Погрузка войск первого оперативного эшелона началась ночью – и в этом порту, и в других, по всему южному побережью Англии от Фалмута до Брайтона – совершенно открыто, с ярко освещенных, как в мирное время, пирсов. Десантные суда стояли тесно борт о борт, громадные ворота в носовой части каждого были широко распахнуты, и в эти зияющие пасти неторопливыми потоками ползла и катилась по спущенным на берег аппарелям тяжелая боевая техника – орудия, танки обычные, танки-амфибии, танки специального назначения, тральщики с вынесенными вперед барабанами цепных тралов, мостоукладчики, огнеметные танки с прицепами-цистернами для горючей жидкости, мортирные танки для метания мощных бетонобойных зарядов кумулятивного действия, бронетранспортеры, вездеходы…
Пехота тем временем грузилась на обычные транспорты, солдат размещали в трюмах, в каютах, во всех свободных помещениях, прямо на палубе. Приняв на борт положенное по расписанию количество людей, транспорт немедленно отдавал швартовы, буксиры оттаскивали его от стенки, и его место тут же занимал другой.
На следующий день, в воскресенье, четвертого июня, впервые за много месяцев не было побудки. Солдаты проснулись поздно – было серенькое прохладное утро, нерешительно моросил мелкий дождь. Транспорты, отойдя от пирсов, стояли на якорях посреди бухты; мористее, на внешнем рейде, едва различались длинные серые корпуса эсминцев, неподвижно висели над кораблями аэростаты заграждения, и, словно принюхиваясь к опасности, с палуб и мостиков настороженно смотрели в небо стволы зениток.
Впереди был целый день угнетающего безделья. Высадка могла быть произведена только на рассвете, во время прилива, поэтому предстояло тронуться в путь вечером, чтобы за ночь пересечь канал и к назначенному часу прибыть в заданный квадрат у побережья Нормандии. Время тянулось медленно, еще медленнее, чем в лагере.
К обеду засвежело, поднялся ветер, мокрая палуба словно ожила, стала медленно вздыматься и опадать под ногами. «Еще отложат представление», – подмигнул один из десантников, старательно разжевывая твердую галету. На него закричали со всех сторон – еще и в самом деле накаркает. Но проклятый болтун оказался прав: уже перед вечером им сообщили, что операция откладывается на двадцать четыре часа из-за неблагоприятной метеорологической обстановки.
Солдаты встретили известие свистом, топотом, озлобленной руганью. Не то чтобы им так уж не терпелось ринуться в свой «крестовый поход», просто они были слишком измотаны долгим ожиданием того, что им предстояло сделать. Делать все равно придется, от этого не отвертишься, так уж скорее бы!
Уже больше трех месяцев они сидели в учебно-тренировочных лагерях – с тридцатого апреля вообще в полной изоляции от местного населения, увольнительные были отменены, выход из лагеря приравнен к дезертирству, переписка запрещена; писать можно, сказали им, но письма будут отправлены только после «дня Д». Все эти меры были понятны: план предстоящей операции, еще недавно доступный лишь самым высшим офицерам штаба Эйзенхауэра, стал теперь известен двумстам восьмидесяти тысячам человек. С начала мая они уже знали практически все: район высадки, расположение отдельных участков, состав сил первого эшелона, схему координации действий родов войск в первые часы операции – пять пехотных дивизий атакуют с моря, три воздушно-десантных – с воздуха, планерами и на парашютах; вся бомбардировочная авиация, какую только можно будет поднять в воздух, блокирует тем временем шоссейные и железные дороги в Бретани, Нормандии и департаменте Нижней Сены, так что по замыслу все вроде бы должно пройти гладко – чертовы крауты и опомниться не успеют. Но ведь планы планами, а на войне случается всякое, на то она и война. Скорее бы все это кончилось, будь что будет.
Далеко не все солдаты разбирались в причинах и истинном характере этой войны, очень немногие понимали свое участие в ней как некую нравственную необходимость. Большинство даже не очень отчетливо помнило, из-за чего вообще все началось, – вроде бы немцы вместе с русскими напали на поляков, потом Адольф чего-то там не поделил с Дядей Джо и полез на русских, а между делом хапнул и французов; словом, опять те же старые континентальные штучки, из-за которых отцов травили газами под Ипром, а теперь вот и сыновьям приходится отправляться на континент. Эти вшивые наци заслуживают хорошего мордобоя, если хотя бы наполовину правда все то, что о них рассказывают, но все-таки умирать за поляков, или за русских, или за французов… Другое дело, если бы крауты в сороковом – после Дюнкерка – попробовали сунуться в Англию, как грозились.
