Добравшись до коммутационной камеры, она выпрямилась во весь рост и погасила фонарик. Здесь было уже почти светло – во всяком случае, по сравнению с непроглядным мраком в самом туннеле. Свет падал сверху, из устья колодца, перекрытого рухнувшей железобетонной плитой; плита лежала косо, опираясь одним краем на обломок стены, и образовала над открытым люком нечто вроде козырька, под которым оставалось сантиметров пятьдесят свободного пространства. Эта полуметровая щель, почти незаметная снаружи в хаотическом нагромождении развалин, была единственным выходом из подземелья.
Цепляясь за вделанные в стенку колодца скобы, Таня вскарабкалась наверх и наполовину высунулась из люка. Она прислушалась, приподняв голову и опираясь на локти, – снаружи все было тихо. Впереди, метрах в пяти от нее, жаркий солнечный луч лежал на битых кирпичах, бросая отблеск сюда, в темную и сырую щель.
Она выползла наружу и, быстро осмотревшись, уселась тут же на солнцепеке, устроив из обломка доски подобие скамеечки. Сидела, обхватив руками поднятые к подбородку колени, и поглядывала по сторонам, готовая юркнуть обратно в нору при малейшей опасности.
Пока все было спокойно в окружавшем ее безмолвном мире. Он был невелик – немногим более обычного городского двора-«колодца». Очевидно, здесь когда-то и был именно такой двор, но теперь более или менее высокие развалины остались лишь сзади и слева, а правая и передняя стороны представляли собой просто груды битого кирпича, из которых торчали погнутые трубы и расщепленные доски. От левой стены уцелел большой кусок этажей в пять высотой, на нем висел погнутый, огромных размеров обруч с вписанными крест-накрест буквами «BAYER» – очевидно, реклама какого-то лекарства, если судить по тому, что этот же знак Таня часто видела в витринах аптек.
Она зажмурилась и подняла лицо к солнцу. Какое наслаждение – живое солнечное тепло и свежий воздух! Конечно, он был не таким уж свежим на этой свалке; за стеной с байеровской рекламой что-то продолжало дымиться уже который день, так что в воздухе была и гарь, и тот неистребимый химический запах, который долго не выветривается в разбомбленных кварталах, а временами даже явственно и жутко тянуло падалью. Но все равно это был воздух – а не затхлая, спертая атмосфера подземелий.
Сказочный день – тепло, солнечно и не бомбят. Очевидно, уже не будут; обычно они начинают раньше, сейчас солнце перевалило за полдень. Может быть, потом прилетят англичане, но ночью пусть себе. Плохо, когда бомбят днем: нельзя выбраться наверх, погреться и подышать воздухом. А ночь для того и существует, чтобы бомбили.
Да, такой денек – просто подарок судьбы. Таня встала, потягиваясь, сделала несколько гимнастических упражнений, потом достала из кармана пакетик обезвоженного хлеба и принялась лениво жевать, отламывая по кусочку. Гул самолетов заставил ее поднять голову – они шли с востока, очень быстро. Очевидно, возвращаются американские истребители сопровождения. Этих можно не бояться, по ним не стреляют, вот если тем же маршрутом пойдут назад «крепости» – придется убраться под крышу, с зенитными осколками лучше не шутить. Бывает, что и неразорвавшийся снаряд падает.
Впрочем, есть ли смысл прятаться, цепляться за жизнь? Выжить все равно не удастся – они здесь обречены, все до одного. До сих пор ей везло, даже до неправдоподобия (за два месяца пережить гибель трех лагерей и отделаться ушибами да ожогами!) – но ведь всякое везение рано или поздно кончается. В случае чего, из подземелья не спасется ни один человек; для этого даже не обязательно, чтобы рухнула стена слева. Просто от близкого взрыва может сдвинуться бетонный козырек над люком – и тогда конец.
А уйти некуда. Если бы добраться до какого-нибудь уцелевшего лагеря – но где их искать? И вообще, есть ли еще уцелевшие? Говорят, всякого иностранца, обнаруженного среди развалин, расстреливают на месте как мародера. Лучше уж сидеть здесь, будь что будет.
Самолеты пролетели, разлиновав синее майское небо белыми полосами. Те быстро таяли, расплывались, превращаясь в цепочки продолговатых облачков. Таня смотрела на них, закинув голову. Странно, но она теперь почти не испытывала ужаса при виде самолетов; когда-то в Энске, после той бомбежки, ее трясло от одного звука, а теперь ничего. Привычка? Или просто какое-то отупение? Очевидно, страх не может нарастать бесконечно, стоит ему достичь критического предела, как срабатывает какое-то таинственное защитное устройство, предохраняющее человеческую психику от чрезмерных перегрузок.
Это не значит, конечно, что даже такая допустимая перегрузка проходит бесследно. Нельзя провести два месяца в аду – и остаться прежней. Лагерь Шарнхорст прекратил свое существование сравнительно безболезненно: американские зажигательные бомбы сожгли его вместе с прилегающим кварталом, но случилось это днем, когда все население было на работе, а обслуживающий персонал заблаговременно укрылся в бункере. Во второй раз было хуже.
