Я бы желал, – сказал он, – чтобы, не учившись, я всегда знал урок свой, какой мне ни задали.
Я сел на стул, закрыл глаза и стал слушать радио.
Потом мне захотелось есть, и я стал думать про голубцы, как хорошо их, наверное, умела готовить Анюта. Наверное, с этих-то голубцов все у них и началось. Интересно, не в этой ли комнате у них с Николаем «бывало»? А где ж им еще?
Наверное, она однажды дала ему голубца, просто так, угостила по-соседски. Он ел, а она смотрела, как двигается его кадык, ходят туда-сюда желваки и немножко шевелятся уши. А под челочкой вспотело.
Вот как это у них начинается, вот за что они любят, ага! Мы-то думаем, что за душу, что хороший человек, надежное плечо. Но для них это ничего. А когда под челочкой вспотело – вот что главное, по-женски это взволнует всякую!
И тогда она, наверное, засмеялась. Немножко злобно, чтобы приоткрыть зубы. Он сначала не понял, посмотрел на нее с удивлением – мол, чего это? – а потом сообразил: а-а, мол… Сказал «спасибо, отличные голубцы» и вышел, отводя глаза. И она тоже не смотрела на него. Как будто они уже согрешили, а всего-то: голубец.
Он пришел к ней попозже, часа через два.
В те времена никто не говорил «трахаться», еще не было такого слова. Как у них все это происходило? Не у них конкретно, у Анюты с Николаем, а вообще – в те времена, как? Наверное, просто, все в одной позе, упорно и безгрешно, без всяких там.
Потом он, наверное, выглянул в коридор: нет ли кого? – и пошел гулять во двор. А она поправила высокие подушки и стала смотреть в окно – как Николай гуляет по двору. Смотрела и презирала Наташу, ведь жен в таких случаях презирают.
И назавтра он к ней пришел, Николай. Она, конечно, сказала, что вообще-то она не давалка, чтобы он не думал себе. А он сказал, что и не думал, что давний, мол, к ней интерес, и подарил ей газовый платочек.
Тот самый, который считался Наташей украденным. Я нашел его среди прочего хлама, оставшегося от Анюты, в чемодане, стоявшем в углу.
Я сидел на стуле и слушал радио.
Репродуктор не делался ни тише, ни громче, его нельзя было выключить, на ночь он замолкал сам. И это было плохо, потому что тут же начинало звенеть в голове и тревожные мысли лезли в голову всю ночь, пока не наступало утро.
Радио висело на гвозде под самым потолком, так, видно, было еще при Анюте.
Я сидел на стуле и слушал русские народные песни. Про то, как старого мужа обмануть, что своя жена нерадивая, а чужая работящая; про молодого мужа, он на постельке сидит, над постелькою плеточка висит, будет он ею бить-стегать, молодую жену уму-разуму учить; про то, как выдавали молоду на чужую сторону, и что отец жениться не велит, а матушка насильно замуж отдает, что свекровь попрекает, а теща бранится, что зять любит взять, что тесть хмурится, что деверь усмехается, что невестка неласкова, что сестра разлучница, что брат твой давно уж в Сибири, а жены – пушки заряжены. И в конце куплета повизгивают.
Склочные какие-то песни, ей-богу! Но я вырос под колыбельную. «У Кота-Воркута была мачеха люта, она била Кота поперек живота», я этот полосатый живот кота, весь в синяках от побоев, пережил еще в детстве, так что – кому как, а мне эти песни нравятся.
– А вот этот чемодан в углу, я выброшу его, ничего? – спросил я у Кати в первый же день.
– Без проблем, – ответила она.
– А что, собственно, в нем?
– Открой, посмотри. Разная дрянь от Анюты осталась.
– Я его просто так выкину, не открывая, ладно?
Катя даже не ответила – не лезь, мол, с ерундой, делай что хочешь.
Этот чемодан я все-таки открыл. Действительно, всякая дрянь, но выкидывать ничего не стал.
Я сидел у Наташи в комнате, пил с ней чай. Она проворно поймала мой взгляд, отследила за его ходом, повернула голову к окну.
– Круглый год цветут. Прямо как бешеные, – сказала. – Прямо безостановочно, как бешеные.
Вертеть головой ей было неприятно, сказывалась привычная боль в шее. «Все заткнула, все отверткой протыкала, все щели. Где результат? Все бесполезно, имей в виду».
Это она отвлеклась. Разговор наш был о другом.
– Так вот этот Николай, – продолжала Наташа. – Все было хорошо, просто приятно вспомнить. Дарил мне газовые платочки, когда женился. Вон в шкафу до сих пор два висят, остальные украли.
Я отвел глаза.
– Так вот этот Николай. Потому что снег сошел, я и помню. Наступила уборка территории, двора и прилегающих. Я говорю: «Ты иди, Николай, а я следом выйду, чтобы посуду не оставлять». И он пошел. Вот я выхожу. А его нигде нет. Все есть, а его нет. Я спрашиваю, а они говорят – ушел. Жили хорошо, ничего такого, а вот ушел. И не пришел больше никогда.
Я засмеялся.
– Так не бывает. Значит, что-то было. А вы не знаете. Встал-ушел и все – так не бывает. Тут какая-то история.
– Ничего не было. Я вышла, а его нет.
– Ну вы как-то это себе объяснили? Его уход?
– Он на Турксиб поехал.
– Откуда вы знаете?
– Не знаю. Я так подумала: наверное, на Турксиб поехал.
– Чего же не сказал? Он что, без вещей поехал?
– Ничего не сказал. Я же в положении была.
– А он знал?
– Секретов у нас не было. Вон сын Боря, вылитый. Потом все спрашивал, где, мол, отец? Я сказала: ушел. Соседки своим детям говорили, что, мол, летчик, самолеты испытывал, полетел и упал. Прямо все дети летчиков, получается. А я говорю: ушел.
– Ну хоть бы про Турксиб сказали.
– А откуда я знаю? Я же сама придумала.
– А почему он ушел, Боря не спрашивал?
– А что я ему скажу? Горькая, мол, тайна?
– А в чем тайна-то?
– Да ни в чем. Это я так. Какая мне разница? Поехал строить Турксиб, строил-строил, потом как-то выпили с мужиками, легли на рельсы, уснули. А тут паровоз.
– Так он пил?
– В рот не брал. Не уговоришь.
– Почему вы думаете, что он с мужиками выпил?
– Я так одной соседке сказала. Что, мол, выпил, уснул и погиб. Она и говорит: «Вот оно что!» А то никакого покою мне от нее не было – где да где? Я сказала, она отстала.
И тут я понял, что разговор этот давно ей наскучил. Но я долго не мог потом успокоиться. Так мне все это не понравилось. Я лежал на полу и спрашивал в потолок: «Почему Турксиб? Почему она так равнодушна? Как было на самом деле? Что же она до сих пор не догадалась, где этот самый Николай? Или не хочет говорить? Зачем скрывать, когда тебе вот-вот помирать? Не все ли равно?»
Лежа на полу, я затих. А чего, собственно говоря, меня так заел этот Николай?
Там, на полу (кровати у меня тогда еще не было), глядя в потолок, я думал о Николае. Потом посмотрел в темное окно и понял, что никакой тайны здесь действительно нет. Ушел, и все, и ничего больше.
А ночью он мне приснился, Николай.
Оказалось, что у него белобрысая челочка на лбу. Николай быстрым шагом пересек двор и, воровато оглянувшись, нырнул в арку. Я осторожно двинулся за ним. Он нервничал и убыстрял шаг, но я не отставал. Я вел его до самого дома, что в конце переулка. Проследил, как вошел он в парадное. Очень хитрый этот Николай, но я его разгадал! Обогнул дом, смотрю, а он выходит черным ходом. Скользнул по мне равнодушным взглядом и пошел дальше.
Стемнело. Он вошел под арку, и его поглотила тьма. Я осторожно, слушая его шаги, двинулся следом.
На самом выходе из арки он и поджидал меня.
– Ты чё, сука, за мной ходишь? – он схватил меня за ворот и тряхнул так, что голова моя резко качнулась назад и больно защемило шею. Он поволок меня обратно через арку и вытащил на улицу.
– Иди! – грубо сказал он. – Прямо по улице иди, не оборачивайся. Еще раз увижу, ноги переломаю!
Я шел быстро, не оглядывался, зная, что он стоит и смотрит мне вслед. Ухмыляется, наверное. Наверное, сплевывает наземь, цыкает слюной, руки в карманах.
В конце улицы я хотел было оглянуться, но девочка с молочным бидоном заметила это и закричала: «Ты чё, ничё не боишься, что ли?»
– Боюсь, – сказал я и проснулся.
Было утро. Я оглядел пустую мою комнату. Жить сюда привела меня Катя, бывшая моя однокурсница. Соседки-старухи заискивали перед ней, восхищались лисьей шубкой, за глаза звали ее Катя-Жилплощадь.
– Жилплощадь перспективная, – сказала мне Катя. – Комнатки скоро очистятся, все будет наше.
И она сделала мне, непонятливому, большие глаза.
Так что я здесь недавно. На полу лежит матрац, у стены стоит чужое пыльное трюмо, посередине комнаты стул, а в углу чемодан с барахлом Анюты. Больше здесь нет ничего.
«…Здравствуй, дорогой Николай! – торжественно произнес я. – Пишет тебе далекий твой приятель по имени Алексей. Как ты живешь? Как текут твои молодые денечки на строительстве Туркестано-Сибирской жел-дор? Что там реки Чу, Или, Аксу и Аягуз, построены ли через них уже мосты? Самое главное – что сыпучие пески?
Видишь ли, Николай, длина уложенного рельса имеет большое значение. Чем длиннее рельс, тем меньше на пути стыков, которые являются слабым местом в смысле сопротивления давлению колес, способствует износу, а кроме того, нарушается плавность хода колеса, что очень неприятно для пассажиров. Жена твоя Наташа, родившая сына Борю, волнуется из‐за этих самых стыков. И правда, их должно быть поменьше.
Знаешь, Николай, ведь я развелся с женой, вот такие дела. Оказалось, что я не знал ее как человека и предположить, что она такая, не мог. Сейчас все довольно хреново, но постепенно жизнь встает на ноги. Вот получил комнату. Помнишь, по правую руку вторая по счету? Где жила Анюта, она еще отлично готовила голубцы. Так вот, Николай, она недавно умерла. Хорошо, что в больнице, а не дома, а то сам понимаешь. Теперь в этой комнате живу я. Вставать по утрам мне не хочется, не хочется думать ни о чем, если бы ты знал! Сергей уехал строить Магнитку, Федор – Днепрогэс, Сашка – метро, один я остался. Напиши хоть ты мне, Николай!
Обнимаю, крепко жму твою руку, Алексей».
Я помолчал, дал возможность письму уйти куда-то в жаркие пески. Представил, как белобрысый молодой мужик отер грязные руки о штаны, прочитал письмо, а теперь грызет карандаш, сочиняет мне ответ.
«…Здравствуй, далекий Алексей! Привет тебе из Талды-Курганских краев!
Ты спрашиваешь про сыпучие пески? Дело, конечно, дрянное, но и тут выход из положения имеется – корни тамариска и саксаула удерживают на месте пески барханов, так что и тут побеждена природа.
Я рад, что теперь у тебя комната, хотя и огорчен смертью Анюты. Хорошая была бабенка, и у нас с ней бывало… Но теперь об этом молчок! То, что родился у меня сын, это хорошо. Жаль, конечно, что все так получилось с Наташей. Я и сам не пойму, как это вышло? Дело прошлое, ушел, и все.
Кладем мы теперь полотно возле Уш-Тобе. Отсюда что до Семипалатинска, что до Луговой – хрен доберешься. Четвертый месяц ковыряемся, а конца что-то не видно. Мужики попивают, но я – ты же знаешь! – в рот не беру, не уговоришь.
Есть тут у меня и одна история, Зоя называется. Мы с ней душа в душу. Вот только невзлюбила она одного моего напарника, мы с ним вместе на шпалоподбойнике стоим. Вообще-то она у меня без характера, Зоя, но тут – камень! „Вот гад, – говорит, – гадская рожа. Не водись ты с ним, близко к нему не подходи!“ „А чего?“ – спрашиваю. „А потому, что гад и гадская рожа и что за баба такая с ним живет, безразличная ко всему?“
И я ушел от него на другой участок, от гадской этой рожи.
А тут прихожу как-то, а ее нет, пропала. И гад этот тоже пропал, гадская рожа. Мужики говорят: где, мол, твоя Зоя? Я им и говорю: Зоя моя и этот гад вместе пропали, потому что они вредители. Хотели полотно наше подорвать, да, видно, не дождались, когда мы его кончим. Вот и ушли на другую диверсию. А что со мной жила, так это маскировка, чтобы того гада не выдавать.
Ну конечно, тут же приехали (дело серьезное!), все подробно с моих слов записали. Мужики от меня отстали, не говорили больше: где твоя Зоя?
А Толик (есть у меня дружок мой и напарник) сказал мне так:
– Все ты, Николай, выдумал про вредительство на желдор! Просто она его полюбила. Это, друг Николай, никакое не вредительство. Это, дурацкая твоя голова, называется – любовь!
Я заплакал и обнял его как лучшего моего друга, дороже которого у меня нет теперь никого.
– Давай, – говорю, – напьемся, что ли, Толик!
Стали мы пить, сапоги скинули, майки сняли. Рельсы горячие и гудят, в песках ветер воет. Мы ведь оба, что он, что я, непьющие, в рот не берем, не уговоришь. Он попил немного, голову на полотно положил, и уж не растолкать его.
– Вот и полежи, – говорю я ему, – не будешь больше говорить „любовь“. Я-то с полотна сползти сумею, а уж тебя мне не растолкать.
Руками-ногами двигаю, а они никак, им хоть бы что! Рельсы горячие и гудят, в песках ветер воет, и что мне теперь делать, не знаю, вот такая история со мной получилась.
Все, Алексей, писать кончаю, потому что паровоз идет. Передай от меня привет Федьке, Сашке и Сергею, молодцы они, что дома не сидят, строят пятилетку. Все, Лёха, у меня тут паровоз.
Жму руку, с горячим приветом, Николай».
– Вот оно что! – протянул я удовлетворенно.
Жаль Николая, но теперь хотя бы все ясно.
Район, где я теперь живу, называется Шарик, потому что здесь расположен Первый государственный шарикоподшипниковый завод. Это другая Москва, и москвичи здесь другие, они работают на Шарике и любят свой район. Магазины здесь дешевые, хоть и плохо вымыты в них полы, пахнет рыбой, а в кассе за стеклом спит толстая кошка.
Высокий сталинский дом номер 6/14 расположен углом, одной стороной (моей) по Шарикоподшипниковской, а другой но Новоастаповской улице. На четвертом этаже этого дома и находится квартира номер одиннадцать.