Впрочем, конечно, не только ради чужих и неясных целей собирались идти в бой английские солдаты, посаженные на транспорты десантного флота. У одних были личные счеты с немцами – мать или жена, погибшие под развалинами во время геринговского блица, брат или отец, не спасенные с торпедированного корабля… Другие воспринимали войну как опасную разновидность спорта, возможность самопроверки и самоутверждения, для третьих участие в ней было просто тяжелой и неизбежной обязанностью, от которой не отвертеться. Разные это были люди, и разные у них были чувства и мысли, но сейчас почти все были едины в стремлении поскорее добраться до этих чертовых пляжей, фотоснимки которых они уже знали наизусть: здесь – первая линия заграждений, «драконовы зубы» и колючая проволока спиралями, там вторая – проволока на низких, в один фут, колышках, – а там уже и рыбацкая хижина, превращенная в блокгауз…
Но пока приходилось ждать – спать, натянув на голову одеяло, или писать письма, или до одурения резаться в карты. В понедельник погода оставалась такой же прохладной и пасмурной, но ждать стало уже вроде бы полегче – начали обживаться и здесь, солдат быстро привыкает к новому месту. После обеда небо стало светлеть, потеплело, видимость улучшилась, сквозь облака кое-где несмело просвечивало солнце. Никаких сообщений по судовой трансляционной сети больше не передавали, и оставалось только гадать – отложат снова отплытие или не отложат. К вечеру небо на западе совсем очистилось, широкая алая заря долго догорала за низкими холмами Девона, пронзительно и печально пела волынка на соседнем транспорте…
А среди ночи их подняли на ноги свистки сержантов. Первым, что услышал солдат, проснувшись, был ритмичный гул судовых машин и шум ветра и моря. Палуба мелко дрожала под ногами, и центр тяжести тела все время перемещался то в одну, то в другую сторону, медленно и неукоснительно, подобно маятнику. Физическое самочувствие было отвратительным – ныла голова, на желудок давила какая-то тяжесть: очевидно, начинала сказываться морская болезнь. Стиснув зубы, он принялся торопливо приводить в порядок свое снаряжение. Винтовка, шанцевый инструмент, плащ, одеяло, ранец с двухсуточным запасом продовольствия, патроны, ручные гранаты, каска, фляга – все это солдатское хозяйство казалось втрое тяжелее обычного. Вдобавок погода опять испортилась, начинало штормить, из непроглядного мрака несло водяной пылью – то ли дождем, то ли срываемой с гребней волн пеной. Уныло и монотонно гудел в такелаже ветер. Транспорт шел, тяжело зарываясь в волны, и палуба то упруго нажимала на подошвы, то снова уходила из-под ног, вызывая тошнотворное ощущение в желудке.
После завтрака десантники почувствовали себя лучше: таблетки гиосцина против морской болезни и щедро подмешанный к чаю ром сделали свое дело. Выстроившись на шлюпочной палубе, они молча выслушали последние инструкции. Им сообщили, что первая фаза операции развертывается успешно: час назад три воздушно-десантные дивизии высадились в важнейших стратегических пунктах побережья, и со вчерашнего вечера девять тысяч бомбардировщиков непрерывно громят все линии немецких коммуникаций. Слышать это было утешительно, но уверенности не прибавило. То, что три дня назад – на последнем инструктаже в лагере – казалось таким простым и понятным, сейчас оборачивалось совершенно бредовой затеей. Их участок высадки – «Меч», рядом – «Юнона», где будут высаживаться канадцы, потом «Золото», а еще правее – там, где линия побережья загибается на северо-запад, к Шербуру, – участки американцев, «Юта» и «Омаха». Но это все было на карте, пришпиленной к черной классной доске в лекционном бараке. А здесь? Непроглядная темень, мрачный шум штормового моря, непрекращающийся гул авиационных моторов в черном небе. Где-то далеко впереди, прямо по курсу, полыхают багровые зарницы и нарядными гроздьями огоньков висят осветительные бомбы. Плыть туда в хрупкой штурмовой лодке – в этом прямоугольном корыте, склепанном из листового железа? Кому только в голову могло такое прийти…
– Ты что-нибудь понимаешь? – растерянно спросил десантник.
– Разберемся, – отозвался стоявший рядом. – Лишь бы добраться до берега…
– Разговоры в строю! – крикнул офицер сорванным голосом. – Повторяю: при посадке в лодки строго соблюдать расписание и порядок следования плутонгов в каждой роте. Каждая лодка поднимает ровно тридцать человек. Первой грузится рота «Дог», за нею идут «Чарли», «Бэйкер», «Эйбл». Переход к берегу займет около часа, на берегу немедленно рассыпаться в цепи, не скучиваться, продвижение вести короткими перебежками, первые двести ярдов по возможности не окапываясь. Категорически запрещается задерживаться для оказания помощи раненым, ими займутся санитары.
Транспорты десантного флота медленно приближались к берегам Нормандии. Отсчитывая последние мили, крутились лаги, в тишине штурманских рубок стрекотали самописцы эхолотов, вычерчивая на бумажных лентах постепенно повышающийся профиль дна Английского канала. Десятки тысяч вооруженных людей, которые стояли на залитых водою палубах, торопливо затягиваясь последними сигаретками, еще не видели берега, но его темная неровная линия, растушеванная непогодой, уже различалась с ходовых мостиков, сквозь оптику морских биноклей и дальномеров. Где-то за тучами по левому борту вставал туманный рассвет – над Европой поднимался новый день, вторник шестого июня тысяча девятьсот сорок четвертого года.