Их перевели в Эссен, и они прожили там ровно четыре дня, осваиваясь на новом месте, в помещении бывших казарм, а на пятую ночь левое крыло здания разлетелось в щебень от прямого попадания воздушной торпеды. В тот вечер бездействовала система оповещения ПВО, выведенная из строя предыдущим дневным налетом; сигнал «акут-алярм» был передан только по радиотрансляционной сети, к которой еще не успели подключить новый лагерь. Лагерников разбудил гул приближающихся самолетов, но они не слышали привычных сирен и оставались на своих местах. А многие вообще так и не успели проснуться…
Из левого крыла не спасся никто. В средней части здания погибли все, находившиеся на третьем и четвертом этажах; из нижних удалось кое-кого спасти, но среди них было много раненых. Их хотели укрыть в подвальных помещениях уцелевшего правого крыла, но раненые выли от ужаса и вырывались из рук спасателей – всех их, едва не погибших под рушившимися этажами, словно поразила мгновенная эпидемия клаустрофобии.
Тогда их решили оставить на казарменном дворе – укладывали рядами прямо на асфальте и прикрывали набитыми соломой тюфяками для защиты (хотя бы символической) от зенитных осколков. Там они все и сгорели часом позже, когда последняя волна бомбардировщиков затопила эту часть города ливнем горящего фосфора…
– Эй, ты!
Таня вздрогнула и оглянулась. В пустом оконном проеме стоял мальчишка лет тринадцати, в потрепанной форме гитлер-югенд.
– Что ты тут делаешь? – крикнул мальчишка.
Таня пожала плечами и ничего не ответила. Вытащив из хрусткого пергаментного пакетика еще один сухарь, она разломила его и продолжала жевать. Мальчишка спрыгнул с подоконника и приблизился к ней, перескакивая с обломка на обломок.
– Тебя разбомбили? – спросил он. Таня молча кивнула.
– И нас тоже, – сообщил мальчишка. – Ничего, скоро Германия получит новое оружие, тогда они нам за все заплатят. Мутти говорит, что каждая разбомбленная семья получит после войны полное возмещение убытков. По списку, понимаешь? Ты подаешь такой список, где указано все, что у тебя сгорело. А кто проверит, верно? У меня был фотоаппарат – дешевка, знаешь, такая коробка, что не надо наводить на фокус, – так он тоже пропал. Я теперь напишу, что у меня был «Фойгтлендерсупер», или «Экзакта», или «Контакс» – докажи, что нет! А платить будут русские и томми. И еще ами. Те заплатят сколько угодно, только бы их не тронули. Там знаешь сколько капиталистов? – и все жиды. Так что мы ничего не потеряем, вот увидишь. А это все нам тоже отстроят, пленные. – Он отшвырнул ногой кирпич и самоуверенно шмыгнул носом. – Сдохнут, а отстроят все до последнего. Ты где жила, в каком доме?
Таня неопределенно мотнула головой вправо:
– Вон там.
– Я тоже там. – Мальчишка посмотрел на нее подозрительно. – Что-то я тебя никогда не видел. На каком этаже?
– Отстань от меня, – сказала Таня хрипло. Она почти потеряла голос от холода и сырости в подземельях. – Какое тебе дело, где я жила! Проваливай отсюда, ну?
– Ты не немка, – сказал мальчишка угрожающе. – Иностранка, да? А почему без опознавательного знака? Ты сбежала из лагеря!
– Я тебе сказала – проваливай к свиньям собачьим! – крикнула Таня.
Она нагнулась и подхватила обломок кирпича. Мальчишка, вооружившись таким же образом, стал отступать, не спуская с нее глаз. С безопасного расстояния он швырнул камнем – она едва успела увернуться – и пустился наутек. В эту же минуту откуда-то издалека послышались резкие, словно рвущие воздух, частые удары зениток. Таня нырнула в щель и поползла к люку.
Их было здесь человек тридцать – несколько русских, югославы, поляки, венгры и даже двое или трое французов. Точного числа не знал никто, хотя они были вместе уже больше недели; некоторые жили в помещении котельной, некоторые – в соседних закоулках и коридорах, другие появлялись неизвестно откуда и неизвестно куда исчезали. Среди них было несколько женщин неопределенного возраста, пятеро больных или раненых и один помешанный, который все время бормотал что-то на незнакомом языке, забившись в самый темный угол позади котлов.
Они были из разных лагерей и оказались вместе совершенно случайно. Около десяти дней назад, после особенно жестокого ночного налета, несколько сотен иностранных рабочих были привезены в центр города для расчистных и спасательных работ; все вокруг еще горело и рушилось, и, разумеется, никакой работы организовать не удалось. Их привезли туда около полудня, а в два часа снова взревели сирены, и охваченная паникой толпа разбежалась, не обращая внимания на выстрелы охранников. Никто не думал, пожалуй, о побеге; люди просто спасались от бомб, которые должны были посыпаться сюда через несколько минут.