Возле кнопки звонка на табличке – фамилии жильцов, они давно стерлись, зато везде указано: 1 зв., 2 зв., 3 зв., 4 зв. На «3 зв.» Можно прочитать: Шубины. Но никакие Шубины здесь не живут, никто не помнит, чтобы Шубины здесь жили хоть когда-нибудь.
В коридоре четыре выключателя для одной лампочки, и так всюду – у туалета, у ванной, на кухне, всюду по четыре.
Красным фломастером я поставил крестики над моими выключателями, и только после этого перестал путаться и жечь чужой свет, хотя за электричество во всей квартире платила Катя.
Мусоропровод здесь находился прямо на кухне, возле раковины. Если он забивается, то нужно вылить туда несколько ведер горячей воды. Сначала результата никакого, но потом, через полчаса, вдруг раздается глухой удар где-то внизу, а потом грохот скопившегося вверху мусора, свободно летящего вниз, потому что хитрость удалась: мусорная пробка размокла и провалилась под своей же тяжестью.
В коммуналке много своих хитростей и секретов, которые, честно говоря, постигаешь быстро. Чья очередь мыть плиту? Когда кухня бывает пуста и можно спокойно сварить кофе? Когда можно пойти в ванную в одних трусах, а когда нужно надеть для этого брюки? Через несколько дней я знал все это так хорошо, как будто прожил здесь всю свою жизнь.
Квартира действительно была перспективная.
В первой комнате по правую руку жила Наташа. Иногда заходил ее сын Боря, рожденный от пропавшего Николая. Боря пил запоем, но был очень тихий. Жил он с женой в Орехово-Борисове.
Во второй комнате по левую руку жила Ольга Дмитриевна. К ней приходил Козлик, ее внук. С дочерью своей (Козликовой матерью) она не разговаривала, а внук забегал часто, просил денег. Ольга Дмитриевна назло дочери деньги Козлику давала всегда.
По левую руку в первой комнате жила Муся, которую я никогда не видел, она была безумна, соседки ухаживали за ней по очереди. Муся Татаринова была безумна лет двадцать, она вполне освоилась со своим безумием, и соседки к ней привыкли. Родственников у Муси не было, и Катя полностью оплачивала расходы на ее существование, это были копейки.
А во второй комнате по правую руку, где раньше жила Анюта, жил теперь я.
Зашла Ольга Дмитриевна, оглядела меня критически и спросила, умею ли я чинить свет.
– А что у вас со светом? – спросил я.
Откуда я могу уметь чинить хоть что-нибудь? Обычно это делала моя жена, и мне всегда казалось это подозрительным: слишком многое она умела. Опасения оказались не напрасными, и жизнь показала мне это. Я хотел было сказать, что не умею вообще ничего, но она сунула мне в руку отвертку: «Сначала раскрутишь, – сказала, – а там видно будет».
Черная коробочка выключателя и была тем, что называла она «свет», и я послушно развинтил его. Никогда не мог понять, отчего не горит вдруг лампочка и почему не запирает больше замок. Я знал мужчин, которые умели чинить даже краны, и относился к ним с опаской.
– Вон оно что! – обрадовалась Ольга Дмитриевна, шумно дыша мне в спину. – Плевое дело: контакта нет! Сейчас я пробки выкручу, а ты проводок на место поставишь.
Она говорила, а я делал, и в результате у нас все получилось: выключатель щелкнул, свет загорелся. «Какая же это простая наука!» – с разочарованием подумал я.
Свет был починен, и Ольга Дмитриевна принялась со мной разговаривать. Я узнал, что комната, где я живу, никудышная, очень дует из окна, всякая борьба бесполезна. Что до меня в ней жила Анюта, и жизнь ее была «гроб с музыкой», она много болела и каталась по курортам, на что неизвестно откуда брались деньги. После этих слов была сделана значительная пауза.
Что у самой Ольги Дмитриевны неприятности с дочерью, что внук Козлик хоть и бестолковый, но в жилплощади не нуждается, так что комната ее достанется Кате, пусть та не сомневается. «Только надо терпение иметь», – добавила она с особой интонацией.
Ольга Дмитриевна рассказала мне всю свою жизнь, показала и тяжелый альбом с фотографиями.
Особо она указала мне на фотографию сестры Туси на первомайской демонстрации. Две девушки с одинаково толстыми косами, с волевыми личиками, в плечистых пиджаках, с бумажными цветами на палке – Туся и ее сестра Лёля (она потом стала Ольгой Дмитриевной), а с ними молодой человек Шульц. Стоят в колонне и весело ждут, когда их пустят наконец на Красную площадь.
Вкратце история такова.
Сестры Лёля и Туся (Лёля старшая, Туся младшая) очень любили друг друга, делились всем, в том числе и самым сокровенным. Когда у Туси завязались отношения с молодым человеком, которого звали Шульц, первой об этом узнала Лёля.
– Он был немец? – спросил я.
Туся была комсомольским секретарем, и ей за это дали отдельную комнату на Соколе, так что сестры жили раздельно. Однажды она привела Шульца в гости к Лёле.
Лёля и Шульц ели вафли и, раскрыв настежь окно, сидели на подоконнике. Лёля показывала ему грампластинки и гербарий, собранный ею в пионерском лагере. Было так весело, что Шульц без конца говорил Тусе: «Еще полчасика!» «Еще полчасика!» – говорила Тусе и Лёля. «Я не тороплюсь», – спокойно отвечала им Туся.
Когда они ушли, Лёля была в чудесном настроении, она и сейчас помнит, как пела в тот вечер детским голосом:
Это Вовка выдумал, что болтунья Лида, мол!
А болтать-то мне когда? Мне болтать-то некогда!
Драмкружок, кружок по фото…
Потом Туся вдруг исчезла, и Лёля поехала к ней на Сокол. Младшая сестра сказала ей: «Я тебя ненавижу!» – и захлопнула перед ней дверь. Бедная Лёля села не на тот номер трамвая, уехала неизвестно куда, где грубо отвечала ей женщина-кондуктор, а Лёля на нее кричала.
Тогда Лёля поехала к одной девушке, с которой Туся обычно делилась. И там, у этой подруги, все стало ясно, как будто ей разложили на ладони и сказали: вот и вот.
Этот Шульц шел к Лёле с неохотой, ему хотелось гулять с Тусей вдвоем. Но, увидев Лёлю, он больше не обращал на Тусю никакого внимания, а когда та пыталась вступить в их разговор, он оглядывался на нее с недоумением – ах, мол, и ты здесь?
Тусе было стыдно, что она ревнует молодого человека к своей же сестре, поэтому она решила ничего не говорить Шульцу. Но когда они встретились на следующий вечер, то он сказал: «Пойдем к Лёле?»
У Туси характер был тяжелый и принципиальный, как у всех девушек того времени. Она сказала ему все, сцена получилась безобразная, и он ушел.
К тому времени отношения их были серьезными, они уже построили совместные планы. Туся хотела поговорить с ним снова, чтобы он дал ей хоть какую-то возможность простить его. Но он ушел навсегда. А тут еще открывается дверь и входит Лёля! Вот что наделал этот Шульц!
– Так он был все-таки немец? – спросил я.
Лёля пришла к Шульцу и потребовала, чтобы он немедленно шел к Тусе, чтобы все вернулось на свои места: чтобы сестры любили друг друга как прежде.
Это была их последняя встреча. Он стоял к ней спиной, смотрел в окно, опершись руками на подоконник. Он был крайне рассеян и, казалось, думал совсем о другом. Она тоже смотрела в окно, как и он, они долго молчали. Потом он спросил: «Зачем вам это нужно?» «Что?» – не поняла Лёля. «Зачем? – пожал плечами Шульц. – Сестра ненавидит вас, как и вы ее. Я сразу это понял, как только увидел вас вместе».
Лёля просто обомлела, услышав такую чушь, и очень рассердилась. Вообще, этот Шульц сыграл плохую роль в ее жизни. Она всегда потом любила лишь тех мужчин, на которых сердилась, которые были глубоко виноваты перед ней. Мужчины не выдерживали подолгу ее любви, и личная жизнь ее была гроб на колесиках, а виной всему этот Шульц.
– Так он немец? – спросил я.
– Нет, – ответила Ольга Дмитриевна, – так называли его друзья, а на самом деле он обыкновенный Шура.
Характер у Лёли был твердый, в духе того времени, так что с сестрой она больше не виделась. А потом она умерла, эта Туся.
Я разглядывал карточку, где были сняты Туся и Лёля с молодым Шульцем на первомайской демонстрации. Странно, но внимание мое привлекло лицо совершенно постороннее. Сзади сестер, чуть левее, стояла одна хорошенькая девушка в беретке, она внимательно смотрела прямо в объектив, и было ощущение, что вот всем весело, а она кое-что знает, но не скажет.
– А это кто? – спросил я, ткнув пальцем в беретку на голове хорошенькой девушки.
И Ольга Дмитриевна ответила:
– Это Римма.
Интонацией она дала понять, что лицо это второстепенное и серьезного интереса вызывать не может.
– А вот это, – торжественно сказала она, – это Николай, наш сосед. У Наташи был такой муж, она родила от него сына Борю, он потом ушел. Так вот это он тут с нами стоит.
Я прилег грудью на стол и ревниво рассмотрел Николая. Молодой чернявый парень с узкими глазами, с оспинками на лице… «Где же белобрысая челочка, которая падала на лоб? – лихорадочно думал я. – Значит, ее нет? Значит, все неправда?»
– Николай? – спросил я, не веря ни одному ее слову.
– Николай, – ответила Ольга Дмитриевна. – Сказали, на Турксиб, мол, уехал.
– А что? – осторожно спросил я.
– Неправда все это, – ответила Ольга Дмитриевна.
Катя, моя однокурсница, любила меня всегда, и это знали все. «Как кошка», – добавляли они, но я никогда не находил в этом смысла, ведь кошки животные безразличные, им можно только позавидовать.
Она поступила в институт ради меня, она ходила за мной следом все пять лет, и только в мужском туалете можно было отдохнуть от нее. Ближайшая ее подруга Илона смотрела на меня круглыми глазами все пять лет и считала меня чудовищем.
– Между нами ничего быть не может! И не будет! – говорил я Кате, но она была непреклонна.
Теперь же время Кати пришло.
Ранним утром мы отправились с ней в нотариальную контору. Там она дала мне бумагу, где было написано, что некая Марья Алексеевна дарит мне приватизированную комнату в коммуналке на Колпачном переулке, бумага эта так и называлась – дарственная. Тут же к нам подошла и сама Марья Алексеевна, и я долго благодарил ее за подарок.
За ободранным столом нотариуса сидела женщина с голодным лицом, она дружелюбно сказала: «Давай, Катя!» И, крякнув, поставила на дарственную печать.
На улице я стал снова благодарить Марью Алексеевну, но Катя сказала: «Нам пора» – и, не дав проститься со старушкой, засунула меня в такси. Вышли мы в Банном переулке возле обменного бюро. Там у входа нас уже ждал человек.
– Мой бывший муж, – кивнув на него, сказала Катя. Показала ему на меня и сказала:
– А это мой муж.
С мужем мы совершили обмен. Я ему – комнату на Колпачном, а он мне – на Шарикоподшипниковской улице, неприватизированную. Все трое сели в такси и снова поехали к тому же нотариусу.
Катя была чем-то недовольна. Бывший муж, видно, знал, что в такие минуты лучше помалкивать, а я громко и бестолково разговаривал с водителем о ценах на А-76.
Вечная Марья Алексеевна поджидала нас у нотариальной конторы. Предыдущий муж подарил ей комнату на Колпачном, которую только что выменял у меня. Нотариальная женщина, ничему не удивляясь, шлепнула на дарственную печать.
По дороге Катя объяснила мне, что вся четырехкомнатная коммуналка на Шарикоподшипниковской со временем будет ее. Такие квартиры называются перспективными. Там живут сейчас люди, но это ненадолго, вот-вот должны они умереть. Катя давно уже им приплачивает, чтобы дело долго не тянулось.
Я забыл сказать, что Катя – моя жена. Мы ездили с ней в загс на Коровинском шоссе, и когда дома уже кончились, началось чисто поле, а до загса было еще далеко, я сказал ей: «Разводиться с тобой я не буду никогда, потому что второй раз мне сюда не доехать».
Вечером у нас с ней была свадьба, мы праздновали ее вдвоем. Правда, вначале с нами посидела лучшая подруга Илона. Она была молчалива и плохо ела. «А я не верила…» – мрачно говорила она. Илона еще два-три раза сказала, что не верила, съела маслинку и ушла.
Потом неизвестный мне Игорь зашел на пять минут, он молча и скорбно выпил две рюмки водки, сказал Кате: «Прощай», – и ушел. Она проводила его победной улыбкой.
Мы остались вдвоем за большим столом. Катя зажгла свечи и стала смотреть мне в глаза, а я ел. Я очень изголодался за все эти дни. Ел я жадно и много, а Катя ела одни лишь персики, срезая с них шкурки.
А потом случилась неприятность. Дело в том, что я сбросил ботинки, когда дошел до бараньей ноги. Мне приятно было чувствовать холодный пол под ногами. Я не заметил, как Катя тоже сбросила свои туфли. И на мою ногу легко что-то горячее и влажное.
Испугавшись, я заглянул под стол и увидел, что ее нога лежит на моей. Прожевав, я сказал: «Убери ногу». Нащупал ботинки, подогнал их к себе и сунул туда ноги. Взял бутылку коньяка и стал пить, потому что есть мне после этого расхотелось.
Катя сидела и смотрела, как я пью. А когда бутылка была пуста, она встала из‐за стола и, не говоря ни слова, ушла спать.
«Вот и хорошо, – подумал я. – Ведь там, дома, мне неприятен сам воздух, особенно квадратики кремового кафеля в ванной. А тут вдруг из ничего, из чистого воздуха соткалась вся эта история с комнатой на Шарикоподшипниковской, где я буду теперь жить».
Этой ночью я не мог спать, меня охватила тревога. Мне казалось, что сейчас происходит что-то касающееся меня, а мне об этом не говорят.
Я приоткрыл дверь в коридор, там было темно и тихо, но я не верил этой тишине. Голова гудела, я никак не мог сосредоточиться и был недоволен собой. Мне казалось, что я недостаточно приложил сил и терпения, а то бы обязательно что-нибудь услышал.
В коридоре была полная тьма, и я вступил в нее. Дверь тихо закрылась за мной, и я перестал что-либо видеть. Я протянул руку в сторону стены, но ее там больше не было. Я почувствовал себя дураком.
Еле заметная полоса света означала неизвестную мне дверь. Я стал искать ручку, но нашел петли, ручка была с другой стороны.
В этой комнате я не бывал никогда и поэтому понял, что попал к Мусе Татариновой.
Вот и сама Муся лежит на кровати и задумчиво смотрит в потолок. Мне сделалось неудобно, что я глухой ночью в одних трусах забрел в чужую комнату. Но Муся не обратила на меня никакого внимания. «Она безумна», – вспомнил я.