На боевых кораблях, сопровождавших армаду транспортов, в пять часов тридцать минут загремели колокола громкого боя. Побежали к своим постам артиллеристы, зарокотали механизмы элеваторов, поднимая заряды из бомбовых погребов. В пять сорок пять огромное багровое пламя окровавило вспененные волны, выхватив из темноты грузные очертания надстроек и башен со вздыбленными орудийными стволами. Чудовищный грохот залпа главных калибров прокатился над транспортами и обрушился на нормандский берег, протаптывая дорогу десанту.
В шесть часов тридцать минут обстрел побережья был прекращен. Суда начали стопорить машины. Тысячи механиков, машинистов и кочегаров, лихорадочно работающих у своих рычагов и пультов, прислушивались к резким звонкам машинных телеграфов, посматривали на часы и обменивались быстрыми взглядами. Спрятанные глубоко в недрах судов, они ничего не видели, но уже знали: наступил «час эйч».
Высоко над ними, на палубах, мелькали цветные огоньки сигнальных фонариков, слышались свистки, крики команды и лязг подкованных башмаков. Батальоны первой волны вторжения пересаживались в штурмовые лодки.
Путь к берегу казался нескончаемо длинным. Море разбушевалось не на шутку, и волны, которые почти не ощущались на транспорте, теперь швыряли легкую лодку, как бумажный кораблик. Через несколько минут все промокли до нитки. Рядом взметнулся первый грохочущий столб воды и огня, солдат крепче сжал зубы и еще сильнее вцепился свободной рукою в борт, взлетевший вместе с ним высоко вверх; потом он равнодушно отметил про себя красоту разноцветных пулевых трасс, начавших полосовать мглу над его головой.
Только к концу перехода, начав различать в бледном рассветном сумраке мертвенно-серые и напряженные лица товарищей, он вдруг почти успокоился и начал разбираться в происходящем, готовиться к действию и подсчитывать в уме средства, которыми располагает. Винтовка; руки, которые ее держат; ноги, которые донесут его до немецкого блокгауза; голова, которая подскажет ему, что делать, – все это находилось в полном его распоряжении. Там, в лагере, он был пешкой, рядовым, не имеющим своей воли и всецело зависящим от начальства, а здесь все зависело от него самого. Им начинал овладевать спортивный азарт. Посмотрим теперь, кто кого! Только бы поскорее добраться до берега, увидеть перед собой первого ублюдка со свастикой…
Утихла качка, стало еще светлее. Теперь уже впереди ясно различалась узкая полоса пляжа, стремительно вырастающая навстречу. Внезапно умолкли моторы, и тут же под железным днищем туго зашипел песок; вылетев с разбега на отмель, лодка замерла, передний борт с лязгом отвалился, и десантники заторопились к выходу, прыгая в воду, достигавшую им до пояса.
Вода, не такая уж холодная, была тяжелой и отвратительно пахла мазутом; обломки дерева, спасательные жилеты и чьи-то размокшие письма качались на ее маслянистой поверхности. Невидимые чайки зловеще орали над головой, обезумев от стрельбы; их стонущие хриплые вопли были слышны даже сквозь дробный треск пулеметов и удары разрывов. Плохо было то, что вода не позволяла бежать – так бывает в страшном сне, когда ноги становятся бессильными. Подняв винтовки, солдаты брели к берегу, свободной рукой разгребая воду, помогая себе преодолевать ее тугое сопротивление. Немцы понизили прицел, по поверхности воды плясали сотни пулевых фонтанчиков; кто-то выронил винтовку и, взмахнув руками, скрылся под набежавшей волной, почти одновременно с ним так же мгновенно и бесследно исчезли двое других. Шедшие рядом видели это, но гибель товарищей не задерживалась в сознании, сейчас важно было одно – добраться до берега, увидеть перед собой проклятого наци…
Плотность огня все возрастала, но воды было уже совсем немного, теперь можно было бежать, и он побежал, высоко поднимая ноги и разбрасывая фонтаны брызг.
А ведь это Франция, подумал он вдруг с каким-то удивлением, когда под ногами перестала хлюпать вода и остался только песок – вначале рыхлый, засасывающий, а потом все более и более плотный. Франция, черт побери, все-таки они до нее добрались, все-таки они это сделали!
Когда вокруг начали рваться мины, пришлось залечь. Он лежал на холодном и плотном, словно утрамбованном песке, по которому прыгали морские блохи; лежал, вздрагивая от близких разрывов, и для храбрости ругался сквозь зубы самыми замысловатыми и бессмысленными ругательствами. Потом вскочил, сделал еще одну перебежку и кубарем скатился в какую-то неглубокую ямку. Грохот разорвавшейся совсем рядом мины (или снаряда, он еще не научился их различать) заставил его сжаться в комок, тугая волна воздуха ударила колючим вихрем песка и едким запахом сгоревшей взрывчатки.