Группе, в которой оказалась Таня, удалось добраться до полуразваленного входа в какой-то бункер, откуда уже ушли те, кто спасался там во время ночного налета. Бункер был в плохом состоянии, перекрытие его треснуло и осело, держась теперь только на деревянных крепежных столбах. Снаружи уже бомбили, и людей, сгрудившихся в углу убежища, то и дело окатывало волнами грохота и обдавало едким сухим жаром и пылью, летевшей через вентиляционную шахту. А потом привычные уже звуки бомбежки словно слились в один чудовищный громовой раскат, обрушившийся прямо им на головы, бункер качнулся, как трюм корабля во время шторма, – и стало совсем тихо. И в этой тишине было только слышно, как, не выдерживая страшной нагрузки, трещат балки креплений.
Люди бросились к двери, ведущей к выходу, но за дверью оказался косо упавший потолок, битый кирпич и клубящаяся известковая пыль. К счастью, в бункере нашелся полный набор аварийных инструментов – кирки, ломы, лопаты. Обстучав стены, нашли место и через час проломились в соседнее помещение, узкий бетонный коридор, который вел неизвестно куда.
Бункер обрушился у них за спиной, они это слышали; дороги назад уже не было. Оставалось пробиваться вперед. Их спасло обилие подземных коммуникаций в этой части города и еще то, что в группе оказался специалист по такого рода сооружениям. Часть группы погибла на второй день от взрыва светильного газа, скопившегося в одном из вскрытых ими подвалов, а остальные добрались сюда.
Это было райское место. Здесь была вода, оставшаяся в трубах котлов, ржавая и затхлая, но все же вода, которую можно было пить. Здесь был относительно чистый воздух. И здесь был выход наружу.
Выход этот нашли не сразу. А когда нашли, то никто им не воспользовался. Наверху бомбили – бомбили свирепо и непрерывно, каждый день и каждую ночь, кто же добровольно полезет за смертью? Кроме того, оставался факт побега: пусть невольно, но получилось, что они сбежали. Теперь, пожалуй, поздновато являться с повинной.
Так и остались они вести эту пещерную жизнь. Дневные бомбежки вскоре прекратились, голод пока не грозил: по пути сюда попался подвал с большими запасами консервов, очевидно принадлежавший владельцам какой-нибудь бакалейной лавчонки, теперь уже стертой с лица земли. Продукты перетаскали в котельную – при экономном расходовании их могло хватить надолго. Теперь можно было отсиживаться в относительно надежном укрытии и ждать. Но чего – конца войны? Прекращения бомбежек? Или просто смерти от очередного обвала?
В сущности, каждый из них чувствовал себя смертником, не знающим лишь срока исполнения приговора.
Ночью опять был налет, и довольно сильный, продолжавшийся около двух часов. Утром две женщины переругались из-за пропавшего куска мыла. Они долго обкладывали друг дружку самыми грязными ругательствами на трех языках, потом старшая вцепилась в волосы младшей, и их растащили, в назидание надавав по шее одной и другой. А потом сербы принялись бить хорватов, а хорваты – сербов. Этих разнять было труднее, и они долго дрались в темном углу котельной, молча и страшно, как дерутся люди, дошедшие до последней стадии озверения.
Таня едва дождалась раздачи пищи, чтобы удрать наверх. После каждого налета ее мучил страх, что плита над колодцем сдвинулась и выход теперь закрыт. Других это, по-видимому, не особенно беспокоило; охотников совершать вылазки было, кроме нее, всего двое или трое, но в последнее время даже они предпочитали отсиживаться внизу, а подышать выходили к колодцу, не поднимаясь наверх. Многие обитатели котельной вообще требовали запретить дневные «прогулки», чтобы не демаскировать убежище.
Получив наконец свою дневную порцию – банку каких-то консервов без этикетки и пачку обезвоженного хлеба, Таня спрятала еду в карманы и, помедлив и убедившись, что за нею не следят, ящерицей юркнула в туннель, ведущий к коммутационной камере.
Плита не сдвинулась, и наверху было слепящее майское солнце. То и дело заслоняя его, из-за обломка стены с рекламой «Байера» медленно ползли черные клубы дыма – где-то неподалеку еще горело после ночного налета. Еще сильнее, чем обычно, пахло гарью, развалинами и падалью. Этот трупный запах стал прямо каким-то наваждением – Тане начинало казаться, что иногда она слышит его даже там, в котельной. Ничего удивительного, он вполне мог просачиваться из какого-нибудь нераскопанного бункера по соседству. Через трещины в фундаменте, сколько угодно.
Есть пока не хотелось. Таня по опыту знала, что аппетит придет только после того, как побудешь на свежем воздухе хоть полчаса, и не стала спешить со своим обедом. Она погрелась на солнце, расстегнув куртку и запрокинув лицо с блаженно зажмуренными глазами, потом достала маленькую алюминиевую гребенку и принялась расчесывать волосы. С волосами беда – отросли до плеч, а о том, чтобы хоть раз вымыть голову, можно только мечтать. Хорошо еще, что долгое и тщательное расчесывание в какой-то степени заменяет мытье, надо лишь делать это как можно чаще и как можно дольше, и тогда волосы остаются относительно чистыми. Что ж, тоже занятие.
Таня делала это, пока не устала рука. Покончив с туалетом, она продула гребенку, почистила о рукав и бережно спрятала в карман. Второй не будет, потеряешь эту – и за неделю превратишься в чудище обло.