Муся не спала, лицо ее было задумчиво. Так мне показалось в первый момент. На самом деле на лице ее застыло привычное и давнее мучение, поэтому и не бросалось оно в глаза так сразу. Точнее всего было бы сказать так: Муся думала.
Такое выражение лица я видал еще в школе, когда у доски стоял ученик и ждал, когда ему подскажут ответ, потому что на свои силы он уже не рассчитывал.
Я поднял с полу лист бумаги. На нем сверху было проставлено число, а посередине написано в столбик:
во-первых
во-вторых
в-третьих
в-четвертых
И все четыре слова зачеркнуты.
Таких листков здесь было много, в них были разные числа, но написано везде одно и то же.
Я опустил лист и вышел.
Загадка «во-первых, во-вторых» не давала мне покоя весь следующий день. Но я не стал ломать голову, а прямо спросил об этом Ольгу Дмитриевну.
– Этого никто не знает, – ответила она.
Тогда я попросил рассказать про Мусю, и рассказ ее получился таким.
Муся Татаринова работала в регистратуре поликлиники № 12 на Велозаводской улице. Она записывала на прием больных, искала на пыльных полках их пухлые карточки, а когда карточек набиралась тяжелая стопка, Муся разносила их по кабинетам и отдавала надменным медсестрам.
– Личной жизни у нее не было, – сказала Ольга Дмитриевна, – потому что как женщина она была «смех на палке».
Случилось так, что Муся полюбила одного больного. Он часто приходил в поликлинику, с регистраторшей разговаривал вежливо и устало, что производило на нее сильное впечатление. Муся говорила с ним очень грубо, потому что боялась выдать себя. После него всегда скапливалась очередь возле регистратурного окошка, потому что Муся надолго отлучалась за перегородку, сидела там и смотрела в пол, думая о нем.
У него было что-то вроде мениска, лечить его можно всю жизнь, поэтому и ходил он к врачам и по процедурам часто.
Но однажды обнаружилось, что мужчина этот страшно болен, в карточке у него под штампиком «онколог» появилась надпись «заболевание», и всем было ясно, что это.
Он пришел в поликлинику, еще не зная этого, а когда выходил, то на нем не было лица. Муся выбежала вслед за ним из регистратуры прямо на улицу. Он сидел на лавочке и смотрел не отрываясь на мусорные баки. Мусино сердце чуть не остановилось.
Она подошла к нему, прижала к себе его голову и стала ее гладить, говоря, что «все будет хорошо» и что «ничего это еще не значит». Она достала из кармана белого халата записку, где был ее адрес, и сказала: «Приходите ко мне вечером, и я расскажу вам, как можно спастись». Записку он взял, она погладила его по голове и пошла в регистратуру.
Но вечером мужчина не пришел, он не пришел никогда, ни к Мусе домой, ни в поликлинику.
Мусю из регистратуры выгнали, потому что обнаружилось, что это она сама взяла у онколога штампик и тиснула его в карточке больного, а снизу написала – «заболевание». Был страшный скандал, но Муся ничего объяснять начальству не стала, ни слова они от нее не добились.
Они выгнали ее из поликлиники и посадили дома. Тот мужчина так и не пришел к ней, она ездила в онкологический институт узнать, нет ли его там в списках. Смешно, что институт этот был имени Герцена, не того, правда, а его внука, но все равно смешно.
– Институт хер-цена! – мрачно сказала Муся, вернувшись домой. После этого легла она на кровать и уже с нее не вставала. Утром Муся брала чистый листок бумаги, писала на нем число, а потом «во-первых, во-вторых». Над этим листком она думала весь день, так что к ночи все четыре пункта были вычеркнуты, потому что ни с одним из них Муся согласиться не могла.
Вот что рассказала мне Ольга Дмитриевна.
Но ведь и я был непрост! Я уже знал, что ничему здесь верить нельзя, кругом один обман. Дело в том, что Ольга Дмитриевна относится к жизни с нетерпением, она толкует ее поспешно и грубо. Наташа же совсем другая, нет в ней этой торопливости: ага, мол!.. У нее другой недостаток, она безразлична к вопросам жизни, а ответы на них перестали ей быть интересными.
Тем не менее я тихо, чтобы не слыхала Ольга Дмитриевна, спросил у Наташи:
– Отчего безумна Муся Татаринова?
– Ну, получила она письмо. Вот и все.
– Что – все?
– И сделалась безумной. Заболела.
– Что за письмо?
– Не знаю. Она его сожгла, а пепел развеяла.
– Она что-нибудь сказала?
– Ничего. Просто сожгла, а потом легла на кровать.
– А что было в письме?
– Этого никто не знает.
– Откуда оно пришло?
– Из города Лиепаи.
Больше ничего не удалось узнать мне о безумии Муси Татариновой, о сожженном письме из Лиепаи и что означает «во-первых, во-вторых»…
– Не бойся, мне нужна квартира, а не ты! – сказала Катя. – Брак наш фиктивный.
– Зачем тогда был этот свадебный стол?
– Для Игоря, не для тебя же.
– Зачем Игорю наша свадьба?
– Пусть видит, как я умею добиваться своего. Я часто рассказывала ему о тебе, какой ты настоящий мужчина и что ему таким не бывать никогда. Он все понял, и мы расстались.
– Значит, ты любила меня все эти годы?
– Ну что ты! – сказала Катя. – Просто я всегда добиваюсь чего хочу.
– Значит, ты не любила меня?
Я подошел к ней сзади и обнял. Мне особенно понравились ее уши, вид их сзади, они были маленькими и очень выпуклыми. Мне понравился и след от прививки оспы на ее предплечье. «Говорят, что оспу сейчас не прививают, и теперешние девочки лишены этой прелести!» – думал я, целуя Катины оспинки.
Нам было особенно хорошо этой ночью, ведь я не любил ее и она не любила меня. Это развязывало мне руки, я делал, что хотел, и выдумкам моим не было конца. «Это не я, а муж Кати, – говорил я себе, – а он такой, ему что взбредет в голову, он то и делает, ему плевать…»
Потом Катя лежала, выбросив из-под одеяла большую белую ногу, нежно и путано говорила о предстоящем ремонте всей квартиры. Она называла это «евроремонтом», а я не переспрашивал, что это такое, хотя и не понимал, чем евроремонт отличается от обычного.
Катя жарко дышала мне в шею, шепелявила, как это обычно бывает у всех, кто говорит шепотом. Мне было весело и щекотно от ее губ, и я бросил думать о разводе с женой, о кремовом кафеле в ванной и ортопедических стельках в кроссовках…
– Полы должны быть положены новые, когда квартира целиком освободится, – шептала Катя. – Новые доски стелить не поперек, а вдоль, и чтобы ни единого стыка…
Мне показалось забавным, что Катя умеет разговаривать, и я, смеясь, стал гладить ее большое белое колено, и она замолчала.
Утром мы завтракали. Я смотрел, как ловко она управляется с посудой, как умело режет сыр, и думал: «Почему бы мне не жить с Катей? Ведь я ее не люблю, она будет мне хорошей женой».
Я заглянул под стол и рассмотрел ее ноги, потом – волосы, уши и шею. Никаких изъянов я не нашел, ничто не мешало ей быть моей женой.
– Я соврала тебе вчера, – опустив глаза, сказала Катя. – Я любила тебя всегда и люблю теперь, и не будем больше об этом!
Она отпила из моей чашки кофе, хотя ее чашка стояла рядом почти полная. Мне захотелось сказать ей что-нибудь такое, что поссорило бы нас с ней, и никогда больше мы не завтракали бы вместе по утрам.
Я поймал ее взгляд, полный неприязни, она быстро отвела глаза. «Почему? – удивился я. – Что я такого сделал? Я положил на стол часы, потому что ровно четыре минуты нужно взбивать яйцо, вот я и стал его взбивать, что здесь такого, честно четыре минуты я взбиваю яйцо, а что – нельзя?!»
Завтрак был закончен в молчании.
Уходя, Катя сказала:
– Никогда так не делай!
– Что такое? – возмутился я.
– Игорь всегда по утрам взбивал себе яйцо ровно четыре минуты! – ответила она и, хлопнув дверью, ушла.
– Я не отвечаю ни за какого Игоря! – кричал я ей вслед. – До Игоря мне нет никакого дела, сколько хочу, столько и буду взбивать яйца, могу взбивать их часами, и это не касается никого, кроме меня, и я не намерен платить по чужим счетам!..
Я не сказал Кате, что моя жена всегда отпивала из моей чашки, хотя ее стояла рядом и была полна.
Не знает Катя и того, что, разглядывая ее лицо, я увидел в ней ее маму, которую не видал никогда. Та же жесткая складка у рта, та же готовность в любую минуту дать отпор, если вдруг кто зарвался, та же мелочная бабья властность, пришедшая к ней после долгого и тяжелого пути, на котором чего только старая кляча не повидала…
Я убирал со стола остатки завтрака.
Игорь… При чем тут Игорь? При чем тут моя жена и противная Катькина мать? Я с отвращением свалил грязную посуду в раковину, как будто это была их посуда, как будто они только что завтракали вместе с нами. И Анюта с Николаем, крутившие когда-то здесь роман, тоже сидели с нами за столом, ели наши бутерброды с сыром, хотя они давно умерли и это им ни к чему.
Вот и хорошо, – сказал я. – Не нужно оставаться с Катей один на один!
Поздним вечером я закончил разбор вещей, которые остались от Анюты. Это был типичный детский тайничок, где хранятся сокровища. Мы, мальчики, называли это кладом. А у девочек по-другому: секретик. У нас кусочек магнита, гильза и ниппель от велика, у них – стеклышки, фантики, золотинки и серебринки от конфет и шоколадок.
Я разложил вещи на три кучки вдоль по подоконнику.
Первую, левую, кучку я назвал «Николай».
В ней оказался «Путеводитель по Московскому и Новому зоопарку с подробным планом» издательства МКХ 1928 года, цена 50 копеек.
Туда же я положил и почтовый конверт, на нем было напечатано зеленым: «Трудящийся, вступай в ОСОАВИАХИМ, иди в самозащиту ПВО!»
В конверте было письмо:
«Милая Анечка золотое твое сердечко жаль что у тебя нет денег здесь тоже занять не у кого. У нас сахар кусками 40 к. песок 30 к. крупа 12 к. макароны и вермишель заменяем домашней лапшой. Покупала коммерческий хлеб он у нас 1-50 к. Сахар посылай кусками можно леденцов а другого не надо они замерзнут. Хочется сварить супу горячего т. к. холодно. Дома не очень тепло. На днях умер А. М. в больнице. Она в это время тоже была больна воспалением легких сейчас поправляется но ей не говорят. Будь здорова бобик моя дурочка пиши скорее крепко целую мама. 8/XII-33 г.»
Левую кучку я завершил двумя железнодорожными картонными билетами с аккуратной дырочкой посередине каждого. До станции Тоннельная Сев. – Кавказ. ж. д., поезд № 99, вагон № 7, места 11 и 12, стоимостью 20 руб. 10 коп. каждый.
На этом кучка Николая была закончена.
Я приступил ко второй группе вещей, где была отражена другая, после Николая, жизнь Анюты. Главной здесь была почтовая открытка, на обороте которой было меленько и старательно выписано:
«Анна Прокопьевна! Вчера я вырвал твой адрес из рук Евг. Жуковой из Серпухова, куда я уезжаю 5 июня утром. Завтра между 3-4 часами я хочу зайти к тебе, т. к. около 2 часов должен побывать у Слепениных и проститься с ними. Зачем так поздно узнал я твой адрес? До встречи, целую крепенько, Андрюнин Константин. 2/VI-47».
Сюда, в андрюнинскую кучку, я положил и обертку от шоколада «Золотой якорь».
Курортные книжки: Гопри (она же Голая пристань), где бедную Анюту лечили грязью. Джермук с термальными углекислыми водами до 64 градусов, их Анюта приняла в виде ванн ровно двадцать одну.
Маленькая узкая фотография девушки, качество очень плохое, на обороте надпись: «Даша Блинова 17½ лет в итал. костюме».
И наконец, завершала эту кучку коробка из-под папирос «Казбек», внутри которой лежала маленькая, со спичечный коробок вырезка из газеты, где в рамке мелко напечатано:
«Андрюнин Константин Иванович, прож. Оружейный пер. 45, кв. 4, возбуждает дело о разводе с Андрюниной Тамарой Никитичной, прож. Оружейный пер., д. 45, кв. 4. Дело подлежит рассмотрению в нарсуде 5-го уч. Бауманского р-на г. Москвы».
И наконец, последняя кучка вещей.
Фотография очень симпатичного, правда чуть полноватого, молодого мужчины в шляпе, в плечистом драповом пальто. На обороте загадочная надпись: «Шелунов – муж Шелуновой».
Разбор Анютиных вещей я закончил на пожелтевшей газете «Московская правда» от 12 июля 1950 года, среда, цена 20 копеек.
Погода в этот день была хорошей, переменная облачность, без осадков, ветер западный, слабый, температура воздуха 18-20 градусов тепла. В кинотеатре «Наука и знание» показывали фильм «Победа китайского народа», а в «Октябре» – фильм «Тахир и Зухра». А телефоны были тогда в Москве пятизначные, но к ним спереди добавлялась буква.
И наконец я нашел то, что завершало весь этот шелуновский цикл, – заметку под рубрикой «По следам наших выступлений».
«В связи с опубликованным фельетоном „Портрет без ретуши“ о злоупотреблениях в жилищном кооперативе „Мастера эстрады“, прокуратура Советского района гор. Москвы сообщила, что ею возбуждено уголовное дело в отношении Шелунова В. М. и бухгалтера Закс С. Б.»
Чемодан был пуст. Я аккуратно собрал с подоконника вещи и сложил их обратно.
Когда Катя положила Анюту в больницу, то никто не пришел навестить ее, потому что никого у нее уже не было. Все эти Шелуновы отошли в тот мир задолго до нее. Анюта не успела захватить с собой кое-что из вещей, все осталось здесь, в чемодане. Так глупо осталась она без доказательств ее жизни. И что в результате?..
Катя похоронила ее на свои деньги, она же и проводила ее в последний путь.
Установилась холодная погода, резкий ветер стал дуть в мое окно. Я нашел самую большую щель, она была почти на уровне подоконника, и заложил ее свернутым пледом. Дуть стало меньше, но теперь я лишился пледа и мне нечем было больше укрыться.
Тогда я обернул шею шерстяным шарфом, присел на корточки, как это обычно делают туркмены, и стал думать о Николае.
«Вот тебе и Турксиб, вот тебе и станция Уш-Тобе! Никогда не было в Талды-Курганских краях никакого Николая. Никакой жел-дор он там не строил, не боролся с сыпучими песками и не высаживал там тамариск и саксаул. Никогда не было у него белой челочки на лбу. Волосы его черные и жесткие, и он прикрывает их от солнца кепочкой. А вся эта история с паровозом, с другом Толиком и несчастной Зоей? Все неправда! Зачем врать и путать следы, когда столько лет прошло, что истлели уж косточки бедного Толика, да и Зои тоже? И Туся умерла, не простившись с Лёлей, не увидав никогда больше молодого Шульца?..»