Еще разрыв, на этот раз подальше. Отплевываясь от хрустящего на зубах песка, он подобрался к краю воронки, осторожно выглянул – впереди торчали косо воткнутые в песок куски рельсов, коряво обросшие морской солью и бурым, словно запекшаяся кровь, лишайником ржавчины, перепутанные такими же ржавыми спиралями колючей проволоки. Проволоки было много, казалось, ее мертвая паутина заплела весь пляж, а за нею виднелись те самые домики, что им показывали на снимке, сделанном с самолета. Три обыкновенных рыбачьих жилища, сложенных из серого дикого камня. Дальше маячили в тумане редкие деревья – правильно, и по плану здесь должна быть рощица. Обнаружившееся наконец соответствие теории и практики ободрило его. Пожалуй, и в самом деле, пока все идет как надо!
Рыбачьи хижины были превращены немцами в блокгаузы, и их нужно было захватить во что бы то ни стало. «Подавить огневые точки противника, создать предмостное укрепление и обеспечить прикрытие высадке второй волны» – так было сформулировано поставленное им задание. Да, если не подавить сейчас, второй волне придется скверно – ребята будут высаживаться при дневном свете…
Он оглянулся назад и увидел море в легком тумане, бесчисленные суда вдали и плывущие к берегу самоходные танкодесантные баржи. Штурмовые лодки первой волны и подбитые танки чернели на отмелях, обнажившихся с началом отлива. Его удивило количество убитых, лежащих на заметно уже расширившейся полосе пляжа. Лежали и живые, но мертвые лежали иначе – словно разбросанные как попало тряпичные куклы. Двое санитаров в белых, широко перекрещенных ярко-красным касках тащили кого-то, подхватив под мышки и под колени; еще один раненый пытался отползти на руках, вскидывая и то и дело роняя на песок голову. Высадившиеся за полчаса до пехоты саперные танки все еще были связаны на левом фланге, где продолжала вести огонь немецкая батарея; оттуда слышался раскатистый грохот 88-миллиметровых орудий и частые гулкие удары танковых пушек. А здесь, у трех домиков, немцы били из пулеметов по пляжу и подплывающим баржам, просекая туман тусклыми малиновыми трассами.
Саперы, подобравшись к заграждениям, копошились там, кромсая ножницами проволоку и растаскивая в стороны пружинящие куски ржавых спиралей, потом поползли дальше, толкая перед собой «бангалоры» – длинные трубчатые заряды-детонаторы для подрыва мин. Когда отгремели взрывы и рассеялся дым, свистки скомандовали очередной бросок; солдаты поднимались и бежали пригибаясь, как против сильного ветра. Прикинув расстояние – далековато, но попробовать можно, – он выбрался из воронки и тоже побежал, пригнувшись, перехватив винтовку левой рукой и на бегу отстегивая от пояса гранату…
Так – увиденная глазами одного из трехсот тысяч ее участников – началась едва ли не самая трудная для оценки, вызвавшая среди историков много споров и разногласий, но несомненно одна из важнейших операций Второй мировой войны – «Оверлорд», высадка союзных экспедиционных сил в Нормандии, в просторечии не совсем точно называемая открытием второго фронта.
Второй после советско-германского фронт в Европе был открыт годом ранее, когда союзники, очистив от противника Северную Африку, высадились на Сицилии, а затем перенесли военные действия в Италию; однако масштабы этих действий были столь незначительны, что итальянский «второй фронт» не оказал за год практически никакого влияния на общий ход войны.
Вторжение на Апеннинский полуостров было, в сущности, большой войсковой игрой, в ходе которой предстояло отработать не столько тактику (определенный боевой опыт к тому времени уже накопился), сколько методы и способы управления, в частности координацию между родами войск при комбинированной – с участием воздушных десантов – крупномасштабной высадке на укрепленное побережье. «Маневры» помогли, и в Нормандии союзному командованию удалось избежать ошибок, которые имели место при высадке на Сицилии, где, к примеру, свои же десантные самолеты подвергались обстрелу корабельной зенитной артиллерией.
В целом «Оверлорд» можно считать образцово спланированной и осуществленной операцией, хотя последующие действия союзных экспедиционных сил были уже не столь успешны и велись зачастую со значительным отставанием от графика продвижения, несмотря на огромное превосходство над противником (двукратное по артиллерии, трехкратное по пехоте и танкам, шестидесятикратное по авиации).
Относительно высокого уровня организации высадки и ее материально-технического обеспечения у военных историков разногласий нет. Спорными представляются другие стороны вопроса: сроки подготовки «Оверлорда» и степень его влияния на общий ход военных действий в Европе. Здесь мнения расходятся.
В Советском Союзе принято считать, что вторжение во Францию было осуществлено лишь тогда, когда дальнейшие отсрочки могли бы повредить уже интересам англоамериканцев. Военное значение второго фронта, утверждаем мы, вообще минимально – Германию разгромила советская военная мощь, и запоздалое вмешательство западных союзников лишь незначительно ускорило неизбежный к тому времени конец Третьего рейха.
