К книге
Педагогическая поэмаЧасть вторая. 2. Отченаш
50%
Часть вторая. 2. Отченаш
31

Бокова не подвела: уже через неделю получили мы перевод на шесть тысяч рублей, и Калина Иванович усиленно закряхтел в новой строительной горячке. Закряхтел и четвёртый отряд Таранца, которому было дано задание из сырого леса сделать хорошие двери и окна. Калина Иванович поносил какого-то неизвестного человека:

– Чтоб ему гроб из сырого леса сделали, када помрёть, паразит!..

Наступил последний акт нашей четырёхлетней борьбы с трепкинской разрухой; нас всех, от Калины Ивановича до Шурки Жевелия, охватывало желание скорее окончить дом. Нужно было скорее прийти к тому, о чём мечтали так долго и упорно. Начали нас раздражать известковые ямы, заросли бурьяна, нескладные дорожки в парке, кирпичные осколки и строительные отбросы по всему двору. А нас было только восемьдесят человек. Воскресные советы командиров терпеливо отжимали у Шере два-три сводных отряда для приведения в порядок нашей территории. Часто на Шере и сердились:

– И честное слово, это уже чересчур! У вас же нечего делать, всё под шнурок сделано.

Шере спокойно доставал измятый блокнот и негромко докладывал, что у него, напротив, всё запущено, пропасть всякой работы, и если он даёт два отряда для двора, так это только потому, что он вполне признаёт необходимость и такой работы, иначе он никогда бы не дал, а поставил бы эти отряды на сортировку пшеницы или на ремонт парников.

Командиры недовольно бурчат, с трудом помещая в своих душах противоречивые переживания: и злость на неуступчивость Шере, и восхищение его твёрдой линией.

Шере в это время заканчивал организацию шестиполья. Мы все вдруг заметили, как выросло наше сельское хозяйство. Среди колонистов появились люди, преданные этому делу, как своему будущему, и среди них особенно выделялась Оля Воронова. Если увлекались землёй Карабанов, Волохов, Бурун, Осадчий, то это было увлечение почти эстетического порядка. Они влюбились в сельскохозяйственную работу, влюбились без всякой мысли о собственной пользе, вошли в неё, не оглядываясь назад и не связывая её ни с собственным будущим, ни с другими своими вкусами. Они просто жили и наслаждались прекрасной жизнью, умели оценить каждый пережитый в работе и в напряжении день и завтрашнего дня ожидали, как праздника. Они были уверены, что все эти дни приведут их к новым и богатым удачам, а что это такое будет, об этом они не думали. Правда, все они готовились на рабфак, но и с этим делом они не связывали никакой точной мечты и даже не знали, в какой рабфак они хотели бы поступить.

Были и другие колонисты, любящие сельское хозяйство, но они стояли на более практической позиции. Такие, как Опришко и Федоренко, учиться в школе не хотели, никаких особенных претензий вообще не предъявляли к жизни и с добродушной скромностью полагали, что завести своё хозяйство на земле, оборудоваться хорошей хатой, конём и женой, летом работать «от зари до зари», к осени всё по-хозяйски собрать и сложить, а зимой спокойно есть вареники и борщи, ватрушки и сало, отгуливая два раза в месяц на собственных и соседских родинах, свадьбах, именинах и заручинах[44], – прекрасное будущее для человека.

Оля Воронова была на особом пути. Она смотрела на наши и соседские поля задумчивым или встревоженным глазом комсомолки, для неё на полях росли не только вареники, но и проблемы.

Наши шестьдесят десятин, над которыми так упорно работал Шере, ни для него, ни для его учеников не заслонили мечты о большом хозяйстве, с трактором, с «гонами» в километр длиной. Шере умел поговорить с колонистами на эту тему, и у него составилась группа постоянных слушателей. Кроме колонистов в этой группе постоянно присутствовали Спиридон, комсомольский секретарь из Гончаровки, и Павел Павлович.

