К книге
Педагогическая поэмаЧасть вторая. 9. Четвёртый сводный
61%
Часть вторая. 9. Четвёртый сводный
38

В конце июля заработал четвёртый сводный отряд в составе пятидесяти человек под командой Буруна. Бурун был признанный командир четвёртого сводного, и никто из колонистов не претендовал на эту трудную, но почётную роль.

Четвёртый сводный отряд работает «от зари до зари». Хлопцы чаще говорили, что он работает «без сигнала», потому что для четвёртого сводного ни сигнал на работу, ни сигнал с работы не давался. Четвёртый сводный Буруна сейчас работает у молотилки.

В четыре часа утра, после побудки и завтрака, четвёртый сводный выстраивается вдоль цветника против главного входа в белый дом. На правом фланге шеренги колонистов выстраиваются все воспитатели. Они, собственно говоря, не обязаны участвовать в работе четвёртого сводного, кроме двух, назначенных в порядке рабочего дежурства, но давно уже считается хорошим тоном в колонии поработать в четвёртом сводном, и поэтому ни один уважающий себя человек не прозевает приказа об организации четвёртого сводного. На правом фланге поместились и Шере, и Калина Иванович, и Силантий Отченаш, и Оксана, и Рахиль, и две прачки, и Спиридон секретарь, и находящийся в отпуску старший вальцовщик с мельницы, и колёсный инструктор Козырь, и рыжий и угрюмый наш садовник Мизяк, и его жена, красавица Наденька, и жена Журбина, и ещё какие-то люди – я даже всех и не знаю.

И в шеренге колонистов много добровольцев: свободные члены десятого и девятого отрядов, второго отряда конюхов, третьего отряда коровников – все здесь.

Только Мария Кондратьевна Бокова, хоть и потрудилась встать рано и пришла к нам в стареньком ситцевом сарафане, не становится в строй, а сидит на крылечке и беседует с Буруном. Мария Кондратьевна с некоторых пор не приглашает меня ни на чай, ни на мороженое, но относится ко мне не менее ласково, чем к другим, и я на неё ни за что не в обиде. Мне она нравится даже больше прежнего: серьёзнее и строже стали у неё глаза и душевнее шутка. За это время познакомилась Мария Кондратьевна со многими пацанами и девчатами, подружилась с Силантием, опробовала на вес и некоторые наши тяжёлые характеры. Милый и прекрасный человек Мария Кондратьевна, и всё же я ей говорю потихоньку:

– Мария Кондратьевна, станьте в строй. Все будут вам рады в рабочих рядах.

Мария Кондратьевна улыбается на утреннюю зарю, поправляет розовыми пальчиками капризный и тоже розовый локон, и немножно хрипло, из самой глубины груди отвечает:

– Спасибо. А что я буду сегодня… молоть, да?

– Не молоть, а молотить, – говорит Бурун. – Вы будете записывать выход зёрна.

– А я это смогу хорошо делать?

– Я вам покажу как.

– А может быть, вы для меня слишком лёгкую работу дали?

Бурун улыбается:

– У нас вся работа одинаковая. Вот вечером, когда будет ужин четвёртому сводному, вы расскажете.

– Господи, как хорошо: вечером ужин, после работы.

Я вижу, как волнуется Мария Кондратьевна, и, улыбаясь, отворачиваюсь. Мария Кондратьевна, уже на правом фланге, звонко смеётся чему-то, а Калина Иванович галантерейно пожимает ей руку и тоже смеётся, как квалифицированный фавн.

Выбежали и застрекотали восемь барабанщиков, пристраиваясь справа. Играя мальчишескими пружинными талиями, вышли и приготовились четыре трубача. Подтянулись, посуровели колонисты.

– Под знамя – смирно!

Подбросили в шеренге лёгкие голые руки – салют. Дежурная по колонии Настя Ночевная, в лучшем своём платье, с красной повязкой на руке, под барабанный грохот и серебряный привет трубачей провела на правый фланг шёлковое горьковское знамя, охраняемое двумя насторожённо холодными штыками.

– Справа по четыре, шагом марш!

Что-то запуталось в рядах взрослых, вдруг пискнула и пугливо оглянулась на меня Мария Кондратьевна, но марш барабанщиков всех приводит к порядку. Четвёртый сводный вышел на работу.

Бурун бегом нагоняет отряд, подскакивает, выравнивая ногу, и ведёт отряд туда, где давно красуется высокий стройный стог пшеницы, сложенный Силантием, и несколько стогов поменьше и не таких стройных – ржи, овса, ячменя и ещё той замечательной ржи, которую даже граки не могли узнать и смешивали с ячменём; эти стоги сложены Карабановым, Чоботом, Федоренко, и нужно признать – как ни парились хлопцы, как ни задавались, а перещеголять Силантия не смогли.