Иного взгляда придерживается большинство англо-американских историков. Не следует недооценивать, говорят они, силу и боеспособность немецких войск, находившихся на западе летом сорок четвертого года; хотя и уступая союзникам по численности, эти пятьдесят дивизий – полмиллиона хорошо вооруженных и подготовленных солдат – могли бы оказаться существенным подкреплением для армий, оборонявших восточные рубежи рейха. Кроме того, надо учитывать, что наступавшие с запада англо-американцы захватили более двух третей территории Германии, избавив своего русского союзника от необходимости вести кровопролитные бои от Эльбы до Рейна, – поскольку, не будь Западного фронта, вермахт продолжал бы сражаться и после падения Берлина. Что касается сроков, то они определялись единственно степенью готовности к операции столь широкого масштаба; неудача преждевременной и плохо подготовленной высадки имела бы катастрофические последствия, и союзное командование не считало возможным идти на подобный риск.
Утверждение, что в споре рождается истина, не всегда верно. Гораздо чаще споры ни к чему не приводят, каждый остается при своем мнении, особенно в тех случаях, когда научный подход к предмету спора искажается эмоциями. Тогда спорящим не до истины – она остается где-то в стороне, равноудаленная от обеих точек зрения.
Это, вероятно, происходит и с противоречиями в трактовке тех или иных событий Второй мировой войны. Бессмысленно отрицать влияние национальных чувств на взгляд историка: как бы искренне ни стремился он к беспристрастности, от определенных симпатий и склонностей ему не избавиться. Вполне беспристрастным можно быть лишь в вопросах, не затрагивающих историю твоего собственного народа, твоей страны.
Если же мы касаемся времени, память о котором еще кровоточит, подняться над пристрастностью трудно, – но это необходимо, здесь нет иной альтернативы, кроме намеренного отказа от истины, пренебрежения исторической правдой.
Во время войны правдой пренебрегают сознательно – ни в одной воюющей стране служба массовой информации не может делать достоянием общественности (а следовательно, и вражеской разведки) истинные сведения о положении в тылу и на фронте. Для поддержания духа приходится преувеличивать значение своих успехов, соответственно замалчивая успехи противника, это является одним из психологических элементов стратегии.
Лишь когда умолкают пушки, приходит время говорить правду. Но тут сплошь и рядом оказывается, что от нее успели отвыкнуть, одних она страшит, другим неудобна, третьи продолжают видеть в ней угрозу государственным интересам, опасность для международного престижа страны. И в воспоминаниях участников, в специальных исследованиях, в произведениях художественной литературы упорно повторяются оценки и концепции, когда-то выработанные для сиюминутных потребностей войны и совершенно (чего зачастую не понимают авторы) непригодные в дни мира. Так, вольно или невольно, начинается фальсификация истории.
Можно, к примеру, понять, для чего зимой 1941/42 года Геббельсу понадобилось свести все причины неудачи под Москвой к одному лишь метеорологическому фактору, но если миф о «генерале Морозе» спустя десятилетия обыгрывается в трудах западногерманских военных историков – это уже нелепость. Такой же нелепостью представляются сегодня попытки некоторых английских авторов поставить знак равенства между сражением под Эль-Аламейном и Сталинградской битвой – хотя тогда, осенью 1942 года, «победа в пустыне» стала большим успехом британских вооруженных сил, в сущности, первым после Дюнкерка; и вполне понятно, что поражение непобедимого дотоле Роммеля англичане восприняли чуть ли не как поворотный пункт в войне.
Эмоциями военного времени до сих пор объясняются и многолетние разногласия по поводу «Оверлорда». Эта тема была для нас особенно болезненной – открытия второго фронта мы напрасно ждали летом сорок второго года, отступая к Волге. Именно тогда возникла и утвердилась в сознании армии и народа легенда о нарушенных обещаниях, о вероломстве союзников, оставивших нас без помощи в один из самых критических моментов.
Сегодня справедливость требует разобраться с этим мифом более спокойно. Надежда на открытие второго фронта в самом скором времени появилась у нас в июне, после опубликования двух коммюнике об итогах переговоров, проведенных Молотовым в Вашингтоне и Лондоне. В обоих документах говорилось о «договоренности в отношении неотложных задач создания второго фронта в Европе в 1942 году» – формулировка весьма неопределенная, дающая повод к самым широким толкованиям и рассчитанная главным образом на дезинформацию противника.
Людям в отчаянном положении свойственно верить всему, что укрепляет надежду. А наше положение тем летом было самым отчаянным с начала войны – тяжелее даже, чем в сорок первом, потому что тогда можно было еще говорить о внезапности, о неподготовленности, можно было надеяться на то, что немцы вот-вот выдохнутся; в сорок втором дух армии и народа подвергся еще более свирепому испытанию на прочность. Надо ли удивляться, что вся страна поверила – захотела поверить! – в скорую помощь со стороны союзников…
Ни армия, ни народ не знали того, что на самом деле ни о каком открытии второго фронта в то время не могло быть и речи, и открытия этого никто не обещал ранее сорок третьего года. В памятной записке, врученной Черчиллем Молотову 10 июня (то есть когда переговоры фактически уже закончились – итоговое коммюнике было опубликовано в Москве через два дня), говорилось ясно и недвусмысленно: «…мы концентрируем наши максимальные усилия на организации и подготовке вторжения на континент Европы английских и американских войск в большом масштабе в 1943 году»[69]. На текущий же год была обещана лишь высадка десанта в августе или сентябре – речь шла о готовившейся тогда десантной операции в Дьеппе, которая и была осуществлена в намеченный срок.