Павлу Павловичу Николаенко было уже двадцать шесть лет, но он ещё не был женат, по деревенской мерке считался старым холостяком. Его отец, старый Николаенко, на наших глазах выбивался в крепкого хозяина-кулака, потихоньку используя бродячих мальчишек-батраков, но в то же время прикидывался убеждённым незаможником.

Может быть, поэтому Павел Павлович не любил отцовского очага, а толкался больше в колонии, нанимаясь у Шере для выполнения более тонких работ с пропашными, выступая перед колонистами почти в роли инструктора. Павел Павлович был человек начитанный и умел внимательно и вдумчиво слушать Шере.

И Павел Павлович, и Спиридон то и дело поворачивали беседу на крестьянские темы: большое хозяйство они иначе не представляли себе, как хозяйство крестьянское. Карие глаза Оли Вороновой пристально присматривались к ним и сочувственно теплели, когда Павел Павлович негромко говорил:

– Я так считаю: сколько кругом работает народу, а без толку. А чтоб с толком работали – надо учить. А кто научит? Мужик? Ну его к чёрту, его учить трудно. Вот Эдуард Николаевич всё подсчитали и рассказали. Это верно. Так работать же надо! А этот чёрт работать так не будет. Ему дай своё…

– Колонисты же работают? – осторожно говорит Спиридон, человек с большим и умным ртом.

– Колонисты, – улыбается грустно Павел Павлович, – это же, понимаешь, совсем не то.

Оля тоже улыбается, складывает руки, как будто собирается раздавить орех, и вдруг задорно перебрасывает взгляд на верхушки тополей. Золотистые косы Ольги сваливаются с плеч, а за косами опускается вниз и внимательный серый глаз Павла Павловича.

– Колонисты не собираются хозяйничать на земле и работают, а мужики всю жизнь на земле, и дети у них, и всё…

– Ну, так что? – не понимает Спиридон.

– Понятно что! – удивлённо говорит Оля. – Мужики должны ещё лучше работать в коммуне.

– Как же это должны? – ласково спрашивает Павел Павлович.

Оля смотрит сердито в глаза Павла Павловича, и он на минуту забывает о её косах, а видит только этот сердитый, почти не девичий глаз.

– Должны! Ты понимаешь, что значит «должны»? Это тебе, как дважды два – четыре.

Разговор этот слушают Карабанов и Бурун. Для них тема имеет академическое значение, как и всякий разговор о «граках», с которыми они порвали навсегда. Но Карабанова увлекает острота положения, и он не может отказаться от интересной гимнастики:

– Ольга правильно говорит: должны – значит, нужно взять и заставить…

– Как же ты их заставишь? – спрашивает Павел Павлович.

– Как попало! – загорается Семён. – Как людей заставляют? Силой. Давай сейчас мне всех твоих граков, через неделю у меня будут работать как тёпленькие, а через две недели благодарить будут.

– Какая ж у тебя сила? Мордобой? – прищуривается Павел Павлович.

Семён со смехом укладывается на скамью, а Бурун сдержанно-презрительно поясняет:

– Мордобой – это чепуха! Настоящая сила – револьвер.

Оля медленно поворачивает к нему лицо и терпеливо поучает:

– Как ты не понимаешь, если люди должны что-нибудь сделать, так они и без твоего револьвера сделают. Сами сделают. Им нужно только рассказать как следует, растолковать.

Семён, поражённый, подымает со скамьи вытаращенное лицо:

– Э-э, Олечко, цэ вы кудысь за той, заблудылысь. Растолковать… ты чуешь, Бурун? Ха? Що ты ему растолкуешь, коли вин хоче куркулём буты?

– Кто хочет куркулём? – Ольга возмущённо расширяет глаза.

– Как кто? Та все. Все до одного. Ось и Спиридон, и Павло Павлович…

Павел Павлович улыбается. Спиридон ошеломлён неожиданным нападением и может только сказать:

– Ну, дывысь ты!

– От и дывысь! Вин комсомолець тилько тому, що земли нэма. А дай ему зараз двадцать десятин, и коровку, и овечку, и коня доброго, так и кончено. Сядэ тоби ж, Олечко, на шию и поидэ.