Вот теперь можно и закусить! Она достала банку, обшарила карманы в поисках ножа, не нашла его и вдруг вспомнила, что еще вчера одолжила нож поляку с обожженной щекой, а тот так и не вернул. Досада такая, не лезть же обратно за ножом…
Таня встала и, перекатывая банку с ладони на ладонь, огляделась в поисках какого-нибудь острого предмета. Поблизости ничего подходящего не оказалось, она отошла дальше, разбрасывая башмаком куски битого кирпича, подбирая и отбрасывая за непригодностью разные предметы – то ржавый гвоздь, слишком тупой и погнутый, то чугунный обломок, покрытый с одной стороны белой эмалью, очевидно, от ванны или кухонной раковины, то зазубренный осколок бомбы или зенитного снаряда – почти пригодный для вскрытия банки, но слишком острый, чтобы держать его в руке без риска порезаться. Бросив и осколок, Таня сообразила, что можно ведь обернуть его тряпкой или бумагой, и нагнулась, чтобы поднять снова. И в этот момент она почувствовала, что на нее смотрят.
Это был тот самый мальчишка в форме «гитлеровской молодежи», с которым она здесь вчера переругивалась. Но сейчас он был не один – еще двое таких же белобрысых выглядывало из-за обломка стены. Таня бросилась было к спасительному входу в колодец, от которого успела отойти на каких-нибудь полсотни шагов, но тут же поняла, что этот путь для нее отрезан: удрать в щель сейчас значило бы выдать замаскированную под бетонной плитой лазейку.
Она замерла, держа в одной руке банку, а в другой – длинный узкий осколок, похожий на исщербленное лезвие кинжала. Сердце ее отчаянно колотилось. А почему, собственно, что такого, всего-навсего какие-то мальчишки. Трое щенков лет по четырнадцать, подумаешь…
Потом она увидела, что их не трое, а четверо. Тут же появился и пятый. Они стали заходить по сторонам, еще не зная, куда она побежит и побежит ли вообще. Бежать-то, в общем, было действительно некуда.
А может быть, и незачем? Откуда она взяла, что у них враждебные намерения? Может быть, они просто играют здесь в какую-то свою игру. Вроде «казаков-разбойников». Лучшего места ведь не придумаешь! Если бы они выслеживали ее, то уж наверняка привели бы с собой кого-нибудь из старших. Конечно, это игра…
Не сводя с них настороженного взгляда, она начала медленно отступать к стене. Игра или не игра, а лучше от них подальше, что-то они слишком ею интересуются. Мальчишки подбирались ближе, уже не скрывая своих намерений.
– Слушайте, вы! – крикнула Таня. – Вам что здесь нужно? А ну-ка убирайтесь!
Теперь она хорошо разглядела их всех. Самому младшему было лет двенадцать, старшему – около пятнадцати. Этот являлся, по-видимому, вожаком, его униформа – короткие черные штаны и рубашка песочного цвета – была заметно опрятнее, чем у остальных, и украшена какими-то значками и нашивками. Он носил даже узкий ремешок вроде портупеи, пропущенный под правый погон.
Четверо других, с бледными худыми лицами трущобных подростков, выглядели почти оборванцами, их форменные штаны и рубашки были грязны и местами зашиты кое-как, через край. Впрочем, нарукавные повязки со свастикой, поясные ремни и кинжалы имелись у всех. У младшего, кроме того, висел через плечо – наподобие аксельбантов – моток тонкой бельевой веревки.
Теперь они обступили ее со всех сторон.
– Что у тебя в руках? – резким мальчишеским голосом спросил вожак.
– Это осколок, – сказала Таня, показывая свой инструмент. – Я только что подобрала, хотела открыть банку…
– Брось его!
Таня пожала плечами. Осколок зазвенел, ударившись о торчащий из-под кирпича ржавый швеллер.
– Вот, пожалуйста, – сказала она. – Теперь я безоружна. Это не граната, а просто консервы. Можете проверить, если у вас есть, чем открыть.
– Положи банку на землю и подними руки, – скомандовал вожак. – Быстро!
Таня подчинилась. Она чувствовали себя очень глупо, стоя с поднятыми руками в кольце настороженно глядящих на нее мальчишек. Не совсем тот возраст, что же поделать. Лет пять назад она испытала бы гораздо больше удовольствия от такой игры.
– Обыскать! – снова скомандовал вожак. Ее обыскали, и очень тщательно. Таня с трудом подавила желание заехать одному из этих сопляков по физиономии. Ничего себе игра! Вся добыча – карманный фонарик, гребенка, пакетик хлеба и несколько алюминиевых пфеннигов – была разложена перед вожаком на плоском обломке бетона, где уже стояла банка консервов, которых ей так и не удалось попробовать. Глупость какая, надо было съесть раньше. Теперь отберут за милую душу.
– Продовольствие конфисковано, – объявил вожак, словно угадав ее мысли. – Фонарь тоже. Гребенку и деньги можешь взять. Где документы?
– Пропали, – сердито ответила Таня, пряча гребенку обратно. – Какие документы? У меня все сгорело.