Что касается позиции американцев, то Рузвельт в беседах с Молотовым хотя и выразил надежду на открытие второго фронта в текущем году, но сказал, что этому есть пока много препятствий – в частности, нехватка судов для переброски большого числа войск через кишащую вражескими субмаринами Атлантику. Никакого твердого обещания, стало быть, не было дано и в Вашингтоне.
В Советском же Союзе росла всеобщая уверенность в том, что относительно сроков открытия второго фронта союзники договорились и вторжение на континент произойдет самое позднее этой осенью. Это широко распространенное заблуждение дало Сталину один из главных козырей в международной политической игре – не только на все время войны, но и на долгий послевоенный период.
Козырная карта разыгрывается сразу, без промедления. В двух документах на протяжении одного месяца – в послании Черчиллю от 23 июля и в меморандуме, врученном британскому премьеру 13 августа – на следующий день после прибытия англичан в Москву, – Сталин прямо обвиняет его в нарушении якобы имевшей место договоренности о том, что вторжение в Европу будет осуществлено в 1942 году. Обвиняет, отлично зная, что договоренности такой не было.
Мало того, в меморандуме высказывается и еще более странная претензия к союзникам: советское командование, мол, строило план летних операций именно в расчете на то, что второй фронт будет открыт в 1942 году, и отказ правительства Великобритании выполнить свои союзнические обязательства «осложняет положение Красной армии на фронте».
Этот аргумент настолько нелеп, что на первый взгляд вообще непонятно, как он мог быть высказан в серьезной дипломатической переписке на высшем уровне. Советское командование не могло планировать летнюю кампанию в расчете на открытие второго фронта хотя бы по той простой причине, что стратегия этой кампании была разработана в марте, а переговоры с союзниками о втором фронте начались уже летом – Молотов вылетел в Лондон только в конце мая.
Но это нелепость кажущаяся. Адресованный британскому премьеру меморандум от 13 августа написан для будущих историков. Вспомним: накануне, 12-го, состоялась первая встреча Сталина с Черчиллем, они долго обсуждали положение на фронтах, гость рассказал хозяину о планах готовящейся на осень операции «Торч»; Сталин выслушал с интересом и согласился, что высадка в Северной Африке – дело нужное (так, по крайней мере, утверждает Черчилль в своих мемуарах – другими свидетельствами об этой встрече мы не располагаем). Казалось бы, тогда-то и был самый подходящий момент выразить недовольство: а почему, собственно, Африка, а не Франция? Но нет, упрек будет сделан лишь на другой день, и именно в письменном виде, чтобы через много лет приобрести незыблемость документального свидетельства о подлинных причинах катастрофы, разразившейся тем летом на Южном фронте.
Едва ли Сталин дал себе труд прочитать ответ Черчилля. Это было ни к чему, он заранее знал все, что там могло быть сказано: что союзники никакого обещания не нарушили, поскольку не давали его, и что переговоры с Молотовым никак не могли повлиять на стратегические планы русского Верховного командования; все это он знал, и это действительно было так, кому же не понятно, что план кампании разрабатывается за несколько месяцев до ее начала…
Конечно, и план летней кампании 1942 года был разработан заранее. Но план этот оказался ошибочным: опять, как и год назад, Сталин не поверил разведданным, опять отверг их как дезинформацию и попытался сам определить замысел противника. И опять просчитался – ошибся грубо, постыдно; в результате были потеряны весь Донецкий бассейн, Крым, Северный Кавказ, врага пропустили до самой Волги.
Просчет сорок первого года можно было еще объяснить внезапностью «вероломного нападения», но чем оправдать Изюм-Барвенковскую мясорубку, потерю Севастополя, немецкий прорыв за Дон? Оправдать не перед современниками – их мнение едва ли Сталина беспокоило, – а перед потомками, перед будущими историками? Ведь уже в марте, планируя летнюю кампанию, Ставка располагала сведениями о готовившемся ударе противника на Юге; и предвидеть это было логично – Германия с ее иссякающими сырьевыми ресурсами остро нуждалась в донецком угле, кубанской пшенице, грозненской и майкопской нефти. Но Сталин упрямо считал, что генерального наступления надо ждать между Тулой и Воронежем – в обход Москвы – и именно там приказал сосредоточить основную массу войск. Силы же, выделенные для защиты Северного Кавказа, почти не превышали тех, что действовали на самом спокойном участке всего театра военных действий – в Карелии.