Бурун хохочет и подтверждает авторитетно:

– Поедет. И Павло поедет.

– Та пошли вы к чёрту, сволочи! – оскорбляется, наконец, Спиридон и краснеет, сжимая кулаки.

Семён ходит вокруг садовой скамейки и высоко подымает то одну, то другую ногу, изображая высшую степень восторга. Трудно разобрать, серьёзно он говорит или дразнит деревенских людей.

Против скамейки на травке сидит Силантий Семёнович Отченаш. Голова у него, «как пивной котёл», морда красная, стриженый бесцветный ус, а на голове ни одной волосинки. Такие люди редко у нас теперь попадаются. А раньше много их бродило по Руси – философов, понимающих толк и в правде человеческой, и в казённом вине.

– Семён это правильно здесь говорит. Мужик – он не понимает компании, как говорится. Ему если, здесь это, конь, так и лошонка захочется, – два коня это чтоб было, и больше никаких данных. Видишь, какая история.

Отченаш жестикулирует отставленным от кулака большим корявым пальцем и умно щурит белобрысые глазки.

– Так что же, кони человеком правят, что ли? – сердито спрашивает Спиридон.

– Здесь это, правильно: кони правят, вот какая история. Кони и коровы, смотри ты. А если он выскочит без всяких, так только сторожем на баштан годится. Видишь, какая история.

Силантия все полюбили в коммуне. С большой симпатией относится к нему и Оля Воронова. И сейчас она близко, ласково наклоняется к Силантию, а он, как к солнцу, обращает к ней широкое улыбающееся лицо.

– Ну что, красавица?

– Ты, Силантий, по-старому смотришь. По-старому. А кругом тебя новое.

Силантий Семёнович Отченаш пришёл к нам неизвестно откуда. Просто пришёл из мирового пространства, не связанный никакими условностями и вещами. Принёс с собой на плечах холщовую рубаху, на босых ногах дырявые древние штаны – и всё. А в руках даже и палки не было. Чем-то особенным этот свободный человек понравился колонистам, и они с большим воодушевлением втащили его в мой кабинет.

– Антон Семёнович, смотрите, какой человек пришёл!

Силантий с интересом смотрел на меня и улыбался пацанам, как старый знакомый:

– Это что же, как говорится, ваш начальник будет?

И мне он сразу понравился.

– Вы по делу к нам?

Силантий расправил что-то на своей физиономии, и она сразу сделалась деловой и внушающей доверие.

– Видишь, какая, здесь это, история. Я человек рабочий, а у тебя работа есть, и никаких больше данных.

– А что вы умеете делать?

– Да как это говорится: если капитала здесь нету, так человек всё может делать.

Он вдруг открыто и весело рассмеялся. Рассмеялись и пацаны, глядя на него, рассмеялся и я. И для всех было ясно: были большие основания именно смеяться.

– И вы всё умеете делать?

– Да, почитай, что всё… видишь, какая история, – уже несколько смущённо заявил Силантий.

– А что же всё-таки…

Силантий начал загибать пальцы:

– И пахать, и скородить[45], это, и за конями ходить, и за всяким, здесь это, животным, и, как это говорится, по хозяйству: по плотницкому, и по кузнецкому, и по печному делу. И маляр, значит, и по сапожному делу могу. Ежели это самое, как говорится, хату построить – сумею, и кабана, здесь это, зарезать тоже. Вот только детей крестить не умею, не приходилось.

Он вдруг снова громко рассмеялся, утирая слёзы на глазах, – так ему было смешно.

– Не приходилось? Да ну?

– Не звали ни разу, видишь, какая история.

Ребята искренно заливались, и Тоська Соловьёв пищал, подымаясь к Силантию на цыпочках:

– Почему не звали, почему не звали?

Силантий сделался серьёзен и, как хороший учитель, начал разъяснять Тоське:

– Здесь это, думаешь, такая, брат, история: как кого крестить, думаю, вот меня позовут. А смотришь, найдётся и побогаче меня, и больше никаких данных.