«Друг мой, Николай!.. Ты ни в чем не виноват, и не надо корить себя за это. Твой Толик, он ненавидел тебя, все ждал, когда ты будешь совсем беззащитный. Дождался и воткнул нож. Вот и получил свое, безнаказанно такое делать никому не позволено! Пускай не говорит „любовь“, только люди без сердца способны на это! И ни один честный человек тебя, Николай, не осудит! Прощай, жду ответа, горячо тебя обнимаю и хлопаю по спине! Твой друг Алексей».
Я помолчал, представил себе почтовый ящик, такой висел на стене дома напротив. Вот щель его проглотила конверт, брякнула железной челюстью.
Наверное, чего-то я не знаю, самого главного, а туда же! – берусь судить. Для окончательного суждения мне не хватает знания.
Конечно, ответа не будет.
«Хорошо, – говорил я. – Я готов представить себе даже могилу в песках, где лежат, обнявшись, Николай с Толиком, два друга, где посажены тамариск и саксаул, чтобы не выдул ветер их белых косточек и не покатил их по барханам на смех казахам».
Но поверить в это я не могу. Просто ему скучно теперь со мной переписываться, Николаю. Как скучно дружить с двоечником, потому что он, Николай, знает теперь все, а я ничего, на все вопросы он уже получил ответ, а мне еще долго ломать голову!
В дверь постучали.
Не успел я сказать: «Войдите!» – как дверь открылась и в комнату бочком вошел Николай.
Я встал, и коленки мои громко хрустнули.
Белобрысая челочка на лбу, руки в карманах.
– Дай трешку! – сказал он мне. Спокойно сказал, дружелюбно, не очень-то и прося, уверенный, что я дам, а как же?
Я полез в Большую советскую энциклопедию, долго листал ее, пока не нашел между страниц трешку.
– На! – сказал я и подал трояк. Он взял.
Это была старая трешка, давно уже потерявшая силу. Три рубля – уч сум – уш сум – грузинская тонкая вермишель – уч манат – трус рублиа – трей рубле – трис рубли – уч сом – се сум – армянская грубая вермишель – уч манат – колм рублиа. С кремлевской зеленой башней, с Кремлевским Дворцом, с зеленым Иваном Великим.
В энциклопедии я хранил коммунистические деньги, у меня был рубль цвета пожухлой травы, его звали рябчиком. Была десятка с красным лысым Лениным. Фиолетовый лысый был на четвертной, там на просвет были видны пионерские звездочки. «Подделка государственных казначейских билетов преследуется по закону».
Он обрадовался, зажал трешку в кулаке, широко улыбнулся и сказал:
– Ты меня спас! – И рывком протянул руку. – Борис, – сказал он.
«Все-таки челочка! – сказал я, разглядывая Борю. – Всетаки падает она на лоб. Вон как он вспотел, лоб под челочкой от радости вспотел, что трешку дали, старую трешку, ненужную!»
– Зачем ты пьешь, Боря? – тихо, но строго спросил я.
– Жена! – развел он руками.
– Разве ей приятно видеть тебя таким?
– Она у меня некрасивая и злая. Ведь я ее брошу, если брошу пить. А она меня любит.
– Любовь, значит?
– Да! – сказал он, обрадовавшись, что я так быстро его понял.
Я хотел было сказать ему все, что я об этом думаю, о любви и прочем. Только он меня не будет слушать, потому что не терпится ему выпить, ему жжет руку моя трешка.
– Спасибо тебе! – сказал он, пятясь к двери. – Мало таких осталось, в ком интерес и сочувствие, кто в Бога верует! А я вот, знаешь, не верю, я агностик.
– Кто? – спросил я.
– Агностик, – опустив глаза, повторил он.
– Ага! – сказал я, и он испуганно посмотрел на меня, почувствовав в моем голосе угрозу. – Агностик!.. Значит, двоечником в школе был? Все вы, кто прогуливал, кто колы получал, кто курил по туалетам вместо ботаники, – знаю я вас, вы теперь – агностики!..
Он испуганно прижался к двери.
– Мир непознаваем?! Ни фига! – наступал я на него. – Еще как познаваем! Как дважды два, как семечки, только нечего было ботанику прогуливать!
Боря кроткий, он никогда не знает, что ответить.
– Куда делся Николай? – спросил я его напрямик. – Где твой отец?
– Ушел, – сказал Боря. – Так это ж все знают.
Я посмотрел ему в глаза, четко и раздельно сказал:
– Все ты врешь. Все вы врете. Все неправда.
Он постоял, не зная, что делать, потом улыбнулся, пожал плечами и вышел.
Тогда я пододвинул стул, положил перед собой чистый лист и написал на нем: «Все неправда».
К вечеру список мой был готов.
1. Никакой не Турксиб.
2. Шульц. Туся и Лёля здесь ни при чем.
3. В письме из Лиепаи ничего такого не было.
4. Неправда, что я не любил свою жену.
5. Я вовсе не хотел от нее избавиться.
К концу работы на меня навалилась такая усталость, что я лег навзничь и у меня не было сил даже прикрыть глаза, хотя их больно слепил свет.
Я твердо решил не раскисать, собрал силы, встал и бодро прошелся по комнате. Взял в руки мой список и громко зачитал его. Голос мой был чужим, я нарочно так делал, как будто это не я, а кто-то другой, я же должен его опровергнуть.
Но я не смог возразить ему, как будто все, что было зачитано, все правда.
Немного подумав, я перечеркнул все пять пунктов и погасил свет.
Я долго не мог заснуть, а когда проснулся, то мне захотелось пить. Я пошел на кухню, но оказалось, что там полно народу.
– Извините, что разбудили, – шепотом сказал мне молодой человек, сидевший за столом с краю. – Мы здесь тихонечко, свет не зажигаем.
Компания прыснула, но тут же зажала ладошками рты, приглушая смех. И я все понял. Ведь я вышел на кухню в одних трусах.
– Извините, – развел я руками, – вот залил брюки, теперь они сохнут, а других у меня нет. Вы не смотрите, я на минуточку, попить.
– Это вы нас извините, – сказала компания, – это мы на минуточку, у нас сейчас колонна тронется. С Первым вас Мая!
Хорошенькая девушка в беретке протянула мне рюмочку с тонкой ножкой и сказала:
– Выпьемте? За мир, за май, за труд!
– Вы – Римма! – ахнул я.
Всегда нужно думать о последствиях. «Сначала подумай, потом сделай», – говорили мне с детства, и я сам так говорю, но всегда получается наоборот. Не нужно было этого говорить. Сказал и пожалел.
Я сидел на кухне один, на столе лежала фотография – первое мая сорок седьмого года, на демонстрации. Я тупо смотрел на нее и смотрел, водил по ней пальцем и шептал: «Это Лёля, Это Туся. Это Шульц. Это Николай. А вот это – Римма!»
Вошла Ольга Дмитриевна в ночной рубашке и сказала:
– Правило первое – чужого не бери!
Забрала карточку и, шаркая тапками, ушла.
Я проснулся оттого, что солнце ярко светило в мое окно. Пожалуй, такое впервые за все время моей жизни здесь. В косом солнечном столбе, падавшем из окна, крутились золотые пылинки, и мне захотелось курить, чтобы и дым от сигареты тоже попал в этот солнечный столб. Он обычно так красиво вьется, делает обручи и спирали, когда попадает в центр луча.
Я опустил ноги на прогретый солнцем пол, прямо в золотое пятно, и мне сделалось хорошо от горячего паркета и от того, что вот такое утро еще может быть в моей жизни.
Я потянулся за сигаретами и увидел, что я не один. За столом, спиной ко мне, сидела незнакомая девушка в пальто, она ела яблоко и смотрела в окно.
Я осторожно поднял ноги с полу и накрылся пледом.
Девушка положила огрызок яблока на стол и отерла ладошку о юбку. А потом повернулась ко мне.
– Ой, – смутилась она. – А вы не спите?
Она была очень хорошенькая, с яркими голубыми глазами, губки сердечком, с нежным румянцем на щеках, с совершенно детским овалом лица.
Она рассматривала меня, но я так и не понял, понравился я ей или нет, в хорошеньком ее личике было что-то непроницаемое.
– Ничего, что я разбудила? Уже полдесятого, а вы еще спите. Я давно хотела вас разбудить, только мне неудобно было. Хотите яблока? Да вы не стесняйтесь!
Она вынула из кармана пальто яблоко, быстро вытерла его носовым платком и подала мне.
Я взял, но есть его не стал, а положил в ложбинку пледа.
– А чего вы не едите? – спросила она. – А чего это у вас тут лежит, я прочитала нечаянно? – и ноготком постучала по столу, где лежал лист бумаги.
Мне не надо было вставать, я и так знал, что там. Мой список.
– Чего это? – прищурилась она. – Главное дело – все неправда. А если неправда, то чего вы тогда все перечеркнули? Значит, правда, если перечерк?
Что я мог ответить? Ничего, ровным счетом.
Она, не дожидаясь ответа, спросила:
– А где Анюта?
– Умерла.
– Ага, – сказала она. – А давно?
– Нет.
– Ой, какая я дура! – воскликнула она, но по голосу ее было ясно, что никакая она не дура.
– Хотите кофе? – спросил я ее.
– А у вас есть? – она сделала круглые от ужаса глаза.
Я подумал: «Странная какая! Ведь я ей кофе предлагаю, а не что-то там…»
– Я сейчас встану, – сказал я.
Она быстро отвернулась и вновь стала смотреть в окно.
– А у вас и сахар есть? – спросила она.
– Есть.
– Да ну? – всплеснула она руками, как будто сахар в моем доме был огромным и неслыханным подарком.
Я надел брюки, но носки надевать при ней мне было неудобно, и я сунул ноги прямо в ботинки. А рубашку надевать я не стал, потому что при ярком солнечном свете волосы на моей груди хорошо смотрятся, они становятся золотистыми.
– Ой, какие у вас золотистые волосы на груди! – смутилась она.
И я пошел варить кофе.
– Как вас зовут? – спросил я ее.
– Люся. А вас Алексей, я знаю.
Мы пили кофе, она шумно дула в чашку, потому что ей было горячо, часто добавляла сахар, потому что ей было не сладко.
– Ой, какой вы неаккуратный, – сказала она, покачав головой. – Вон на штаны кофе пролили. Вам кто стирает?
– Никто.
– А мне сказали, что вы недавно женились, – прищурилась она.
– Это ничего не означает. Брак фиктивный.
– Это что же, понарошку? А зачем?
– Квартирный вопрос.
– А-а… А вы откуда, с периферии?
– Нет, просто от меня ушла жена. Вот тогда Катя и прописала меня сюда. А для этого нужен был брак.
– Значит, нисколечки ее не любите?
– Ни капли! – твердо сказал я.
– А чего вас жена вдруг бросила? Другого полюбила?
– Да нет, просто он богаче, у него квартира лучше, еще дача, машина и сам он талантливый и веселый, не то что я.
– Любовь такая вещь, против нее нельзя бороться! Давайте вам на коленки полотенце постелем, а то кофе трудно отстирывается.
– А Анюте вы кто будете? – переменил я тему.
– А вы тетю Таню знаете?
– Нет.
– А Нину?
– Ни Таню, ни Нину.
– Ну так вот, Нина ее племянница, тети Танина. Она попросила Нину, чтобы та сходила к Анюте и взяла у нее старые письма и фотографии (у них молодость была общая), потому что тете Тане скоро помирать и фотографии ей понадобятся. А Нина попросила меня все это уладить. Самой Нине страшно некогда, а тетя Таня уже не слышит, не видит и не встает.
После этого я должен был бы выгнать ее немедленно, потому что не надо держать меня за дурака! Но мне хотелось понять, нравлюсь я ей или нет. Это меня и останавливало.
– Вон чемодан, – сказал я, – там все, что осталось от Анюты.
Она рассеянно перебирала письма, фотографии и предметы. Я сидел в сторонке и смотрел, как смешно она поставила туфельки носками вовнутрь. Только зачем меня обманывать?
Она сложила все обратно в чемодан.
– Пускай Нина сама приходит, – сердито сказала она. – Кому нужен весь этот хлам?
– Это вовсе не хлам!
– А что тут такого?
– Нужно быть внимательнее, – строго сказал я. – Вещи говорят сами за себя. Анюта любила Николая, но у него была жена. Любовь их была тайной. Они ходили гулять в зоопарк, где была знакомая смотрительница. Анюте было приятно, что эта смотрительница думает, что Николай ее муж. Она любила покупать ему папиросы, на что уходили все ее деньги. А раньше она посылала их своей матери.
– Он ее бросил, Николай?
– Они взяли два билета до станции Тоннельная и тайно поехали к морю, в Анапу. А вернулась она домой одна. Сразу же послала матери денег, и та догадалась, что роман кончен и все плохо.
– Куда же он пропал?
– Вместо него появился Андрюнин, который покупал ей, как маленькой, шоколадки. Разводиться он не хотел, потому что его жена умерла бы от горя. А потом встретил совсем молоденькую – семнадцать с половиной. Развелся с женой, которая не умерла, а только отсудила у него машину. И стал жить с этой Дашей Блиновой, которая тоже любила шоколадки… Потом был Шелунов, но его за махинации посадили. Он там рубил лес, нечаянно попал по пальцу и умер от заражения крови. Вам, наверное, скучно про все это?
– Откуда вы все это знаете? – с тревогой спросила она.
– Вы не верите мне?
– Откуда вы все это знаете? – настаивала она.
– Я еще кое-что знаю.
Она сделала большие глаза и спросила шепотом:
– Что?
Я показал глазами на чемодан и сказал самым будничным голосом:
– Здесь нет того, что вы ищете!
– Откуда вы знаете, что я ищу? – засмеялась она.
– Вы с самого начала знали, что здесь этого нет.
– А что вы еще знаете? – усмехнулась она.
– Я знаю все. Что никакой тети Тани нет, что Нины нет, все это выдумки.
Она приоткрыла рот, шумно вдохнула несколько раз. Так делают дети, когда разволнуются.
– И зовут вас вовсе не Люся, – сказал я.
Она быстро встала, пробормотала:
– Я пойду, – и кинулась к двери.
– Вас зовут Римма! – остановил я ее.
Растерянность Риммы прошла быстро, глаза ее сделались узкими и холодными. Кажется, уходить она уже не собиралась.
– Что дальше? – спросила она, подходя ко мне.
– Ты ищешь фотографию, но ее здесь нет. Я знаю ее: первое мая сорок седьмого года, на демонстрации. Сестры Туся и Лёля, молодой Шульц, сосед Николай. И среди них – ты, в беретке.
Она смотрела на меня прямо, лицо ее было совершенно непроницаемо. «Нравлюсь я ей или не нравлюсь?» – подумал я.