Вожак смотрел на нее, широко расставив ноги и держа руки за спиной, явно подражая кому-то этой позой.
– Иностранка?
– Да. Русская!
– Из какого лагеря?
– Шарнхорст, в Штееле…
Вожак шагнул вперед и ударил ее по щеке.
– На допросе говорить правду, – сказал он. – Понятно?
– Не распускай руки, болван! – крикнула Таня. – Я вот тебе сейчас как дам – ты у меня узнаешь «допрос»!
– Свяжите ее, – сказал вожак.
Таня и ахнуть не успела, как на нее накинулись сзади, заламывая локти за спину. Пытаясь вырваться, она метнулась в сторону, но кто-то подставил ей ножку, и она со всего размаха упала на груду битого кирпича, увлекая за собой нападающих. Теперь, наверное, на нее навалились все сразу, потому что она уже не могла пошевелиться и даже не могла поднять головы – кто-то держал ее за волосы, прижимая лицом к колючим обломкам кирпича, а другие тем временем вязали вывернутые назад руки.
Потом ее подняли на ноги и снова подвели к вожаку, который с невозмутимым видом стоял в той же позе.
– Из какого ты лагеря? – снова спросил он. – Шарнхорст сгорел еще в марте. Где ты была все это время? Только говорить правду!
Она, наверное, разбила себе лицо при падении, потому что левую скулу жгло и саднило, а на губах чувствовался сладковатый привкус крови. Еще мучительнее была боль в вывернутых за спину руках – их связали так туго, что локти почти соприкасались.
– Я говорю правду, – с трудом выговорила Таня, кривясь от боли. – В Шарнхорсте никто не погиб, нас перевели в другой лагерь…
– В какой?
– Принц Ойген Казерне… потом его тоже разбомбили. Развяжите руки, мне же больно!
– Будет еще больнее, – успокоил вожак. – Так или иначе, ты сбежала из лагеря. Знаешь, что полагается за побег?
– Я не сбежала, просто нас разбомбили!
– Ты должна была явиться на сборный пункт в установленный срок. Где твой опознавательный знак?
– «Ост» отменили этой весной, а новых национальных знаков мы еще не успели получить… Ну что вам от меня нужно – отпустите меня, я же вам ничего не сделала!
– Ты сбежала из лагеря, этого достаточно. Побег из трудового лагеря в военное время приравнивается к дезертирству. Ты этого не знала?
Вожак отвернулся от нее и обвел взглядом своих соратников.
– Что думают господа?
«Господа» разглядывали свою пленницу с жадным и безжалостным любопытством, как дети смотрят на пойманного зверька, придумывая, как бы с ним позабавиться.
– Повесить, – сказал вчерашний Танин знакомец.
– Мне обещали, что следующего буду вешать я, – торопливо заявил младший.
– Она все-таки не оказала сопротивления, – нерешительно заметил третий, шмыгнув носом.
– Ну и что? Она сбежала, а беглецов вешают. Вспомни того поляка!
– У поляка был нож, и он сопротивлялся! А эта не сопротивлялась, выпороть ее, и конец.
– Выпороть, а потом повесить, – снова вмешался младший. – Так делают в штрафлагерях, мне рассказывал дядя Гельмут. Когда поймают беглеца, его вешают, а перед этим он еще получает хорошую порку.
– Заткнись, кошачье дерьмо, много ты понимаешь со своим вшивым дядей Гельмутом! Эта же не из штрафлагеря, верно? Молчал бы уж, недоносок.
– Когда вешали поляка, мне пообещали, что следующий будет мой, – упрямо заныл «недоносок».
– Тише! – крикнул вожак. – Вилли совершенно прав – она не оказала сопротивления, поэтому повешение на этот раз не состоится. Я бы просто отправил ее на сборный пункт для иностранцев. Германии нужны рабочие руки. Но окончательно судьбу задержанной решит тайное судилище. Короче говоря, сейчас в главную квартиру, там ее допросят по-настоящему. Вилли, ты отвечаешь за доставку задержанной, ясно?
– Так точно, штаммфюрер! – отчеканил Вилли и дернул за конец веревки, которой были связаны Танины руки. – Марш, быстро!
Они пустились в путь, перебираясь с завала на завал. Таня до сих пор не представляла себе, какой неловкой становишься, когда у тебя связаны за спиной руки; два или три раза она падала, оступившись на неустойчиво лежащем обломке, и тогда конвоиры накидывались на нее с веселым гамом, ставили на ноги и снова тащили вперед.
Она еще не совсем понимала, что с нею произошло, и находилась в каком-то странном состоянии, словно мозг отказывался работать, а чувства были, напротив, обострены до предела. С особой, лихорадочной ясностью воспринимала она сейчас все окружающее: завалы руин, и закопченные обломки стен, торчащие в синее небо, и солнце, и мертвую тишину пустыни, пахнущую гарью и трупами. Ветер утих, было почти жарко, и запах чувствовался еще сильнее.