– Документы у вас есть? – спросил я Силантия.

– Был документ, недавно ещё был, здесь это, документ. Так видишь, какая история: карманов у меня нету, потерялся, понимаешь. Да зачем тебе документ, когда я сам здесь налицо, видишь это, как живой, перед тобою стою?

– Где ж вы работали раньше?

– Да где? У людей, видишь это, работал. У разных людей. И у хороших, и у сволочей, у разных, видишь, какая история. Прямо говорю, чего ж тут скрывать: у разных людей.

– Скажите правду: красть приходилось?

– Здесь это, прямо скажу тебе: не приходилось, понимаешь, красть. Что не приходилось, здесь это, так и вправду не приходилось. Такая, видишь, история.

Силантий смущённо глядел на меня. Кажется, он думал, что для меня другой ответ был бы приятнее.

Силантий остался у нас работать. Мы пробовали назначить его в помощь Шере по животноводству, но из такой регламентации ничего не вышло. Силантий не признавал никаких ограничений в человеческой деятельности: почему это одно ему можно делать, а другое нельзя? И поэтому он у нас делал всё, что находил нужным и когда находил нужным. На всяких начальников он смотрел с улыбкой, и приказания пролетали мимо его ушей, как речь на чужом языке. Он успевал в течение дня поработать и в конюшне, и в поле, и на свинарнике, и на дворе, и в кузнице, и на заседании педагогического совета и совета командиров. У него был исключительный талант верхним чутьём определить самое опасное место в колонии и немедленно оказываться на этом месте в роли ответственного лица. Не признавая института приказания, он всегда готов был отвечать за свою работу, и его всегда можно было поносить и ругать за ошибки и неудачи. В таких случаях он почёсывал лысину и разводил руками:

– Здесь это, как говорится, действительно напутали, видишь, какая история.

Силантий Семёнович Отченаш с первого дня с головою влез в комсомольские планы и непременно разглагольствовал на комсомольских общих собраниях и заседаниях бюро. Но было и так: пришёл он ко мне уверенно злой и, размахивая своим пальцем, возмущался:

– Здесь это, прихожу к ним…

– К кому это?

– Да, видишь, к комсомольцам этим, – не пускают, как говорится: закрытое, видишь это, заседание. Я им говорю по-хорошему: здесь это, молокососы, от меня закроешься, так и сдохнешь, говорю, зелёным. Дураком, здесь это был, дураком и закопают, и больше никаких данных.

– Ну и что ж?

– Да видишь, какая история: не понимают, что ли, или, здесь это, пьяные они, как говорится, так и не пьяные. Я им толкую: от кого тебе нужно закрываться? От Луки, от этого Софрона, от Мусия, здесь это, правильно. А как же ты меня не пускаешь – не узнал, как говорится, а то, может, сдурел? Так видишь, какая история: не слушает даже, хохочет, как это говорится, как малые ребята. Им дело, а они насмешки, и больше никаких данных.

Вместе с комсомолом принимал Силантий участие и в школьных делах.

Комсомольский регулярный режим прежде всего поднял на ноги нашу школу. До того времени она влачила довольно жалкое существование, не будучи в силах преодолеть отвращение к учёбе многих колонистов.

Это, пожалуй, понятно. Первые горьковские дни были днями отдыха после тяжёлых беспризорных переживаний. В эти дни укрепились нервы колонистов под тенью непрезентабельной мечты о карьерах сапожников и столяров.

Великолепное шествие нашего коллектива и победные фанфары на берегах Коломака сильно подняли мнение колонистов о себе. Почти без труда нам удалось вместо скромных сапожницких идеалов поставить впереди волнующие и красивые знаки:

РАБФАК

В то время слово «рабфак» обозначало совсем не то, что сейчас обозначает. Теперь это простое название скромного учебного заведения. Тогда это было знамя освобождения рабочей молодёжи от темноты и невежества. Тогда это было страшно яркое утверждение непривычных человеческих прав на знание, и тогда мы все относились к рабфаку, честное слово, с некоторым даже умилением.