– Ты на этом снимке в беретке и смотришь в объектив так, как будто что-то знаешь, но не скажешь… Эта фотография в альбоме у Ольги Дмитриевны. Она моя соседка, в молодости ее звали Лёлей, и фотографию эту я видел совсем недавно.
– Откуда ты все знаешь? – спросила она. – Ты не должен этого знать!
Я решил не отвечать ей.
– Тебе кто-то рассказывает? Кто?
– Никто, – развел я руками.
– Тогда как?
– Просто не надо никому верить! Ни единому слову верить нельзя, и если в этом быть аккуратным, то можно узнать многое, все можно узнать, что хотят от тебя скрыть. Если говорят, что на улице идет дождь, что ветер умеренный, что три градуса тепла, то не нужно этому верить. Если говорят «здравствуйте» или «ну пока» – не надо в это верить. Надо сказать себе тихо: «Все врет, все неправда», – и тогда тебе откроется многое.
– Глупый… Зачем же ты поверил Лёле? – засмеялась она. – Ведь сам же говорил, что верить никому нельзя.
– А что?
– Она соврала. На фотографии нет никакого Николая.
– Я догадался. А кто там?
– Егоров, вот кто! Я пойду, – без выражения сказала она.
А сама подошла ко мне, погладила сначала по руке, а потом по груди.
– Какие золотистые волосы, надо же! – задумчиво сказала она.
За окнами бушевала гроза, по стеклам текли потоки воды, и где-то грохотало на крыше железо.
Моя жена обычно вскрикивала и зажмуривалась после каждой вспышки молнии, прятала лицо на моей груди. Римма же грозы не боялась, она не отрываясь смотрела в окно.
Мы сидели на матраце, забрались на него прямо с ногами. Гром постепенно становился все более далеким, гроза уходила в сторону. На меня нашел сон, глаза закрывались сами собою, и я положил голову на ее плечо.
Когда я проснулся, за окнами начинало уже темнеть.
– Значит, тебя бросила жена? – спросила Римма.
Я положил голову на ее колени, вытянул ноги и сказал:
– Она была некрасивая и злая.
– Ты очень любил ее?
– Ни капельки!
– Ты никогда и никого не любил? – спросила Римма.
Я обиделся.
– Расскажи мне про Шульца, долго ли ты жила с ним? – в отместку спросил я ее. – И про Егорова, само собой!
Лежа у нее на коленях, я разглядывал снизу ее лицо, и мне приятны были нежность ее шеи, голубая вена вдоль горла, кончик аккуратного носа. Я нежно обвел пальцем контуры подбородка. Она что-то хотела сказать, но я положил палец на ее губы и тихонько надавил, потому что ничего говорить не нужно, потому что все будет неправдой.
Она нежно поцеловала подушечку моего пальца, и я засмеялся.
– У меня в детстве была красная пожарная машинка с выдвижной лесенкой на крыше. Теперь выясняется, что любил я только ее, красную пожарную машинку.
– Все ты врешь, – ласково сказала Римма. – Дело твое плохо, гроб на колесиках.
Я рассказал Римме о том, как ушла от меня жена и что привело нас к этому. Говорил я путано, второстепенные вещи становились главными, а главное я нечаянно опускал, так у меня получалось само собой.
Беда в том, что муж или жена – это инкогнито. Тебя может разоблачить сосед или мальчишка со двора, а жена никогда. Она ничего не знает о тебе, кроме того, что ешь ты неаккуратно, на брюки часто падают кусочки яичницы и потом остаются жирные пятна. Что пьешь чай ты в пакетиках, потому что настоящий заваривать тебе лень. Что читать любишь только те книги, которые уже читал однажды. Более надежного сейфа, чем брак, не сыщешь. А кто ты такой на самом деле и о чем вдруг подумал, прервавшись на полуслове, – это уж извините…
Моя жена часто спрашивала меня: «Что с тобой? Что-нибудь случилось?» «Ничего», – всегда отвечал я.
И она тут же успокаивалась, как будто и вправду со мной было «ничего». Меня неприятно поражала ее способность удовлетворяться случайным и малым.
Я часто думал: «Я люблю ее слишком сильно, вот почему меня не покидает вечная тревога, и поэтому я должен ее разлюбить».
После этого жить стало гораздо лучше. Мы перестали ссориться, ушло раздражение, и прекратились все обиды. Мы чувствовали, что мы вместе, мы одно целое, и ничто не способно разъединить нас.
«Как хорошо с тобой!» – говорила мне она.
Но однажды в ней что-то изменилось, я перестал понимать ее. То у нее резко менялось настроение, то она была уныла и скучна, а то вдруг смеялась над всякой ерундой до слез. Я не пытался разгадывать это, потому что все бесполезно.
Она то плакала, то смеялась, то часами стояла под душем. Иногда ни с того ни с сего злобно кричала без причины, а то была подозрительно ласкова и уступчива.
Однажды я понял, что все это легко разгадывается. Нужно сделать маленький допуск, то есть предположить наличие скрытого фактора. Он!.. Скрытый фактор называется – он.
Если она весела, значит, он позвонил. Если накричала ни за что, значит его нет дома и неизвестно, с кем он в данный момент. Если долго стояла под душем, значит он был нежен и терпелив с ней, когда она сгорала от нетерпения. Если ночью стирала, значит у них был тревожный разговор о том, что будет дальше. Если она глянула брезгливо, когда ты случайно уронил на штаны кусочек масла, то это означает, что ей неприятно завтракать с мужчиной, который рогат и, не догадываясь об этом, самоуверенно намазывает себе бутерброд.
Существует ли этот скрытый фактор под названием он, или все это просто так, само по себе, без причин? Здесь нужно сделать выбор: да или нет, и никто за тебя этого не сделает!
Если ты не хочешь оказаться в дураках, чтобы не разинуть рот перед внезапной неожиданностью, ты должен твердо сказать себе: да, он!.. А если нет его, значит, будет. Не сейчас, так потом. И ты должен быть готов, они не должны увидеть твое растерянное лицо!
Однажды она спросила: «Может, нам лучше расстаться?»
Врасплох она меня не застала, потому что я был готов. Я ответил твердо: «Никогда! Потому что я люблю тебя!»
И она смешалась, не нашла, что ответить. Ведь когда говорят «я люблю тебя», то, логически рассуждая, это означает «я люблю тебя» и ничего больше, тут не подкопаешься, защита стопроцентная и крыть здесь нечем.
Наш первый поединок взбодрил меня и добавил уверенности в своих силах. Я внимательно пролистал ее записную книжку с телефонами и выписал пять фамилий.
Из ванной через окошечко я часто слушал ее телефонные разговоры, которые она вела на кухне. Ничего особенного я не услышал, но это не означает ровным счетом ничего.
– Может быть, в семь? – спрашивала она кого-то тихо. – Хорошо. А где? (Пауза.) Нет-нет. (Пауза.) Второе.
Что означает это второе? Два места встречи, или – или. Первое ей не понравилось, а второе подошло. Но она не сказала: «На Тверском», допустим, а ответила: «Второе». Потому что я! Потому что не должен знать!
Этой науке обучаешься быстро, главное – ничему не верить и – терпение! Пускай она сделает по этой дорожке еще шаг, после которого возвращение уже невозможно, я перегорожу ей путь и пройти назад не дам!
– Хорошо, – говорит она в трубку так тихо, что я едва угадываю слова. Но кафельная плитка в ванной отражает любой, самый малый звук. – Без пятнадцати шесть. Нормально. Я как раз. Памятник Тельману. Только стой слева. А то в прошлый раз… (Смех.)
Эту кафельную плитку кремового цвета она сама же и купила, когда делала в квартире ремонт. Оказывается, сколько себя ни готовь, все равно это случается неожиданно, в самое неудобное время.
Катя, моя бывшая однокурсница, сказала мне:
– Сделай вид, что ничего не знаешь. Ты же мог смотреть футбол во время этого разговора?
– Не мог, – сказал я. – Я знал, что несчастье надо сторожить. Оно пришло, и я готов встретить его лицом к лицу.
– Мужики проходят, а муж остается! – сказала Катя. – Так даже лучше, если вдуматься. Она будет чувствовать себя виноватой, а поэтому будет стараться. А что еще нужно в семейной жизни?
– Поздно, Катя! – сказал я ей. – Все решено!
– Хозяин – барин! – засмеялась Катя.
Ровно без четверти шесть наконец я увидел его. Скрытый фактор потерял свое главное качество, он превратился просто в факт, простое человеческое лицо, о котором друг Николай сказал бы: «Гад, гадская рожа».
Я оставил их там, а сам пошел домой. Достал свой список из пяти имен, вычеркнул оттуда четырех, против же одного поставил крест.
Я набрал номер, подошла его жена. Едва сдерживая смех, я объяснил ей ситуацию.
– Кто говорит? – закричала она, но я спокойно положил трубку.
Теперь можно положить ногу на ногу и ждать событий. Тайное само откроется мне, и для этого не нужно больше ломать голову. Я сделал шаг, и дорога сама поведет меня от незнания к знанию.
Вечером она нервно говорила по телефону, а потом разбила случайно чашку и так плакала, что я долго не мог ее утешить. «Что-нибудь случилось?» – спросил я. И она ответила: «Ничего». «Ничего так ничего, – сказал я, – в конце концов, „ничего“ означает „ничего“, и причин для беспокойства нет».
Она не спала всю ночь, набирала номер, но в ответ ей швыряли трубку.
Я лежал в темноте и думал о том, что он знает обо мне все. Что я могу читать лишь те книги, которые уже читал однажды. Что ем неаккуратно, что зрение у меня минус два и на животе шрам после аппендицита. Я не знаю, что еще она рассказывала ему и какова мера его любознательности. А я не знаю о нем ничего.
На следующий день, когда она вышла из дома, я двинулся за ней. Он уже ждал ее. Они встретились по-деловому, как сообщники, довольно сухо, не как любовники. По его виду я сразу понял: звонок мой имел последствия.
Я шел за ними, и у меня давно не было такого хорошего и бодрого настроения. Мне нравилось, что шаг мой упругий, что хорошие на мне ботинки, толстая и непромокаемая у них подошва, что я смело ступаю прямо в лужи, не обходя и не перепрыгивая через них. Мне хотелось догнать их и расхохотаться им прямо в лицо. Я ехал с ними в вагоне метро, прячась за спинами высоких пассажиров. Лица у них были несвежие, они не говорили друг с другом, она смотрела в черное окно вагона, а он на концы ее туфель.
Еще вчера у них были совсем другие лица, оба они были моложе и привлекательнее, лица их были чуть глуповатыми, как это положено всякой красивой паре.
Я рассмотрел его и подумал: «Вот, значит, о ком думала она по ночам, лежа рядом со мной. А в моменты нашей близости я был не я, потому что в ее воображении на время приобретал его лицо. Зачем менять шило на мыло, ради чего, хотел бы я знать?»
Они ехали до Теплого Стана. Мы поднялись наверх и сели в автобус. Они с задней площадки, а я с передней. Она попрежнему безучастно смотрела в окно, а он – тупо в пол. Им не хватало ума оглядеться по сторонам. И мне это не пришло в голову, иначе я бы понял, что не только я их веду, но кто-то ведет и меня.
Они вышли из автобуса на Голубинской улице. Осторожно, по всем правилам кино, я вошел за ними в подъезд. Он долго возился с незнакомым замком.
Я остался на лестнице. «Лично тебя это никак не касается, – говорил я себе, – ты фигура служебная, тебе назначена роль мужа и нужно исполнить ее, это всего лишь роль, а тебя здесь нет».
Наконец я ощутил радостное возбуждение и, поняв, что пора, позвонил в дверь.
В прихожей я увидел лыжи, которые неизвестно кто предательски поставил в угол. «Странно, ведь ранняя еще осень, куда же они лыжи навострили?»
Он – герой-любовник! – стоял передо мной босиком и в одних трусах, он втягивал живот, чтобы тот не выпирал белым мячиком навстречу мужу.
Я был всего лишь чей-то муж, не более, вел себя глупо, позорно, сообразно роли.
В ее глазах не было страха, одно лишь бесстыдное любопытство, что вот сцепились из‐за нее два мужика и что теперь будет?
Я ударил его лыжной палкой, которая была ни к черту, тут же сломалась. Он смотрел на меня с изумлением, и я был польщен: ярость человека в очках – это вам не шутки!
Я поднял с полу короткий обломок палки, где на конце был острый трехгранный шип.
– Это чужая квартира, – сказал он.
Я упер острие ему в живот.
– Чья же? – спросил я, глядя, как на животе сделалась ямка. Он тоже смотрел, как перемещается лыжное острие по его животу, оставляя после себя ямки и белые полосы, которые после белого тут же становятся красными.
– Какая разница чья? – сказал он. – Мне будет неудобно, если… – и он провел босой ногой по белому ковру.
Я подумал, что он прав: не грязнить же ковер в самом деле? Посмотрел на вспотевший его лоб, к которому прилипла прядка волос.
И ушел.
На лестнице я нос к носу столкнулся с женщиной, которая отпрянула от двери, увидев меня. Она скалила зубы и рычала, и я понял, что это была его жена. «Лучше б следил за своей сучкой, чем звонить женам!» Я уступил ей подход к двери, услужливо нажал на звонок.
Я шел по Голубинской улице и думал: «Зачем люди вешают себе на шею такие трудности, как белый ковер, как, должно быть, это хлопотно».
Я успел рассмотреть его кроссовки, в них были вложены ортопедические стельки. Только зачем мне это знать? А он? Зачем ему нужно было знать, что я неаккуратно ем по утрам и могу читать только то, что уже читал? Это совершенно его не касается! Совершенно не касается меня, как отмывали бы хозяева свой белый ковер, раз вздумалось им давать ключи кому попало.
Нехорошо, что в руках у меня до сих пор обломок лыжной палки, и я спрятал его в рукав.
– Почему мне наставили рога? Чем я так плох? Почему всякая женщина будет несчастна со мной?..
Вот раскрыта измена, и сделано это блестяще: пала, казалось бы, завеса, но ни на один вопрос нет ответа! Вместо этого я узнал кучу ненужных и неприятных подробностей, вроде чьей-то больной ноги, трусов в полоску, ортопедических стелек в кроссовках и как стирать белый ковер…
Ненужное, унижающее меня знание, мне заговаривают зубы, и я по-прежнему в дураках!
Непроглядная тьма объяла меня, и мне пришлось долго плутать, прежде чем я вышел к метро.
А потом был развод. Судья, секретарь, мелкие чиновницы суда были некрасивыми, неаккуратными женщинами с серыми, немножко собачьими лицами, с нехорошей кожей и неухоженными руками. Ни одна из них не имела ни мужа, ни детей, никем и никогда не была любима, даже своей матерью. Они ненавидели меня всей сворой, с женской какой-то дотошностью.
Нас развели, и мы стояли в коридоре. Она спросила:
– Почему ты хотел от меня избавиться?
Я даже обомлел, услыхав такую чушь, но отвечать ей не стал.
Мы вышли на улицу, и я спросил ее:
– Зачем тебе понадобился он?