Они только что перебрались через пролом в покосившейся бетонной ограде и оказались наконец на асфальте; улицу, очевидно, расчистили незадолго перед последним налетом, и проезжая часть оставалась почти свободной, хотя и была замусорена битым стеклом и головешками. Валялась оторванная крышка чемодана, какое-то тряпье и бумаги, чуть подальше стояла, скособочившись, обгорелая детская коляска. Один из мальчишек забежал перед Таней и, заглядывая ей в лицо с тем же выражением жестокого любопытства, весело сказал:
– Ну, теперь уже почти пришли! – и добавил восхищенно: – Ох тебе же сейчас и достанется!
Таня увидела его светлые, без мысли, глаза волчонка и испугалась так, как еще никогда не пугалась, даже стоя перед шарфюрером Хакке, – тот был все-таки человек, а в этих не осталось уже ничего человеческого, это были просто волчата.
Она остановилась и попятилась. Конвоир, шедший сзади, от неожиданности налетел на нее, выругался и поддал коленом.
– Марш! – крикнул он.
– Не пойду, – сказала Таня, затравленно озираясь. – Пустите меня, слышите! Я не пойду!
– Тащите ее, – скомандовал вожак. – Надо спешить, в этом квартале утром были шупо[64]. Быстро!
Они схватили ее, но Таня вывернулась рывком и села на асфальт – вернее, повалилась набок, потому что сесть на землю со скрученными за спиной руками тоже не так просто. Началась возня, мальчишки тащили ее волоком, как куль.
– Помогите! – крикнула она в отчаянии, хотя помощи ждать было неоткуда. – Помогите!
Они волокли ее, дергали за волосы и пинали ногами, она продолжала кричать и вырываться, а потом вдруг бросили – она упала лицом на асфальт, громко плача от бессилия и унижения.
Полицейские свистки услышала не сразу. Вокруг уже никого не было, она перевернулась на бок и подняла голову – мальчишки удирали, карабкаясь по завалам, а трели свистков доносились откуда-то справа и слева. Потом совсем рядом захрустели тяжелые шаги – кто-то, спотыкаясь, пробирался сюда в подкованных сапогах – и одышливый голос, сердито бормочущий ругательства. Шуцман возник перед ней внезапно, немолодой, тощий, в зеленой суконной каске, похожей на маленький перевернутый вверх дном унитаз.
– А-а! – крикнул он и бросился на Таню, как бросаются на убегающую курицу. – Попалась, дочь сатаны! Эй, Герберт, сюда – одну поймал! Куда они побежали, твои дружки? – Он схватил Таню за волосы. – Отвечай живо, дрянь ты этакая!
– Не дружки, нет! – закричала Таня. – Они хотели меня повесить, у меня же руки связаны – посмотрите!
Она извернулась, показывая шуцману связанные за спиной руки; тот озадаченно хмыкнул, отпустил ее, потом разрезал веревку.
– А ты кто такая и за что они тебя собрались вешать?
– Я иностранка, господин офицер, русская!
– Русская? – Он опять схватил ее за волосы. – И сбежала из лагеря! Что ты делала в развалинах – грабила?
– Обыщите меня!
Да теперь-то пусть обыскивают, подумалось ей, а вот если бы не произведенная бандой конфискация, она сейчас могла бы и в самом деле здорово влипнуть; возможно, банки консервов было бы достаточно, чтобы пришить ей мародерство, а так – что с нее взять?
– Мы тут работали несколько дней назад, а во время налета нас завалило, я и сама не знаю, как выбралась!
Подошел второй шуцман. Таня попыталась встать, но первый положил резиновую дубинку ей на плечо и нажал, велев не двигаться. Так, сидя между ними на земле и поглядывая то на одного, то на другого, она повторила то же, о чем рассказывала хайотам[65], – про гибель обоих лагерей, про последний дневной налет, заставший их во время работ по расчистке. О подвале с его населением умолчала, сказав, что была с ней еще одна женщина, но, видно, заблудилась или пропала.
– В келлере, где нас завалило, было немного еды, – добавила она, чтобы рассказ выглядел правдоподобнее, – поэтому я и уцелела, раскопала дверь и потом вылезла…
– Где, в каком месте?
– Не знаю, господин офицер, клянусь вам, не знаю, уже была ночь, а потом эти гады меня схватили и приволокли сюда – разве я могла запомнить дорогу? Посмотрите, что они со мной сделали, я вся в синяках!
– Синяков у тебя значительно прибавится, это я тебе обещаю, моя милая, если ты не выложишь все, как есть, – объявил второй шуцман, – не очень-то в твоей истории сходятся концы с концами! Ну ничего, сейчас мы тебя отведем в ревир[66], там сразу все вспомнишь. После хорошей лупцовки, а?
Таня опять разревелась в голос – не столько даже от страха, сколько чтобы произвести благоприятное впечатление.
– Да за что же меня лупцевать, – вопила она, – я и так все рассказала, проверьте, когда сгорели казармы «Принц Ойген», когда сгорел Шарнхорст в Штееле – там я вообще была переводчицей, меня высоко ценил лагерфюрер господин Хакке!
– Мол-чать! – рявкнул первый. – Ну-ка вставай! И не вздумай убегать, существо из болота!
– Куда мне убегать, сами подумайте, – опять к этим бандитам?
