставить себя говорить с экипажами. Не отважился бы. И не потому, что боится услышать вопрос, на который не будет ответа, – это исключено, в армии хорошо знают, о чем можно и о чем нельзя спрашивать генералов. Более того, никакие такие вопросы – как ни странно, пожалуй, – и не возникают сейчас у тех, кому скоро предстоит умереть здесь, на пороге Берлина, накануне мира. Они не спрашивают себя, действительно ли это нужно, считают это неизбежным, правильным. Как тогда под Прохоровкой. Многие, наверное, даже искренне воодушевлены, гордятся своей «почетной» ролью участников битвы за вражескую столицу. Может, так оно и лучше. Конечно, лучше. Куда труднее было бы им сейчас, знай они, какую грязную политическую игру решено оплатить здесь их жизнями…