Это всё было у нас практической линией: к осени 1923 года почти всех колонистов обуяло стремление на рабфак. Оно просочилось в колонии незаметно, ещё в 1921 году, когда уговорили наши воспитательницы ехать на рабфак незадачливую Раису. Много рабфаковцев из молодёжи паровозного завода приходило к нам в гости. Колонисты с завистью слушали их рассказы о героических днях первых рабочих факультетов, и эта зависть помогала им теплее принимать нашу агитацию. Мы настойчиво призывали колонистов к школе и к знанию и о рабфаке говорили им как о самом прекрасном человеческом пути. Но поступление на рабфак в глазах колонистов было связано с непереносимо трудным экзаменом, который, по словам очевидцев, выдерживали только люди исключительно гениальные. Для нас было очень нелегко убедить колонистов, что и в нашей школе к этому страшному испытанию подготовиться можно. Многие колонисты были уже и готовы к поступлению на рабфак, но их разбирал безотчётный страх, и они решили остаться ещё на год в колонии, чтобы подготовиться наверняка. Так было у Буруна, Карабанова, Вершнева, Задорова. Особенно поражал нас учебной страстью Бурун. В редких случаях его нужно было поощрять. С молчаливым упорством он осиливал не только премудрости арифметики и грамматики, но и свои сравнительно слабые способности. Самый несложный пустяк, грамматическое правило, отдельный тип арифметической задачи он преодолевал с большим напряжением, надувался, пыхтел, потел, но никогда не злился и не сомневался в успехе. Он обладал замечательно счастливым заблуждением: он был глубоко уверен, что наука на самом деле такая трудная и головоломная вещь, что без чрезмерных усилий её одолеть невозможно. Самым чудесным образом он отказывался замечать, что другим те же самые премудрости даются шутя, что Задоров не тратит на учёбу ни одной лишней минуты сверх обычных школьных часов, что Карабанов даже и на уроках мечтает о вещах посторонних и переживает в своей душе какую-нибудь колонийскую мелочь, а не задачу или упражнение. И, наконец, наступило такое время, когда Бурун оказался впереди товарищей, когда их талантливо схваченные огоньки знания сделались чересчур скромными по сравнению с солидной эрудицией Буруна. Полной противоположностью Буруну была Маруся Левченко. Она принесла в колонию невыносимо вздорный характер, крикливую истеричность, подозрительность и плаксивость. Много мы перемучились с нею. С пьяной бесшабашностью и больным размахом она могла в течение одной минуты вдребезги разнести самые лучшие вещи: дружбу, удачу, хороший день, тихий, ясный вечер, лучшие мечты и самые радужные надежды. Было много случаев, когда казалось, что остаётся только одно: брать вёдрами холодную воду и безжалостно поливать это невыносимое существо, вечно горящее глупым, бестолковым пожаром.

Настойчивые, далеко не нежные, а иногда и довольно жёсткие сопротивления коллектива приучили Марусю сдерживаться, но тогда она стала с таким же больным упрямством куражиться и издеваться над самой собой. Маруся обладала счастливой памятью, была умница и собой исключительно хороша: на смуглом лице глубокий румянец, большие чёрные глаза всегда играли огнями и молниями, а над ними с побеждающей неожиданностью – спокойный, чистый, умный лоб. Но Маруся была уверена, что она безобразна, что она похожа «на арапку», что она ничего не понимает и никогда не поймёт. На самое пустячное упражнение она набрасывалась с давно заготовленной злостью:

– Всё равно ничего не выйдет! Пристали ко мне – учись! Учите ваших Бурунов. Пойду в прислуги. И зачем меня мучить, если я ни к чёрту не гожусь?

Наталья Марковна Осипова, человек сентиментальный, с ангельскими глазами и с таким же невыносимо ангельским характером, просто плакала после занятий с Марусей.

– Я её люблю, я хочу её научить, а она меня посылает к чёрту и говорит, что я нахально к ней пристаю. Что мне делать?