В ревире, как ни странно, все обошлось благополучно – если не считать того, что ее до вечера продержали голодной, а потом, дав миску жуткой – куда хуже лагерной – гемюзы, заперли в камеру к так называемым асо – разного рода воровкам, шлюхам и тому подобной публике. Хорошо еще, их там было много, и новенькую они проигнорировали. Одна, правда, поинтересовалась, нет ли у нее курнуть, и, узнав, что нет, обозвала Таню непотребно; Таня же, чей лексикон за время пещерной жизни в котельной значительно обогатился и стал разнообразнее и красочнее, выдала в ответ еще похлеще, после чего ее оставили в покое. Возможно, признали за свою.
Все было бы хорошо, если бы не страх перед обещанной лупцовкой. Таня не знала, когда здесь допрашивают, днем или по ночам, а спросить у сокамерниц не решалась – боялась, что распознают иностранку, вдруг они еще и шовинистки? Придушат запросто, и не пикнешь. От страха она долго не могла заснуть, все ждала вызова на допрос, а потом все-таки заснула и проспала до самой побудки. Вызвали ее только вечером – вывели наружу и посадили в «зеленую Минну». Ехали довольно долго, а когда открыли дверцу, рядом была стена барака и кусок ограды с колючей проволокой. В барак она вошла со страхом, ожидая увидеть полосатые платья с номерами, но оказался обычный рабочий лагерь – сюда собрали остарбайтеров из разных мест, из Эссена, из Ботропа, из Гельаснкирхена. Все сплошь погорельцы, выжившие после налетов.
Девушка, наблюдавшая в окно за Таниным прибытием, спросила, чего это ее привезли с полицией.
– Значит, надо было, – ответила она туманно.
– Ото ж тебя били там? – В голосе спрашивающей прозвучало боязливое уважение.
Таня осторожно потрогала подсыхающую ссадину на скуле и собралась было уже ответить, что где же еще, но не захотела возводить напраслину на шуцманов – как-никак они ей ничего плохого не сделали. А признаться, что исколотили и исщипали гаденыши-хайоты, было стыдно.
– Еще неизвестно, кто кого бил, – сказала она высокомерно. – Меня почему-то посадили к асоциальным, так что сама понимаешь.
– К кому, к кому?
– Ну, к уголовницам. А это еще те штучки, надо видеть. Ничего, я там живо навела порядок! Мне, понятно, тоже досталось, все-таки я была одна, а их вон сколько… Слушай, а что тут за работа?
– Да мы не працюемо, це ж пересылка, «дулаг» по-ихнему. Отправлять будут усих, а куда – неизвестно. Тут и работать нема где, все геть поразбомбили. Кто каже – до дому отпустят…
– Отпустят, держи карман! А хоть кормят?
– Звычайно, як всюду. Гемюза, хлиба триста грамм, утром дают каву.
– Ну! Кормят, на работу не гоняют, еще и кофе по утрам – райская тут у вас жизнь, как я посмотрю. А ты до дому хочешь! На фронте-то что нового – газеты читаете?
– Кажуть, Севастополь наши освободили.
– Про Севастополь я уже слыхала. А больше ничего? Значит, готовятся. Так что держи хвост пистолетом!
В этом дулаге Таня прожила еще два дня, а на третий попала в очередную партию, предназначенную к отправке. После обеда их – с полсотни девушек – вывели за ворота, они долго шли колонной мимо развалин какого-то большого завода, потом оказались на железнодорожной станции – тоже совершенно разрушенной, от нее остались лишь закопченные стены сгоревших пакгаузов и кладбище искореженных скелетов товарных вагонов, которые так и остались стоять на рельсах. Рельсовых путей здесь было множество – двадцать, а то и больше, кое-где они были разворочены бомбовыми воронками, местами выглядели целыми, но поезда здесь, видно, не ходили уже давно – рельсы были ржавыми, лишь одна колея блестела чистым металлом. Возле этого единственного действующего пути была сооружена дощатая платформа со сборным стандартным бараком в одном конце. Девушкам велели ждать тут, никуда не отлучаясь, – да и куда было отлучиться в этой пустыне исковерканного железа? Хорошо хоть сопровождающий указал, где отхожее место.
Они ждали до самого вечера, вечером пришел товарный состав с прицепленным в хвосте пассажирским вагоном-«сороконожкой» без единого целого стекла в дверях. Некоторые сиденья внутри были сломаны, но места хватило – вагон подали пустым, наверное, специально для них.
Все гадали – в какую же сторону тронется состав. Тронулся он в ту сторону, где только что село солнце.
– Вот вам и «до дому», – сказала Таня, – теперь вообще за Рейн увезут! Ладно, там хоть не бомбят.
– Ты почем знаешь, бомбят там или не бомбят?
– Что я, за Рейном, что ли, не была?
– Да уж ты всюду была, – ехидно сказала одна из девушек, почему-то невзлюбившая Таню с момента ее появления в лагере. – Тебя послушать, так ты и в Москве была.
– Была, ясно, если я родилась там.
– Подумаешь, москвичка какая нашлась!
– Да уж какая есть, – отозвалась Таня, не глядя на недоброжелательницу. – А ты заткнись, паразитка. Эссенские курвы меня долго будут помнить, вот и ты запомнишь.