Сначала она не хотела говорить, а потом все-таки решилась.
Но у меня была хорошая реакция и я успел опередить ее!
– Нет! – сказал я ей. Получилось немного громко, и на нас стали оглядываться прохожие. – Скажи: из‐за денег, из‐за выгоды или из‐за квартиры, ведь у него хорошая квартира, лучше нашей? Или из‐за дачи, из‐за машины, потому что он умнее меня, талантливее и добрее! В конце концов, аппарат у него лучше, чем у меня! Только не говори: любовь.
И она не стала этого говорить.
Мы простились, и она ушла. Я покурил и тоже пошел. Но потом как-то запнулся на ровном месте и упал. Неудачно, прямо в лужу, потому что с утра шел дождь и луж, как назло, было полно. Меня стали поднимать прохожие, говоря: «Иди домой».
– У меня нет дома, – отвечал я им.
– Иди куда хочешь, – говорили они, – не лежи в луже.
Я поехал на Ярославский вокзал, сел в зале ожидания и стал смотреть, как люди берут билеты в другие города.
Там нашла меня Катя.
– Все ты врешь, – сказала Римма, – и дело твое дрянь.
– Гроб на колесиках? – спросил я.
– Нет, с музыкой.
– Почему?
Она лежала, заложив руки за голову, и ее локотки остро выступали в разные стороны. Лампа с бумажным абажуром мягко освещала щеку и нежное ее горло.
– Почему? – снова спросил ее я. Ей, видно, нравилось, что я нервничаю и злюсь, и она медлила с ответом.
Тогда я сунул руку между матрацем и стеной, вынул оттуда обломок лыжной палки. Лицо ее сделалось серьезным, даже немного обиженным. Она придирчиво осмотрела этот обломок с расщепленным концом с одной стороны и с железным шипом на другом. Коснулась пальчиком острого конца.
– Это ничего еще не доказывает, – сказала она, – ничего ровным счетом не означает!
– А разве что-нибудь требует доказательств? – спросил я.
– Что не доказано, того нет, и не надо морочить голову! – ответила она. – Никому нельзя верить, сам говорил.
– Да, только себе.
– Никому – это никому! – сказала она раздельно. – А себе тем более.
– Как же тогда быть?
– А ты подумай, – сказала она, хитро прищурившись.
– Я тебя не понимаю! – отчего-то разволновался я.
– Все просто. Если ты пил чай, то осталась чашка, покурил – окурок, погулял – грязные ботинки. И так во всем. Только надо быть в этом аккуратным.
Я провел пальцем по ее губам, по подбородку, съехал по ее шее вниз. Платье у нее спереди была застегнуто на множество очень мелких пуговичек темно-лилового цвета. Я отсчитал седьмую сверху, захватил ее в щепотку и резко дернул.
И пуговка эта осталась у меня в руке.
Она посмотрела вниз, где теперь между шестой и восьмой пуговками торчали одни лишь нитки, и спросила:
– А это зачем?
Я очень хотел есть. Это случается всякий раз после этого. Обычно я скрываю внезапное чувство голода, но Римма первая прошептала: «Сейчас бы пожрать…»
На кухне никого не было. Никто не ахнул, не спросил меня строго: почему без трусов?
Ничего такого из еды не было, одни лишь помидоры. Я взял их, сколько помещается в руки.
Красный помидорный сок потек по моему подбородку, по груди.
– Ну кто так ест? – без раздражения спросила Римма. Она-то ела аккуратно, двумя пальчиками держала помидор, а рот открывала так, как будто губы у нее в помаде и она не хочет пачкать помидор. – Ты очень неаккуратный! – со странным удовлетворением сказала она.
Оставшуюся треть помидора я швырнул в стенку, и там на обоях сейчас же отпечаталось мокрое красное пятно.
– Видишь след? – спросил я. – Он означает, что я ел помидор.
– Где моя пуговка от платья? – вспомнив, закричала она.
– Другую пришьешь!
– У меня таких больше нет, давай пуговку! – и она подхватила с полу платье.
Платье я отнял, швырнул куда подальше.
– Ну не думала я, что ты такой! – с восхищением сказала она.
Наступило утро, гремел в подъезде лифт, улица гудела машинами, наступил вечер, зажглись окна в доме напротив, окна погасли, наступила ночь, пришло утро, гремел лифт.
«Я всю войну тебя ждала!..» – пело радио.
«Ау! Совсем ты забыл друга Николая? Бывало, что ни день, то письмо, а то вдруг воды в рот набрал, ни строчки, ни привета…
Угадай, где я? Я под Уфой, в калмыцкой степи вожу грузовики! То-то, брат! Ты и ахнуть не успел, как я уж в другом месте. Не сидится мне спокойно, время такое, что сиднем сидеть не приходится.
Есть у меня здесь и задушевный товарищ – „ГАЗ ММ“ грузоподъемностью полторы тонны выпуска 1939 года, Горьковского завода имени Молотова.
Дни проносятся мимо, как километраж за окошком „ГАЗа“. В личной жизни я тоже на боку не лежу, есть у меня подружка на девятнадцатом кэмэ. Она замужняя, только для меня это не беда. Муж знает, но никак поймать нас не может. „Все знаю, – говорит. – Поймаю – убью!“ А я ему говорю: „Сначала поймай!“
Поймать меня не может никто, он это знает, злится, но ничего сделать не может.
Дружок мой захворал, глохнет у него мотор в самый неподходящий момент. Проверяю напряжение в катушке зажигания – есть. Подача топлива к карбюратору – есть. Жиклеры и фильтр карбюратора – в исправности. Компрессия двигателя – в порядке. А он глохнет.
Что, брат, посоветуешь? Муж советует мне отрегулировать дроссель и жиклер холостого хода. „Жене советуй, – говорю, – а не мне!“
Вот и сегодня заглох мой „ГАЗ“ в чистом поле, в калмыцкой голой степи. А тут, как назло, гроза! Первым делом я замаскировал „ГАЗ“, закрыл все, дающее блеск: фары, стекла и радиатор. Ветками и травой укрыл углы кузова, чтобы мой „ГАЗ“ не мог быть опознан с воздуха.
Сижу курю. Вокруг гроза, сверкает молния. „Только не в меня!“ – говорю. Как только сказал, так она и ударила.
Вспышка, боль в темечке страшная. Вижу, проявляются у меня древовидные знаки багрово-бурого цвета по ходу сосудов.
„Кто бы, – думаю, – закопал меня на время в землю?“
А вокруг никого. Где ты, моя подружка? Где же ты, ее муж? И ты, мой друг Алексей? Прощайте и знайте, что испепелен я молнией в калмыцкой голой степи под Уфой.
Теперь о деле! Надо бы, Алексей, глянуть в один альбом с фотографиями. Сделай доброе дело, успокой мое сердце! Есть там одна фотка – первого мая снимались, на демонстрации, в сорок седьмом году. Лёля с сестрой Тусей, одна девушка в беретке, инженер метро „Сокол“ Шульц, а тот, что в двубортном пальто, так то – Егоров.
Будь другом, посмотри, все ли у Егорова пуговицы на лацканах? Их должно быть четыре, по две на каждом лацкане. Посмотри и напиши мне, хоть открыткой для скорости, два слова, больше не надо, а то у меня душа не на месте, хоть и столько лет прошло. Вот такое у меня к тебе срочное дело.
Теперь – второе. Про эту самую Римму. Ты ее держись сторонкой, а то хуже будет! От нее одна погибель, я один такой случай знаю, будет время, напишу. Говори с прохладцей, чтоб она не воображала ничего лишнего, а знала бы свое место! Одно тебе о ней скажу: ой-ёй-ёй!..
Что я могу сказать о себе? Живу я хорошо, жизнь моя теперь южная, безмятежная. Я в Анапе, на пляже. Днем выдаю лежаки, а по вечерам у меня свой сарайчик есть. Отвык я, брат, от штанов, будто и не носил их никогда! Незачем они здесь человеку. Солнце, воздух и вода!
Только случилась со мной, брат, беда! Потерял я кепочку. А без нее перегрело мне нынче голову. Еще с утра меня стало тошнить, слышимость плохая, как сквозь вату. В обед два раза вырвало. А к вечеру пошла носом кровь. Вот тебе и Анапа! Главное, где же я кепочку обронил, жалко мне ее очень, один дружок подарил…
Фельдшерица суетится, пузырь со льдом мне на темечко кладет, а все без толку. Говорит: „Ой, гиперемия! Ой, дыхание Чейна-Стокса!“ – а это, брат, серьезно. Лежу я себе и смотрю в море, вот вдали белый парус, чуть-чуть его видно, еще немного – и исчезнет. Нет, видать еще, беленького. Фельдшерица плачет, глаза мне закрывает. Чему их, бестолочей, только учат на медицинском?
Вот и все. Скажи Наташе, чтобы она на меня не обижалась, что я всегда о ней по-хорошему думал. Сына Борю обними за меня, скажи ему, что отец его убит солнечным ударом на Черном море.
Прощай, Алексей! Белый парус скрылся из глаз, ничего не видать, одно голое море, а на душе тоска.
Жму руку. Николай».
Я изнывал от любви. В самом прямом смысле этого слова – у меня дрожали ноги, томила меня жажда, а тело горело жаром. Только одно приносило временное облегчение: открыв окно, я собирал в ладони снег и обтирал им горячее лицо. Наступало блаженство, голова делалась ясной, а лоб холодным.
Я приучился к ночной жизни, я забыл, что такое одежда и для чего она нужна. Глупым казалось мне надеть штаны, зачем? И так неудобно придумано, врезается в тело, мешает при ходьбе, и чувствуешь себя странно, как будто ты в маскарадном костюме.
Я удивлялся прежней своей жизни с женой, бездне не сказанных между нами слов и особому списку запрещенных для обсуждения тем. Все казалось мне таким далеким, я едва мог вспомнить свои переживания, маленькие глупые ранки, которые я старательно и заботливо растравлял…
Мы с Риммой подолгу смотрели на луну, пока она не уплывала за край дома. На нас шел свежий и холодный поток воздуха, и я стремился встать так, чтобы полностью принять его своим горячим и влажным телом. Очертания луны были размыты, и вся она была словно погружена в мутную жидкость.
– Ты за солнце или за луну? – тихо спрашивала меня Римма.
– За луну! – не колеблясь отвечал я.
– Правильно! За советскую страну! – удовлетворенно кивала Римма.
– А если бы я сказал – за солнце?
– За проклятого японца! – сказала Римма, сузив глаза.
– А ты? За луну или за солнце?
Римма не ответила, она не отрываясь смотрела в небо. Лунный свет ярко освещал ее полную грудь. Она вытянула губы вперед и послала в черное небо поцелуй, тихонько чмокнув при этом.
– За советскую страну! – прошептала она.
– Тебе никогда не хотелось узнать, – спрашивала Римма, – как все было на самом деле?
– Этого узнать нельзя, – отвечал я ей. – Глупо сказано: на самом деле. Так не бывает.
И мы долго молчали после этого.
– Значит, тебя бросила жена? – в сотый раз заводила Римма один и тот же разговор. – Почему?
– А зачем тебе фотография: первого мая сорок седьмого? – в тон ей спрашивал я. – Что там стряслось, тридцатого апреля или двадцать девятого?
– На самом деле, – засмеялась Римма, – ты не врывался к ним и не пытался его убить!
Я взял обломок лыжной палки, потряс им перед ее лицом.
– А это что? – спросил я.
– Это? – Римма скосила глаза на лыжный острый шип. – Это – фигня!
– А что Шульц? И что Егоров?
Она не ответила и мстительный мой вопрос повис в воздухе.
Шульц был инженером метро «Сокол», а Римма сидела в стеклянном стакане возле эскалатора. Шульц был партгруппоргом, а Римма отвечала за спортсектор: лыжные походы, все на каток, эстафета и заплыв.
Поначалу Шульц был очень испуган, ведь Римма появилась в его жизни внезапно, а у него уже была девушка Туся, которой он уже обещал. Как порядочный человек он не мог сказать Тусе: «Вали отсюда!» Его это угнетало, и он не находил себе места. Как-то Римма приставила нож к горлу: в чем дело? Шульц надломился и все рассказал.
– Этот клубочек мы размотаем! – сказала ему Римма. – Мне нравится твое желание сохранить лицо, но тут нужен план!
Шульц пункт за пунктом, без отклонений осуществил ее план: треугольник Шульц – Туся – и сестра Лёля. Туся приревновала его, сестры перегрызлись между собой, и Туся сама оформила ему разрыв. Шульц и ахнуть не успел, как оказался на свободе. И главное, он был ни в чем не виноват, все это сестра Лёля и склочная Туся. Шульц был в восторге, больше всего его позабавило то, что сестры так и не догадались, что это план и главным во всей этой истории было третье, неизвестное им лицо.
Вот как все было на самом деле.
Римма не перебила меня ни разу, ничему не удивляясь. Ни одно мое слово не вызвало у нее протеста.
– Так? – спросил я, окончив рассказ.
– Может быть, – с полным равнодушием сказала она.
– Допустим, так! – подвел я итог. – Теперь перейдем к истории с Егоровым.
Егоров появился в жизни Риммы внезапно. Он никогда не снимал сапог, даже когда занимался любовью. Мужчины интеллигентные, вроде Шульца, сначала снимали ботинки, потом носки, и ноги у них были такие детские, что Римме тут же становилось жаль их до слез. Егоров не снимал сапог никогда, как будто он в них родился. Римма была сражена этим.
Но делу мешал Шульц, он ходил за Риммой по пятам, как маленький, ни минутки не мог посидеть один. Тогда встал вопрос: как избавиться от Шульца?
– Нужен план! – сказал Егоров.
У Шульца партсобрание, повестка закрытая, извещен под расписку. В это самое время Римма потребовала немедленной встречи. Если Шульц предпочтет партсобрание Римме, то она тут же получит право на полный разрыв. А если наоборот, если он плюнет на собрание – тоже хорошо. Римма знала, что Шульц никогда не простит ей, что не пошел на партсобрание, он начнет ей за это мстить и раздражаться по пустякам.
Шульц пошел на компромисс, он решил так: сорок минут Римме, остальное собранию. Он опаздывает на партсобрание, но в это время встречается с Риммой. Этого-то она ему и не простила, спокойно хлопнула дверью.
Не простило этого ему и партсобрание.
Шульц так никогда и не узнал, что на самом деле все это был план Егорова, он так и не догадался – чья здесь роль главная. Шульц погорел так, что и следа от него не осталось.
Вот как было дело.
Римма слушала меня внимательно. И странное дело, истории из ее жизни совершенно не волновали ее. Во всем этом ее занимал я. И это, если честно, очень вдохновляло меня во время рассказа.
– Так что же Егоров? – спросил я после долгого молчания. – Снял он все-таки с тобой сапоги?
– Егоров? – поморщилась Римма. – Он исчез.
– Куда?
– Этого никто не знает.