У нанятого в соседнем селе локомобиля ожидают прихода четвёртого сводного измазанные серьёзные машинисты. Молотилка же наша собственная, только весной купленная в рассрочку, новенькая, как вся наша жизнь.

Бурун быстро расставляет свои бригады, у него с вечера всё рассчитано, недаром он старый комсвод-четыре. Над стогом овса, назначенного к обмолоту последним, развевается наше знамя.

К обеду уже заканчивают пшеницу. На верхней площадке молотилки самое людное и весёлое место. Здесь блестят глазами девчата, покрытые золотисто-серой пшеничной пылью, из ребят только Лапоть. Он неутомимо не разгибает ни спины, ни языка. На главном, ответственном пункте лысина Силантия и пропитанный той же пылью его незадавшийся ус.

Лапоть сейчас специализируется на Оксане.

– Это вам колонисты назло сказали, что пшеница. Разве это пшеница? Это горох.

Оксана принимает ещё не развязанный сноп пшеницы и надевает его на голову Лаптя, но это не уменьшает общего удовольствия от Лаптевых слов.

Я люблю молотьбу. Особенно хороша молотьба к вечеру. В монотонном стуке машин уже начинает слышаться музыка, ухо уже вошло во вкус своеобразной музыкальной фразы, бесконечно разнообразной с каждой минутой и всё-таки похожей на предыдущую. И музыка эта такой счастливый фон для сложного, уже усталого, но настойчиво неугомонного движения: целыми рядами, как по сказочному заклинанию, подымаются с обезглавленного стога снопы и после короткого нежного прикосновения на смертном пути к рукам колонистов вдруг обрушиваются в нутро жадной, ненасытной машины, оставляя за собой вихрь разрушенных частиц, стоны взлетающих, оторванных от живого тела крупинок. И в вихрях, и в шумах, и в сутолоке смертей многих и многих снопов, шатаясь от усталости и возбуждения, смеясь над усталостью, наклоняются, подбегают, сгибаются под тяжёлыми ношами, хохочут и шалят колонисты, обсыпанные хлебным прахом и уже осенённые прохладой тихого летнего вечера. Они прибавляют в общей симфонии к однообразным темам машинных стуков, к раздирающим диссонансам верхней площадки победоносную, до самой глубины мажорную музыку радостной человеческой усталости. Трудно уже различить детали, трудно оторваться от захватывающей стихии. Еле-еле узнаёшь колонистов в похожих на фотографический негатив золотисто-серых фигурах. Рыжие, чёрные, русые – они теперь все похожи друг на друга. Трудно согласиться, что стоящая с утра с блокнотом в руках под самыми густыми вихрями призрачно склонённая фигура – это Мария Кондратьевна; трудно признать в её компаньоне, нескладной, смешной, сморщенной тени – Эдуарда Николаевича, и только по голосу я догадываюсь, когда он говорит, как всегда, вежливо-сдержанно:

– Товарищ Бокова, сколько у нас сейчас ячменя?

Мария Кондратьевна поворачивает блокнот к закату:

– Четыреста пудов уже, – говорит она таким срывающимся, усталым дискантом, что мне по-настоящему становится её жалко.

Хорошо Лаптю, который в крайней усталости находит выходы.

– Галатенко, – кричит он на весь ток. – Галатенко!

Галатенко несёт на голове на рижнатом копье двухпудовый набор соломы и из-под него откликается, шатаясь:

– А чего тебе приспичило?

– Иди сюда на минуточку, нужно…

Галатенко относится к Лаптю с религиозной преданностью. Он любит его и за остроумие, и за бодрость, и за любовь, потому что один Лапоть ценит Галатенко и уверяет всех, что Галатенко никогда не был лентяем.

Галатенко сваливает солому к локомобилю и спешит к молотилке. Опираясь на рижен и в душе довольный, что может минутку отдохнуть среди всеобщего шума, он начинает с Лаптем беседу.

– А чего ты меня звал?

– Слушай, друг, – наклоняется сверху Лапоть, и все окружающие начинают прислушиваться к беседе, уверенные, что она добром не кончится.

– Ну, слухаю…

– Пойди в нашу спальню…

– Ну?

– Там у меня под подушкой…

– Що?

– Под подушкой, говорю…

– Так що?

– Там у меня найдёшь под подушкой…

– Та понял, под подушкой…

– Там лежат запасные руки.

– Ну, так шо с ними робыть? – спрашивает Галатенко.

– Принеси их скорее сюда, бо эти уже никуда не годятся, – показывает Лапоть свои руки под общий хохот.

– Ага! – говорит Галатенко.

Он понимает, что смеются все над словами Лаптя, а может быть, и над ним. Он изо всех сил старался не сказать ничего глупого и смешного, и как будто ничего такого и не сказал, а говорил только Лапоть. Но все смеются ещё сильнее, молотилка уже стучит впустую, и уже начинает «париться» Бурун:

– Что тут случилось? Ну, чего стали? Это ты всё, Галатенко?