– Да ладно вам, чего завелись! Слышь, Тань, а там заводов, что ли, нет, за Рейном? Почему не бомбят?
Есть ли за Рейном заводы, Таня не знала, но уронить свой авторитет не могла.
– Господи, при чем тут заводы? Надо же соображать! Голландия рядом, промахнуться – раз плюнуть. А чего это англичане своих союзников станут бомбить…
Рейн переехали уже в темноте, видно ничего не было, только долго громыхал бесконечный мост, по которому поезд тащился со скоростью пешехода. Ехали всю ночь – вернее, больше стояли, чем ехали; под утро стало совсем холодно, в выбитые окна тянуло сыростью, Таня проснулась вся окоченевшая. Она встала, прошлась по вагону, зябко кутаясь в свою рабочую куртку, сшитую, как и лагерное платье, из какой-то эрзац-дерюги. Поезд шел по сырой зеленой равнине, над травой низко стелился легкий туман, вид был непривычный – ни одной дымящей трубы; да и пахло здесь совсем иначе, по-деревенски мирно. Странным было отсутствие зениток – вокруг Эссена всюду, куда ни глянь, торчали из-под земли длинные стволы пушек, обнесенные глиняными валами, и стояли уныло-серые, под цвет рурского неба, бараки артиллеристов. Иногда в трамвае, по пути из Штееле, Таня пробовала считать, сколько батарей расположено вдоль этого пятикилометрового маршрута, но всегда сбивалась со счета. А здесь вообще ни одной! Может, это уже Голландия, подумала она с надеждой; впервые за много месяцев мысль о том, что можно еще – если очень повезет – дожить и до конца войны, пришла ей в голову не как недостижимая мечта, а как вполне реальная возможность.
Вернувшись на свое место, она втиснулась подальше в угол, где не так дуло из окна, и снова задремала, а проснулась, когда поезд уже стоял, ярко светило солнце и кто-то шел вдоль вагона, стуча кулаком в каждую дверь и покрикивая: «Alle raus, schnell, schnell, los!»[67] Заспанные, продрогшие, девушки столпились на перроне, недоверчиво оглядываясь, – чистенькая маленькая станция, все стёкла целы и до блеска вымыты, на асфальте ни соринки, даже цветы растут в прямоугольной клумбочке за цементным бордюром. «Точно, Голландия», – решила Таня, услышав непонятный говор двух прошедших мимо железнодорожников.
Пришел сопровождающий, велел построиться попарно, пересчитал пальцем и сделал знак следовать за ним. Оказалось, что это все-таки еще Германия: расписание на щите, разные указатели и рекламы – все было по-немецки, но говорили люди непонятно, видимо, здесь уже было какое-то смешанное население, полуголландское. Называлась станция Клеве, Таня никогда и не слышала о таком городке.
Их привели в пустой пакгауз, опять велели ждать, потом пришел пожилой толстый немец и обратился к ним почти по-русски.
– Ви ест направлены тут работать, – сказал он, – в разнообразны крестьянски, а также домашни хозяйство. Это ест для вас болшой глюк, в эти места попасть, ибо здесь нет воздушны война, и для того ви должны быть всегда прилежны и послушательны. Десять пер-зон, – он, растопырив, поднял пальцы обеих рук, – могут здесь, в Клеве, оставаться как горнишны в отель и сана-ториум, кто понимает немецки, остальные едут к бауэ-рам. Также здесь близко. Альзо, кто желает быть горнишны, идите сюда.
Желающих стать горничными, к Таниному глубокому возмущению, оказалось больше, чем было нужно, и толстяк отобрал десятерых, лучше знающих язык и более привлекательных. Остальных разобрали быстро – приходили, оглядывали и уводили по одной, по двое. Тане вдруг стало страшно: может, правы решившие остаться в городе? Все-таки на людях, а там куда еще попадешь! Уведет вот так одну, сделает потом, что захочет, и пожаловаться некому.
От души отлегло, когда очередной пришедший за добычей бауэр – немолодой, кряжистый, с аккуратно подшитым пустым рукавом, – отобрав уже троих девушек, поманил пальцем и Таню. Четверо – это уже коллектив, можно за себя постоять! И оказалось даже, что не четверо, а пятеро, однорукий был, видно, настоящим рабовладельцем, если мог позволить себе приобрести сразу пятерых невольниц.
Подписав бумаги, он вывел их на улицу, где стояла запряженная могучим першероном одноосная телега на высоких, в человеческий рост, колесах, ловко взобрался сам и, протянув сверху руку, помог вскарабкаться девушкам.
– Ну, поехали, – сказал он, когда все устроились – трое рядом с ним на служившей козлами поперечной доске впереди, а Таня с еще одной девушкой – сзади, на бумажных мешках с какой-то химией. Першерон мотнул головой и без усилия стронул с места тяжелую телегу, пошел не спеша, вальяжно перекатывая массивным лоснящимся крупом.
– Куда вы нас везете? – спросила Таня. – Далеко отсюда?
– Не-е, километров двадцать, – отозвался однорукий. – Аппельдорн называется, такая деревня…