– Так не бывает. Остаются следы, по ним можно узнать все, ничто не исчезает бесследно.
– Ты ошибаешься.
Я не стал с ней спорить, я обнял ее, уткнулся носом в ее волосы и тихо прошептал:
– А у меня что-то есть.
– Что? – быстро спросила она.
– Угадай! – дразнил ее я.
Римма вырвалась из моих объятий и закричала:
– Отдай!
– Другую пришьешь! – засмеялся я.
«Дорогой мой Николай!
Нет для меня лучшего подарка, чем твое письмо. Спасибо тебе за все. Что ты для меня сделал! Ты и сам не знаешь, как много для меня значил. Ты меня не бросил, как другие, а был со мной в самые черные минуты. Если бы не ты. То хоть голову в петлю! Открою тебе секрет. Ведь она (петля) была у меня уже приготовлена… Но, думая о тебе, я постепенно отвлекался от своих страшных намерений, я возвращался, сперва из любопытства: что, мол, Николай? где он? что еще я о нем услышу? А потом оказалось – ничего, живу вот, и иногда бывает мне в этой жизни даже весело. А все ты!
Сын твой Боря вырос замечательным человеком, всеми уважаемым, он семьянин, и жена у него золото и красавица. Заведует он кафедрой и никогда не брал в рот ни капли.
Спешу с ответом. Потому что только что я от Лёли, от Ольги Дмитриевны, она ведь старая и мне не Лёля. Я видел эту фотографию.
Кстати! Точно ты сказал про эту Римму! У меня от нее мороз по коже, за три версты ее обхожу. Попробовала она тут со мной пококетничать, глазки строила, завлекала. Но я обдал ее холодом, она у меня сразу хвост поджала.
Так вот, о твоем деле, о фотографии Егорова. Кто он такой? Ольга Дмитриевна (память у нее плохая, все путает!) говорит, что это не Егоров, а ты. Как же это понимать?..
У этого человека (кто бы он ни был) на левом лацкане не хватает одной пуговицы. Это хорошо видно, хоть фотография и старая, зато пуговицы очень крупные. На правом лацкане их две. А на левом одна. Другая, видимо, оторвана.
Будь другом, напиши мне, что это за история такая с пуговицей. Чувствую, что заболеваю, и уже совсем потерял сон, надеюсь только на тебя, Николай! Голова у меня устроена по-дурацки, всюду я ищу разгадку. Целый роман готов выдумать о пуговице, хотя причина здесь, чувствую, пустяковая.
Прощай, хороший мой друг, прощай навсегда Хотя если судьба будет добра, то, может быть, когда-нибудь мы и увидимся.
У нас скоро будет зима, все идет к этому. Римма говорит, что морозы будут ужасные. Но ты, счастливый человек, в Анапе, и тебе наши печали смешны…
Обнимаю тебя, с приветом Алексей».
Прошлого не существует. Опыт показывает, что это – дважды два, здесь все ясно. Вон как быстро отодвинулась от меня вся моя прежняя жизнь. Я прожил с женой двенадцать лет, и где эти годы? Мне безразлично, где она теперь и была ли на самом-то деле. Но я не встревожен, что в жизни образовался у меня такой проем в двенадцать лет. Прошлого нет, стало быть, нет и будущего. Логичность этой мысли завораживала, но страха не было: нет, так нет, на нет и спросу нет.
Немного было обидно, что впереди у меня такой проем, как и сзади, в прошлом. А вдруг мне будет одиноко в этом полом пространстве? Утешало одно: во всем этом нет хотя бы двусмысленности, ведь нет – это нет, и никак иначе толковать это нельзя.
Я стал говорить об этом с Риммой, но она отвечала нехотя и невнятно, разговорить ее мне не удалось, и я оставил ее в покое.
Я закрыл глаза и, сделав небольшое усилие, представил себе письмо из Лиепаи, прочитав которое сошла с ума Муся Татаринова. Но я не мог понять даже первой фразы этого письма. Читая конец, я тут же забывал начало, потому что фраза была настолько нелепа по смыслу, что конец ее перечил началу. Письмо это выхватили из рук, и я не видел кто. Выхватил, убежал и заперся в уборной. Я стал трясти дверь и стучать, но почувствовал запах горелой бумаги и услышал звук клокочущей воды в унитазе. «Вот и хорошо, – сказал я. – По крайней мере, не сойду с ума, прочитав это письмо идиота!»
Пошел и лег, накрылся с головой и строго сказал себе: «А ну-ка спать!»
Меня разбудили. Это были странные звуки, как будто кто-то всхлипывал и жалобно вздыхал в темноте. Я открыл глаза.
В лунном свете я увидел огромного, очень толстого человека. Я протер глаза и понял, что это не один толстый, а два худых. Они, крепко обнявшись, неуклюже пританцовывали, будто хотели сделать тур вальса, но не попадали в такт.
Приглядевшись, я понял, что это Римма тесно прижимается к неизвестному мне мужчине. Я видел его спину, на нем голубая майка, на ногах сапоги, в лунном свете ярко белели его голые ягодицы. Сомнений не оставалось никаких – это не танец, а совершенно ясно – что.
«Кто же это может быть?» – подумалось мне. Я встал и, старясь не привлекать внимания, шагнул к ним. Долго ждать не пришлось, он повернулся ко мне лицом, и я увидел чернявую челочку и скуластое с оспинками лицо…
– Николай! – позвал я его.
Римма вскрикнула. Он оторвался от нее и сделал несколько шагов ко мне.
– Вот и увиделись, – сказал я. – Кто бы мог подумать? Что же вы стоя? В ногах правды нет…
Я не знаю, как оказался в моих руках обломок лыжной палки, я взял его безотчетным движением, когда вставал. Острый шип легко вошел в его грудь, он охнул, широко раскрыл рот, хотел, наверное, возразить. Но я ткнул его еще раз, острие глубоко вошло в его грудь совсем рядом с первой дыркой. Этот удар был удачнее первого, голубая его майка тут же окрасилась потеками крови. Он посмотрел вниз, где торчала палка, всплеснул руками, пошатнулся и упал на спину.
Римма пыталась поднять его с пола, но ей и самой было уже ясно, что он мертв.
Распахнулись двери, вбежали люди. Первой, конечно же, была Ольга Дмитриевна. Она еще с порога, еще не зная, в чем дело, стала кричать: «Убили!»
Наташа, появившаяся вслед за ней, вскрикнула: «Это кто? Это кто? Николай, это ты?» Он смотрел в потолок, кровь уже перестала хлестать из дыры, а Наташа все спрашивала: «Где ты был, Николай? Ты насовсем или нет?»
На пороге, не решаясь войти, стояла безумная Муся Татаринова. Она была босиком и часто переступала с ноги на ногу, ставила одну ногу поверх другой. На Николая она не взглянула ни разу, зато на меня смотрела не отрываясь. Муся подошла ко мне, стесняясь ночной рубашки, взяла меня за руку, заглянула в глаза и сказала: «Пойдем, я расскажу тебе, как можно спастись».
Прошла целая вечность. В комнате горел яркий свет, хотя за окнами была глубокая ночь. За столом, сняв фуражку, сидел капитан Куликов. По комнате, зевая, бродили милиционеры, а управдом с дворником сидели на стульях. Я же стоял, прислонившись к стене, потому что сесть мне никто так и не предложил.
«Где же Римма? – озираясь по сторонам, думал я. – Она бросила меня, как делали до нее другие. Говорил же мне Николай, что она ой-ёй-ёй, что погибель и был даже однажды такой случай».
– На какой почве? – строго спросил меня Куликов.
Я хотел ответить ему по Шекспиру, но смолчал, не желая раздражать Куликова, которого мне было жаль.
– На почве ревности! – укоризненно сказал он. – Действия умышленные, вы предвидели опасный характер действий, желали последствий и шли на сознательное их допущение!
Я молчал, смотрел в пол.
– Лучше б вы совершили это неумышленно! – с сердцем сказал он. – А совершив, узнали бы. Тут нет отвратительного, а узнавание было бы для вас поразительным!
– Состояние аффекта, вяло сказал я. – Смягчающее обстоятельство. Сильное душевное волнение…
Прошла целая вечность. Куликов все диктовал протоколы:
«…Труп в положении лежа, ногами к стене, головой в сторону двери, левая рука согнута в локтевом суставе, пальцы неплотно сведены в кулак. Правая рука выброшена вперед в сторону двери. Левая нога согнута в коленном суставе под прямым углом, правая нога вытянута.
…на груди имеются два глубоких отверстия правильной треугольной формы.
…из одежды на теле обнаружено: голубая трикотажная майка и сапоги, размер 45, ничего больше нет.
…обломок лыжной палки общей длины 37,5 см, состоящий из палки и острия в виде металлического шипа треугольной формы со следами крови на колющей поверхности. Палка сломана, конец расщеплен.
…обширные потеки крови по всей комнате, также имеются потеки и брызги на обоях, 1 м от пола…»
– Зуев, пятно на обоях записал?
– Не пиши это, Зуев! – сказал я. – Это не кровь, это помидор.
На моих запястьях защелкнулись наручники, и капитан Куликов сказал:
– На выход!
– Я немного прилягу, ничего? – спросил я его.
Куликов внимательно посмотрел на меня, приложился горячими губами к моему лбу.
– Да у вас температура! – воскликнул он. – Марш в постель!
Я лег и закрылся одеялом с головой. Когда милиционеры вынесли труп, Куликов погасил свет в комнате. Стоя на пороге, он сказал:
– Извините за беспокойство…
И закрыл за собой дверь.
Катя вытащила градусник и, воровато оглянувшись, быстро встряхнула его.
– Сколько там? – спросил я.
– Сколько надо, – ответила Катя.
Она принялась за лечение. Метод ее был таков: стакан водки, куда она бросила две таблетки шипучего аспирина.
– До меня кто-нибудь пил такое? – спросил я, хотя моя жизнь сделалась мне уже безразличной.
– Ты мне еще нужен, – серьезно ответила Катя. – Без тебя квартиры у меня не будет.
И я выпил залпом. Как будто кто-то схватил меня за горло и решил не отпускать, пока не настанет конец. Но все же мне удалось оторвать его руку, схватить полным ртом воздуха, и Катя тут же уплыла от меня и потонула в тумане.
Я вдохнул холодного воздуха и медленно побрел в гору, туда, где трещина в скале. Там была дверь, в петлях ее были вставлены стержни стрел, и я вошел в нее.
Каменные ступени вели вниз, это был амфитеатр. Я сел на самый краешек скамьи. Мне сказали, что сейчас будет разыграна пьеса и все наконец-то станет мне ясно: интрига и пружина, скрытые мотивы, узел неведомых мне связей и сама причина всех причин. Пьеса построена известным, в общем-то, способом: от несчастья к счастью (или наоборот), короче говоря: от незнания к знанию. Поразителен будет момент узнавания! Механизм полностью откроется взору, и останется лишь сказать: «А-а! Вон оно что!» И наступает облегчение, а вслед за ним приходит блаженное безразличие.
Сидя на холодной каменной скамье, я ожидал действия, живых картин, но вместо этого вышел актер и зычным голосом стал говорить на незнакомом мне языке. Я слушал его какое-то время, но потом понял: все, кина не будет! Лишь однажды ухо мое реагировало на слово, которое он выкрикивал с особенным пафосом, это слово было – гибрис.
Я тотчас же поднял руку, и, когда он, прервав монолог, уставился на меня бараном, я встал и спросил: «Что значит гибрис?» Он сбился с роли, развел руками. Тогда я потерял интерес ко всему на свете, встал и пошел к выходу, потому что делать здесь мне было совершенно нечего.
Я не мог открыть глаз, а только слушал возбужденный голос Кати. Она говорила, что только что умерла Наташа и что комната ее теперь освободилась, ведь сын Боря на жилплощадь не претендует.
– Катя, что такое «гибрис», – спросил я ее, не открывая глаз.
Она не слушала меня. Дело в том, что только что умерла Ольга Дмитриевна, комната которой теперь также свободна, ведь внук ее Козлик здесь жить не желает. Потом Катя говорила, что с понедельника здесь начнется ремонт, что Мусю отвезла она в сумасшедший дом и что долго болеть мне не придется.
– Ты будешь жить в другом месте, там хорошо… – сказала Катя. – Покупатель не ждет, и деньги уже положены на бочку!
Больше я ничего не мог уже расслышать, я провалился в полную темноту, откуда, кажется, возврата нет.
Шел день за днем, зима вступила в свои права. Наступили настоящие морозы, дни стояли солнечные, ясные, но было страшно смотреть на улицу – исчезли кошки и собаки и птицы стали вещью неслыханной. Морозы держались долго, но все-таки им пришлось отступить, небо заволокло облаками, пошел снег, он постепенно перешел в мелкий дождь; собаки и кошки вышли гурьбой на улицу, а за моим окном однажды ходил воробей, стуча лапками по железному заоконнику.
Меня вернула к жизни старинная история, грустная и тягучая сказка про высокий забор, за которым жил мальчик Алеша, про дружбу его с черной курицей, про ночные их похождения, про то, как не везет хорошим, впечатлительным мальчикам, из‐за ерунды случается у них в жизни полный облом. Сказку поведал мне мягкий и приглушенный голос, который изредка прерывался, когда перелистывалась страница.
Голос затих, и в комнате воцарилась тишина. Другой голос, такой же мягкий, но более нежный, вел теперь свою партию. Это был плач, он перемежался вздохами, то затихал, то вновь набирал силу.
Я попробовал открыть глаза, и это у меня получилось. Сначала все туманилось перед глазами, но я сделал усилие и все встало на свои места.
У стены на стуле сидел Боря, сын покойной Наташи, на коленях у него лежала книга, чтение которой он только что закончил. А тот, кто плакал, был худеньким мальчиком лет шестнадцати, у него были черные, чуть вьющиеся волосы, глаза-пуговицы, его мучил детский еще насморк; теперь он тер покрасневшие глаза и пытался удержать последние всхлипывания.
– Только злые люди, – говорил мальчик, – могут писать истории с плохим концом, у кого нет ни души, ни сердца. А совсем отпетые в конце убивают. Сегодня он в книжке убьет, а завтра на улице зарежет.
Я вытянул руку из-под одеяла, указал пальцем на мальчика и спросил: «Кто он?»
Боря страшно обрадовался мне, тотчас же стал наливать чаю и малинового питья. Про мальчика он сказал, что это Козлик, внук покойной Ольги Дмитриевны.
Многое случилось за те дни. Пока я лежал в жару и беспамятстве. Умерла Наташа, и это случилось с ней во сне. Смерть бедной Наташи произвела большое впечатление на Ольгу Дмитриевну, и она тоже умерла, но на ходу, на пути из комнаты в кухню, упала в коридоре и умерла.
Тогда Мусю отвезли в сумасшедший дом, потому что она наотрез отказывалась верить в смерть Наташи и Ольги Дмитриевны.