Немцы не смогли успешно использовать этот грубейший просчет советского командования – мощь вермахта была на исходе, поэтому кавказский поход оказался безрезультатным, а рывок к Волге окончился гибелью 6-й армии. Но это выяснилось позже, а в августе, когда Черчилль прилетел в Москву, – положение было отчаянным, противник вел бои на подступах к Сталинграду, рвался к Тереку, к перевалам Большого Кавказского хребта. Все, казалось, висело на волоске – не помог и свирепый приказ № 227 («Ни шагу назад!»), войска продолжали отступать…
Именно в те дни, оказавшись под угрозой нового военного поражения уже не оперативного, а почти стратегического масштаба – поражения, личную свою вину за которое он не мог не осознавать, – Сталин, вероятно, и ухватился за мысль переложить хотя бы часть этой вины на других. Конечно, в первую очередь виновата была армия – в приказе об этом было сказано недвусмысленно: «Некоторые неумные люди на фронте утешают себя разговорами о том, что мы можем и дальше отступать на восток… Не хватает порядка и дисциплины в ротах, в батальонах, в полках, в дивизиях…» – но с кого же в конечном счете спрос за порядок и дисциплину в армии, если не с Верховного командования; следовательно, требовались и другие виновники создавшегося катастрофического положения.
Всенародная наивная уверенность в том, что второй фронт может быть открыт в ближайшее время, оказалась для Сталина подарком судьбы. Он-то знал, что вторжения в Европу не будет еще по меньшей мере год, – как было не сыграть на напрасных надеждах всей страны? Когда народ увидит, что союзники нас обманули, никто уже не задаст вопроса: а почему же все-таки нам пришлось отступить до самой Волги, кто в этом виноват? Виновник будет у всех на виду, разоблаченный и заклейменный перед историей. Аристократ, консерватор по убеждениям, давний недруг Страны Советов – сэр Уинстон Леонард Спенсер Черчилль как никто подходил на роль злого гения антигитлеровской коалиции.
Разумеется, пока шла война, ни о каких прямых и открытых обвинениях в адрес премьер-министра союзной Великобритании не могло быть и речи, но упрек, высказанный келейно, в тайной дипломатической переписке, – дело другое, тем более упрек столь нелепый, что и сам адресат наверняка не примет его всерьез, отмахнется – помилуйте, тут недоразумение, в этом году мы вторжения крупными силами не планировали, – и инцидент будет исчерпан. Зато для историков останется меморандум, документальное свидетельство прямой вины союзников в том, что тяжелейшая обстановка сложилась летом 1942 года на советско-германском фронте…
Часто и грубо ошибавшийся в военных вопросах, как мастер политической игры Сталин не имел себе равных. Насколько безошибочной и дальновидной была импровизация от 13 августа – выявилось лишь много позднее, когда союзники действительно нарушили уговор и вместо обещанного вторжения во Францию занялись очисткой бассейна Средиземного моря; после войны же, в условиях нарастающего международного кризиса, двоякое – оправдательно-обличительное – значение меморандума сорок второго года стало просто бесценным: оказывается, фултонский поджигатель предавал нас уже тогда, оставив без обещанной помощи во время Сталинградской битвы! Это, естественно, не могло не сказаться как на отношении ко вчерашним союзникам вообще, так и на оценке их вклада в победу над Гитлером. Умело подогретые и направленные эмоции взяли верх, и в советской военной историографии прочно утвердилось мнение, что открытие второго фронта было злонамеренно задержано на два года и что запоздалый «Оверлорд» не оказал уже никакого влияния на ход войны.
Скажем еще раз: крайние точки зрения всегда искажают перспективу. Второй фронт был действительно задержан, хотя и не на два года, а на год (тоже немалый срок по тем временам); среди причин задержки был и циничный расчет политиков, надеявшихся как можно больше ослабить нас в единоборстве с врагом, но были и вполне разумные соображения штабных специалистов, считавших стратегически опасным вторгаться в Северную Францию, оставляя Средиземное море под контролем противника.
Что касается чисто военного значения «Оверлорда», то его не следует ни преувеличивать, ни преуменьшать. С Восточного фронта англо-американцам не удалось оттянуть ни одной немецкой дивизии, но группу армий «Запад» они перемололи, лишив вермахт главного стратегического резерва. Основной же эффект высадки союзных экспедиционных сил был скорее психологическим, это тоже нельзя списывать со счета.
Пожалуй, как ни странно, лишь в середине сорок четвертого года перед большинством немцев раскрылась перспектива неизбежного поражения. До тех пор страна верила в победу, верила исступленно, вопреки здравому смыслу и очевидности; верила просто потому, что слишком страшной была сама мысль о возможности другого исхода, мысль о том, что напрасными окажутся все жертвы, принесенные немцами ради обещанной фюрером победы…
В победу верили даже после Сталинграда. Даже после того, как провалилось тотальное наступление между Орлом и Белгородом, – все равно немец продолжал верить в конечное торжество германского оружия. Положение было трудным, это верно, но – говорил себе немец – великие свершения и не бывают легкими; мимоходом, без особого труда можно завоевать какую-нибудь Францию или Польшу, но перед германским солдатом стоят задачи пошире, он должен завоевать полмира – а это не так просто. Тут, ясное дело, не обойтись без трудностей, не избежать временных поражений и неудач.