Я перевёл Марусю в группу Екатерины Григорьевны и боялся последствий этой меры. Екатерина Григорьевна подходила к человеку с простым и искренним требованием.

Через три дня после начала занятий Екатерина Григорьевна привела Марусю ко мне, закрыла двери, усадила дрожащую от злобы свою ученицу на стул и сказала:

– Антон Семёнович! Вот Маруся. Решайте сейчас, что с ней делать. Как раз мельнику нужна прислуга. Маруся думает, что из неё только прислуга может выйти. Давайте отпустим её к мельнику. А есть и другой исход: я ручаюсь, что к следующей осени я приготовлю её на рабфак, у неё большие способности.

– Конечно, на рабфак, – сказал я.

Маруся сидела на стуле и ненавидящим взглядом следила за спокойным лицом Екатерины Григорьевны.

– Но я не могу допустить, чтобы она оскорбляла меня во время занятий. Я тоже трудящийся человек, и меня нельзя оскорблять. Если она ещё один раз скажет слово «чёрт» или назовёт идиоткой, я заниматься с нею не буду.

Я понимаю ход Екатерины Григорьевны; но уже все ходы были перепробованы с Марусей, и моё педагогическое творчество не пылало теперь никаким воодушевлением. Я посмотрел устало на Марусю и сказал без всякой фальши:

– Ничего не выйдет. И чёрт будет, и дура, и идиотка. Маруся не уважает людей, и это так скоро не пройдёт…

– Я уважаю людей, – перебила меня Маруся.

– Нет, ты никого не уважаешь. Но что же делать? Она наша воспитанница. Я считаю так, Екатерина Григорьевна: вы взрослый, умный и опытный человек, а Маруся – девочка с плохим характером. Давайте не будем на неё обижаться. Дадим ей право: пусть она называет вас идиоткой и даже сволочью – ведь и такое бывало, – а вы не обижайтесь. Это пройдёт. Согласны?

Екатерина Григорьевна, улыбаясь, посмотрела на Марусю и сказала просто:

– Хорошо. Это верно. Согласна.

Марусины чёрные очи глянули в упор на меня и заблестели слезами обиды; она вдруг закрыла лицо косёнкой и с плачем выбежала из комнаты.

Через неделю я спросил Екатерину Григорьевну:

– Как Маруся?

– Ничего. Молчит и на вас очень сердита.

А на другой день поздно вечером пришёл ко мне Силантий с Марусей и сказал:

– Насилу, это, привёл к тебе, как говорится. Маруся, видишь, очень на тебя обижается, Антон Семёнович. Поговори, здесь это, с нею.

Он скромно отошёл в сторону. Маруся опустила лицо.

– Ничего мне говорить не нужно. Если меня считают сумасшедшей, что ж, пускай считают.

– За что ты на меня обижаешься?

– Не считайте меня сумасшедшей.

– Я тебя и не считаю.

– А зачем вы сказали Екатерине Григорьевне?

– Да, это я ошибся. Я думал, что ты будешь её ругать всякими словами.

Маруся улыбнулась:

– А я ж не ругаю.

– А, ты не ругаешь? Значит, я ошибся. Мне почему-то показалось.

Прекрасное лицо Маруси засветилось осторожной, недоверчивой радостью:

– Вот так вы всегда: нападаете на человека…

Силантий выступил вперёд и зажестикулировал шапкой:

– Что же ты к человеку придираешься? Вас это, как говорится, сколько, а он один! Ну, ошибся малость, а ты, здесь это, обижаться тебе не нужно.

Маруся весело и быстро глянула в лицо Силантия и звонко сказала:

– Ты, Силантий, болван, хоть и старый.

И выбежала из кабинета. Силантий развёл шапкой и сказал:

– Видишь, какая, здесь это, история.

И вдруг хлопнул шапкой по колену и захохотал:

– Ах, и история ж, будь ты неладна!..

Предыдущая главаГлава 31 из 62Следующая глава