Боря и Козлик были со мной неотлучно. Когда я просил горячего чаю, то Боря тут же приносил его. Если я требовал бубликов с маком, то тут же появлялись и бублики. Тогда я садился на подушки, брал в руки чашку с горячим чаем, ел бублики, и мне становилось так хорошо и спокойно, как не бывало уже давно.
Когда я смотрел на Козлики или слушал его, то каждый раз сжималось у меня сердце. Глупый мальчишка на все имел свое мнение, ни на что не говорил ни «да», ни «нет», был упрям и вздорен и никогда не соглашался ни со мной, ни с Борей. «Жаль парня, – думал я. – Что за кутерьма начнется у него в голове, когда будут случаться происшествия жизни, когда он ничего не сможет внятно себе объяснить?»
О необъяснимостях любил говорить Боря, ведь он был агностиком. Он говорил нам: «Непостижимое постигается через постижение его непостижимости». Но ни я, ни Козлик не могли понять смысла этих слов и поэтому не верили ему.
Мы разговаривали обо всем, говорили о разных глупостях, не стесняясь друг друга. О том, что на метро «Беляево» живут одни негодяи, а в Перове одни женщины и что в Немчиновке могут зарезать, так что лучше туда не ездить.
– Посмотри мне в глаза! – сказала Катя. Она налетела на нас ураганом, разметала Борю и Козлика по сторонам, пошла прямо на меня. – Я хочу видеть твои глаза. Отвечай, не отводя взгляда. Это – правда?
Я отвел глаза. И в комнате установилась гробовая тишина.
– Видите ли, – робко начал Боря, – с женой я больше не живу, она у меня некрасивая и злая. Я знал, что не следует бросать пить, не то я сразу увижу ее такой, какая она есть. Так все и случилось, – закончил он упавшим голосом. Помолчав, развел руками: – А жить мне негде…
Катя еле сдерживалась, лицо ее и шея уже покрылись красными пятнами.
– Тебе тоже негде жить? – спросила она Козлика.
– Почему же? У меня есть выбор, – спокойно отвечал ей мальчик. – А когда есть выбор, это ведь совсем другая история, это не то, что выбора нет. Вы согласны?
– Я все отдам, – сказал Боря. – Все до копеечки. Сколько потратили, столько и отдам, чтобы без обид.
– Деньги? – засмеялась Катя. – На что мне твои деньги?
– Деньги, Боря. Не нужны, – разъяснил Козлик. – Деньги эти копеечные, а квартира миллионов стоит.
– Послушайте, сказала Катя, оглядев всех. – У меня был договор с Наташей, что пускай здесь будет прописан Боря, раз она боится, что коммуналку расселят и всем дадут по квартире. (Кто сейчас дает квартиры?) Наташа твердо обещала мне, что Боря выпишется сразу же по факту ее смерти. Что же теперь получается?
Боря развел руками.
– Вот что, – сказала она, помолчав, – договоримся так: всем вам будет по квартире. Хоромов вы от меня не дождетесь, зато по отдельной, но далеко, в Лианозове.
– Нет-нет, мы хотим вместе, – сказал Козлик.
– Хорошо, – теряя терпение, сказала Катя. – Будет вам трешка в Марьине!
– Трешка? – удивился Боря.
– Санузел раздельный, кухня от восьми, мусоропровод, не первый, не последний. Без телефона обойдетесь!
– Спасибо, конечно, за заботу, – сказал Боря, – но все идет к тому, что никуда мы отсюда не поедем. Нам здесь хорошо.
– Вот что, тетенька! – рассудительно сказал Козлик. – Нужно примириться с этими фактами. Что случилось, то и случилось, и лучше вам согласиться с этим. Ежу понятно, что некоторые события не подвластны вашей воле. И нельзя относиться к ним нетерпимо, раз вы хотели другого. Лучше вам согласиться и объяснить как-то это себе: вот мол собрались здесь кидалы и кинули! Можно рассказывать знакомым, ни у кого вопросов не вызовет…
– Катя смотрела прямо на меня. И мне пришлось посмотреть на нее, хоть я этого и не хотел, ведь Катя некрасивая и злая.
– Алеша… Ты ничего не хочешь мне сказать, Алеша? Это ведь ты все выдумал, Алеша, я знаю. Только зачем тебе это? Зачем тебе эти люди? Боря пьет и клянчит деньги. Он пьяница, а этот мальчик… Это ошибка, Алеша. И ты скоро убедишься в этом. Неужели ничто не учит тебя? Ты не умеешь ценить тех, кто любит тебя, – глаза у Кати покраснели. – И это тебя погубит.
Вид у нее был совсем потерянный.
– Что же ты молчишь? – спросила она так, как будто мы были вдвоем.
Я не стал отвечать ей. Не потому, что не хотел, а просто не мог. Для этого нужно было бы рассказать ей все, что со мной случилось. А для меня это вещь невыполнимая. Я не смогу пересказать ни состава событий, ни объяснить их значение и взаимосвязь. Раньше мог бы, с пристрастной, с произвольным толкованием в свою, конечно же, пользу…
– Знаешь, Алеша, – сказала Катя, – в тебе есть одна черта… Может, глупость, может – гордыня, я не знаю… Она не позволяет тебе заметить ошибку, которая может очень дорого тебе стоить…
Уходя, она сказала:
– Ты еще пожалеешь об этом! – И в голосе ее уже не было растерянности, это была угроза.
– Я умираю! – сказал я.
Ни Боря, ни Козлик не протестовали, они отнеслись к этому, как к должному. Честно говоря, меня задело их безразличие. С какой стати я должен вдруг взять и умереть. Я еще молод и полон сил, еще сильна во мне жажда знания, еще многого я не раскусил и поэтому не могу уйти до срока.
Я был разочарован своими новыми друзьями. Сидят, скорбно молчат, как будто не учили их в детстве, что воспитанный человек на слова «не долго мне осталось» должен шумно протестовать, всем видом своим показывая умирающему нелепость его намерений!
– Зачем мне жить? – спрашивал я лживым голосом. – Разве не ясно уже, что дело мое дрянь и гроб с музыкой?
– Не надо, – робко сказал хороший мальчик Козлик. – Ничего хорошего из этого не выйдет. Загробные мучения и все прочее…
– Какие еще мучения?! – обиделся я. – Разве я зол или порочен? Не был. Лишь недогадлив. Ну уж, прошу прощения, не всем же… Недогадлив, глуп. Вот и хорошо, пускай мне там все объяснят!
– А там что же, объясняют? – разволновался Боря.
– Да, – сказал я. – Вот ты, Боря, не учил в школе предметов, не делал дома уроков. А зря. Ты бы знал, что в конце каждого учебника есть особый раздел – «Ответы на задачи» называется.
– Есть, – подтвердил Козлик. – Решил задачу, посмотрел в ответ – ошибка!
– Никаких котлов и огней, никого на сковородку там не сажают. Приходишь. Тебе говорят, объясняют. Показывают на примерах, пока не станет ясным даже тупым.
– В чем же мучения? – недоверчиво спросил Боря.
– Да в том, что ошибку поправить уже нельзя! Можно только кусать локти, представляя себе последствия этой ошибки, отчего душа мучается, не обретая покоя.
Боре этот разговор не понравился, он долго смотрел в окно, мрачно постукивал по подоконнику, пока я не попросил его прекратить этот стук и не мотать мне душу.
Я просил Борю почитать, и он садился на стул, раскрывал книгу и читал вслух. Козлик тайком вытирал глаза, слушая сцену прощания с Черной курицей. Она, звеня цепями, просила мальчика исправиться, чтобы он вновь стал хорошим учеником, прилежным и старательным.
Я закрывал глаза и засыпал, не слушая больше про то, как мальчик исправился и ни учитель, ни ученики не напоминали ему потом о всех его выкрутасах и особенно о том наказании, которое он схлопотал.
Мне снились Талды-Курганские края, сухая степь под Уфой и солнечный пляж в Анапе, где в разное время кончал счеты с жизнью Николай.
Я, как и он, падал, бездыханный, на землю, последний раз зорко глядел в черно-голубое небо.
«Все будет хорошо, – говорил я себе. – Только нужно подождать, пока установится дыхание. Потом встать и, когда перестанет кружиться голова, пойти прочь. Сперва по мокрому морскому песку, оставляя за собой следы 44‐го размера (пятка печатается четко, а пальцы размыто), потом – по сухой и горячей калмыцкой степи, где след тут же засыпается трухой и пылью. Не оглядываясь назад, где ты чуть было не отдал концы, глядя вперед, туда, где тебя ждут, где твой дом.
Но невозможно было открыть глаза. Еще пять минуточек. Хорошо, пять, но не больше. Еще три минуточки, ну пожалуйста. Хорошо, три, но потом вставать. Еще хоть минуточку. Все-все, пора. Сейчас-сейчас».
Пыльный столб света из окна, одеяло упало на пол, а из кухни слышен душный запах молотого кофе, там веселые голоса, там ждут тебя завтракать. А на старую зеленую трешку можно еще купить черта лысого и шарик на резиночке, он будет бойко отскакивать о пола. А маленький мальчик бойко ездит по длинному коридору на трехколесном велосипеде, у него челочка на лбу в виде ровной трапеции, рубашка в желтый горошек, сандалики в дырочках, а на руке игрушечные часики на ремешке, он дудит и бибикает, громко объявляя остановки:
– Улица Розы Люксембург! Следующая – Энгельса.
А нагретый солнцем пыльный репродуктор, который нельзя выключить, надрываясь, поет про все на свете…
…про улицы Саратова, где ты раньше был, целовался с кем, по проселочной дороге шел я молча, и все твои печали под черной водой, так же падает в садах листва, и от осени не спрятаться не скрыться, казаться гордою хватило сил, мой молчаливый солдат, где не кошена трава, у калины у ручья облетает цвет, словно ветром тронуло струну, вiвчара в садочку, в тихому куточку, я буду долго гнать велосипед, с утра побрился и галстук новый, как провожают пароходы, в три жердочки березовый мосток, давно не бывал я в Донбассе, партия наш рулевой, наших встреч с тобой синие цветы, увезу тебя в тундру, развели на дороге костер, и назло судьбе, разлучнице-судьбе, летите, голуби, летите, ведь улыбка это флаг корабля, дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь, на тот большак на перекресток, на этой выставке картин, на прививку, третий класс, спят курганы темные, едут-едут по Берлину, синий-синий иней, навеки умолкли веселые хлопцы, унося покой и сон, хороши вечера на Оби…
Я еду в троллейбусе на самый край города. Вот уже и город давно кончился, троллейбус идет по бесконечному пустырю, и только далеко впереди виднеется вновь жилой район. Там загс, там ждет меня Катя, и у нас с ней развод.
«Как здорово все получилось! – думал я. – Стоит только захотеть, только сделать усилие, как все само собой устраивается и жизнь делается послушной тебе».
Квартира наша. Теперь все будет хорошо. Мы поставим посередине высокого козла и побелим все потолки. Мы наклеим новые обои, снимем косые двери и повесим новые, старые рамы заменим на новые, вместо мутных стекол вставим чистые, для глаза совершенно не видимые. На кухне у нас будет стоять один большой стол; у нас будет один счетчик за свет и по одному выключателю на одну общую лампочку. И будет одна кнопка звонка, пускай к гостям выбегают все, потому что гости у нас будут тоже общие.
Троллейбус все шел и шел, гремя рогами. Водитель объявлял остановки, но слов разобрать было нельзя.
Я уступил место старухе в мужской шапке-ушанке. Она тяжело опустилась на сиденье, ни «спасибо», ни «благодарю», грузно привалилась к окну и закрыла глаза. Я хотел заглянуть в ее лицо, но видел лишь мужскую ушанку, сбившийся под ней серый платок и кончик острого носа. Я посмотрел на ее руки в темных гречишных пятнышках, на раздутые шишки суставов, и сердце мое провалилось.
– Римма! – прошептал я, наклоняясь к ней. Но она не услышала, она вообще, видимо, ничего не слышит, ей, видно, надо орать в ухо, чтобы что-то сказать. Слезящиеся веки, ни на чем не останавливающийся взгляд. Смотрит и не видит.
Я прошел через весь троллейбус и сел в другом конце.
Вот мой сосед, он смотрит в окно. У него мягкое теплое пальто, я чувствую его плечо, и мне приятно сидеть с ним бок о бок, на одном сиденье.
Кто он и куда едет? Допустим, по делам. По каким? Допустим, разбили ему как-то стекло, и вот он едет в стекольную мастерскую, где вырежут ему новое, и он вставит его вместо разбитого. О чем он думает? Допустим, о том, что нужны теплые ботинки, чтоб не простудиться. Вот как только получит он деньги, тут же и купит себе новые ботинки, а то его совсем уже не по сезону. О том, что размеры стекла 56 на 43, и как 56 – год, в который родилась Лена. О том, что опять не позвонил он Марине Уткиной и что напрасно оттягивает он этот звонок, все равно его не миновать. Да, и не забыть завинтить левый винтик в очках, а то опять выпадет стекло, как тогда.
И я теснее прижался к его плечу. Мне захотелось рассказать ему о предстоящем ремонте в нашей квартире, о побелке и циклевке, об общем круглом столе под низким абажуром. Захотелось положить голову на его плечо, закрыть глаза и, засыпая, сказать ему: «Я больше не буду, честное слово…»
Навстречу троллейбусу с воем проехала красная пожарная машина с лестницей на крыше.
«Где-то пожар», – подумал я, улыбаясь.
Меня клонило в сон. На улице между тем пошел крупный снег.
Троллейбус все шел и шел, гремя рогами. Водитель объявлял остановки, но слов разобрать было нельзя. И снег все шел и шел.
Он, уронив голову, задремал. Голова его покачивалась из стороны в сторону, пока не легла на мое плечо. Признаюсь, я сам его подставил, и горячая его голова тяжело надавила на мое плечо. Теперь мне придется сидеть, не двигаясь, пока он не проснется, мне не сойти с места, пока он сам этого не захочет.
Мне жаль его, ведь от него ушла жена и он долго болел после этого, теперь едет разводиться с Катей и что у него впереди – никто не знает.
Катя, конечно же, отвоюет себе квартиру, пойдя на самые крайние меры. А Боря вернется к жене, которая купит ему щенка, потому что собаки не любят пьяниц. Козлик после школы пойдет учиться на актера, и за это мать его не будет разговаривать с ним ровно два месяца, потому что учиться в ГИТИСе – позор семьи.
Катя продаст квартиру с выгодой и тут же займется перекупкой другой, в более престижном районе. Махнув рукой, она вызвонит себе как-то вечером робкого Игоря, и он останется у нее жить, слушая по ночам про одного негодяя, которого она любила всю жизнь.
Все это я рассказал бы ему, если бы мы были знакомы. И что такое «гибрис», рассказал бы. Это из античного театра, означает заносчивость, торопливую дерзость, которые приводят героя к ослеплению, и тогда совершается непоправимое.
– И всего-то? – спросил бы он, если бы мы были знакомы.
– Всего то, – вздохнул бы тогда я.