Словом, пресловутый «дух тыла», о котором так любили писать берлинские журналисты, держался довольно прочно. Если британский маршал авиации Гаррис, собиравшийся выбомбить Германию из войны с помощью четырех тысяч «ланкастеров», надеялся деморализовать немцев воздушным террором, то в целом его расчет не оправдался. Жестокость ночных налетов с применением бесчеловечной тактики неприцельного бомбометания «по площадям» действовала скорее обратным образом, подтверждая ключевой тезис нацистской пропаганды: что союзники поставили перед собой цель истребить весь немецкий народ и что для немцев есть теперь только один путь, один способ выжить – теснее сплотиться вокруг фюрера и стоять до конца. Можно было не читать газет, не верить ни одному слову по радио, но верить своим глазам приходилось. То, что спасательные команды ежедневно извлекали из-под развалин, выглядело более убедительным аргументом, чем все речи и статьи доктора Геббельса.
Поэтому тыл держался, страхом ли, привычкой ли к повиновению, фанатизмом или мужеством отчаяния – немецкий тыл держался сам и поддерживал мораль фронта, делая для войны все, что было в его силах, продолжая надеяться и верить вопреки всему. Пока впереди маячил мираж победы, можно было работать, стиснув зубы, не обращая внимания на бомбы и голод, привыкнув к повседневной смерти так же, как привыкают к ней в окопах…
Так продолжалось до лета сорок четвертого года. А потом – внезапно и как-то сразу – наступил перелом. Внезапность его была, разумеется, чисто внешняя; в металле, который устает, изменения кристаллической структуры происходят медленно и постепенно – незаметный снаружи, процесс этот проявляется лишь в момент катастрофического своего завершения, когда материал больше не выдерживает.
Два последовавших в июне удара сокрушили дух немецкого тыла – разгром группы армий «Центр» на востоке и, двумя неделями ранее, успешная высадка англо-американцев на западе. С первых лет войны немцы привыкли рассматривать Францию как самый спокойный и комфортабельный Hinterland[70], неиссякаемый источник выдержанных вин, парфюмерии, шелкового белья и прочего люкса; обовшивевший и глухой от русского артогня панцер-гренадер где-нибудь в Сталинграде или под Черкассами мечтал о Франции так же неистово, как мог мечтать о Валгалле его одетый в волчью шкуру предок – воин Германа Херуска. Со словом «Франция» вообще не совмещалось понятие «опасность».
Со стороны Ла-Манша Франция была надежно прикрыта железобетонным щитом Атлантического вала. Снимки этих циклопических сооружений часто публиковали иллюстрированные журналы, и каждый читатель мог воочию убедиться в том, что выражение «крепость Европа» представляет собой нечто более серьезное, чем простой пропагандистский лозунг. Какая бы угроза ни нависала над Германией с востока, немцы считали себя надежно застрахованными на Западе.
А 6 июня им сообщили, что армия вторжения высадилась на нормандском побережье. Бои за предмостные укрепления продолжались и на следующий день, и через неделю, и через две; заштрихованное пятно захваченного англо-американцами плацдарма расползалось на газетных картах все шире и шире. Теперь уже не было сомнений: Атлантический вал оказался таким же блефом, как «молниеносный разгром Красной армии», как обещанная Герингом «неуязвимость с воздуха». Блефом оказывалось решительно все.
На Восточном же фронте стояло пока затишье – зловещее затишье перед бурей, сокрушительную ярость которой трудно было даже представить себе во всей ее мощи. Что буря накапливается, понимали все; впервые с начала войны радио и газеты готовили немецкий народ к тому, что предстоящая летняя кампания будет носить оборонительный характер. Это было непривычно и страшно. Предчувствие неминуемого поражения все глубже овладевало немецким обществом, парализуя волю большинства, озлобляя фанатиков и побуждая действовать тех немногих, кто еще надеялся спасти страну от военного разгрома, покончив с режимом своими силами. Именно тогда, в частности, окончательно оформился план государственного переворота, давно уже задуманного группой высших офицеров в штабе сухопутных сил при поддержке некоторых промышленно-финансовых кругов. Буря разразилась в третью годовщину начала Восточного похода. В четверг, 22 июня, русские провели разведку боем в районе Витебска, а на следующий день ударили по всей группе армий «Центр», силами четырех фронтов перейдя в генеральное наступление на пятисоткилометровой дуге от Полоцка до Мозыря.
У немцев был уже солидный опыт того, что в сводках дипломатично называют «выравниванием линии фронта», но выравниваться такими темпами им еще не приходилось. 26 июня, на третий день русского наступления, пал Витебск, 27-го – Орша, 28-го – Могилев, 29-го – Бобруйск, 30-го – Слуцк. 3 июля, одновременно с двух сторон, русские танки ворвались на южную и восточную окраины Минска.
Весь средний участок Восточного фронта начал разваливаться на куски, и неудержимая лавина сметала обломки все дальше на запад – к близким уже границам Восточной Пруссии.