– Та я ничего…

Все замирают, потому что Лапоть самым напряжённо-серьёзным голосом, с замечательной игрой усталости, озабоченности и товарищеского доверия к Буруну, говорит ему:

– Понимаешь, эти руки уже не варят. Так разреши Галатенко пойти принести запасные руки.

Бурун моментально включается в мотив и говорит Галатенко немного укорительно:

– Ну конечно, принеси, что тебе – трудно? Какой ты ленивый человек, Галатенко!

Уже нет симфонии молотьбы. Теперь захватила дыхание высокоголосая какофония хохота и стонов, даже Шере смеётся, даже машинисты бросили машину и хохочут, держась за грязные колени. Галатенко поворачивается к спальням. Силантий пристально смотрит на его спину:

– Смотри ж ты, какая, брат, история…

Галатенко останавливается и что-то соображает. Карабанов кричит ему с высоты соломенного намёта:

– Ну, чего ж ты стал? Иди же!

Но Галатенко растягивает рот до ушей. Он понял, в чём дело. Не спеша он возвращается к рижну и улыбается. На соломе хлопцы его спрашивают:

– Куда это ты ходил?

– Та Лапоть придумал, понимаешь, – принеси ему запасные руки.

– Ну, и что же?

– Та нэма у него никаких запасных рук, брешет всё.

Бурун командует:

– Отставить запасные руки! Продолжать!

– Отставить так отставить, – говорит Лапоть, – будем и этими как-нибудь.

В девять часов Шере останавливает машину и подходит к Буруну:

– Уже валятся хлопцы. А ещё на полчаса.

– Ничего, – говорит Бурун. – Кончим.

Лапоть орёт сверху:

– Товарищи горьковцы! Осталось ещё на полчаса. Так я боюсь, что за полчаса мы здорово заморимся. Я не согласен.

– А чего ж ты хочешь? – насторожился Бурун.

– Я протестую! За полчаса ноги вытянем. Правда ж, Галатенко?

– Та, конечно ж, правда. Полчаса – это много.

Лапоть подымает кулак.

– Нельзя полчаса. Надо всё это кончить, всю эту кучу за четверть часа. Никаких полчаса!

– Правильно! – орёт и Галатенко. – Это он правильно говорит.

Под новый взрыв хохота Шере включает машину. Ещё через двадцать минут – всё кончено. И сразу на всех нападает желание повалиться на солому и заснуть. Но Бурун командует:

– Стройся!

К переднему ряду подбегают трубачи и барабанщики, давно уже ожидающие своего часа. Четвёртый сводный эскортирует знамя на его место в белом доме. Я задерживаюсь на току, и от белого дома до меня долетают звуки знаменного салюта. В темноте на меня наступает какая-то фигура с длинной палкой в руке.

– Кто это?

– А это я, Антон Семёнович. Вот пришёл к вам насчёт молотилки, это, значит, с Воловьего хутора, и я ж буду Воловик по хвамилии.

– Добре. Пойдём в хату…

Мы тоже направляемся к белому дому. Воловик, старый, видно, шамкает в темноте.

– Хорошо это у вас, как у людей раньше было…

– Чего это?

– Да вот, видите, с крестным ходом молотите, по-настоящему.

– Да где же крестный ход! Это знамя. И попа у нас нету.

Воловик немного забегает вперёд и жестикулирует палкой в воздухе:

– Да не в том справа, что попа нету. А в том, что вроде как люди празднуют, выходит так, будто праздник. Видишь, хлеб собрать человеку – торжество из торжеств, а у нас люди забыли про это.

У белого дома шумно. Как ни устали колонисты, всё же полезли в речку, а после купанья – и усталости как будто нет. За столами в саду радостно и разговорчиво, и Марии Кондратьевне хочется плакать от разных причин: от усталости, от любви к колонистам, оттого, что восстановлен и в её жизни правильный человеческий закон, попробовала и она прелести трудового свободного коллектива.

– Лёгкая была у вас работа? – спрашивает её Бурун.

– Не знаю, – говорит Мария Кондратьевна. – Наверное, трудная, только не в том дело. Такая работа всё равно – счастье.

За ужином подсел ко мне Силантий и засекретничал:

– Там это, сказали вам, здесь это, передать, значит: в воскресенье к вам люди, как говорится, придут, насчёт Ольки. Видишь, какая история.

– Это от Николаенко?

– Здесь это, от Павла Ивановича, старика, значит. Так ты, Антон Семёнович, как это говорится, постарайся: рушники, видишь, здесь это, полагается и хлеб, и соль, и больше никаких данных.

– Голубчик Силантий, так ты это устрой всё.

– Здесь это, устрою, как говорится, так, видишь, такая, брат, история: полагается в таком месте выпить, самогонку или что, видишь.

– Самогонку нельзя, Силантий, а вина сладкого купи две бутылки.

Предыдущая главаГлава 38 из 62Следующая глава