Два с лишним года мы ремонтировали «Трепке», но к весне двадцать третьего года почти неожиданно для нас оказалось, что сделано очень много, и вторая колония в нашей жизни стала играть заметную роль. Во второй колонии находилась главная арена деятельности Шере – там были коровник, конюшня и свинарник. С начала летнего сезона жизнь во второй колонии уже не прозябала, как раньше, а по-настоящему кипела.
До поры до времени действительными возбудителями этой жизни были всё-таки сводные отряды первой колонии. В течение всего дня можно было видеть, как по извилистым тропинкам и межам между первой и второй колониями происходило почти не прекращающееся движение сводных отрядов: одни отряды спешили во вторую колонию на работу, другие торопились к обеду или к ужину в первую.
Вытянувшись в кильватер, сводный отряд очень быстрым шагом покрывает расстояние. Ребячья находчивость и смелость не сильно смущались наличием частновладельческих интересов и частновладельческих рубежей. В первое время хуторяне ещё пытались кое-что противопоставить этой находчивости, но потом убедились, что это дело безнадёжное: неуклонно и весело колонисты производили ревизию разнообразным междухуторским путям сообщения и настойчиво выправляли их, стремясь к реальному идеалу – прямой линии. Там, где прямая линия проходила через хозяйский двор, приходилось совершать работу не только геометрического преодоления, нужно было ещё нейтрализовать такие вещи, как собаки, плетни, заборы и ворота.
Самым лёгким объектом были собаки: хлеба у нас было довольно, да и без хлеба в глубине души хуторские собаки сильно симпатизировали колонистам. Скучная провинциальная собачья жизнь, лишённая ярких впечатлений и здорового смеха, была неожиданно разукрашена новыми и интересными переживаниями: большое общество, интересные разговоры, возможность организовать французскую борьбу в ближайшей куче соломы и, наконец, высшее наслаждение – прыгать рядом с быстро идущим отрядом, выхватывать веточку из рук пацана и иногда получить от него какую-нибудь яркую ленточку на шею. Даже цепные представители хуторской жандармерии оказались ренегатами, тем более, что для агрессивных действий не было самого главного: с ранней весны колонисты не носили штанов – трусики были гигиеничнее, красивее и дешевле.
Разложение хуторского общества, начавшееся с ренегатства Бровка, Серка и Кабыздоха, продолжалось и дальше и привело к тому, что и остальные препятствия к выпрямлению линии колония – Коломак оказались недействительными. Сначала на нашу сторону перешли Андрии, Мыкыты, Нечипоры и Мыколы в возрасте от десяти до шестнадцати лет. Их привлекала всё та же романтика колонистской жизни и работы. Они давно слышали наши трубные призывы, давно раскусили непередаваемую сладость большого и весёлого коллектива, а теперь открывали рты и восхищались всеми этими признаками высшей человеческой деятельности: «сводный отряд», «командир» и ещё шикарнее – «рапорт». Более старших интересовали новые способы сельскохозяйственной работы; херсонский пар привлекал их не только к сердцам колонистов, но и к нашему полю, и к нашей сеялке. Сделалось обыкновенным, что за каждым нашим сводным обязательно увязывался приятель с хутора, который приносил с собою тайком взятую в клуне сапку или лопату. Эти ребята и по вечерам наполняли колонию и незаметно для нас сделались её непременной принадлежностью. По их глазам было видно, что сделаться колонистом становилось для них мечтой жизни. Некоторым это потом удавалось, когда внутрисемейные, бытовые и религиозные конфликты выталкивали их из отцовских объятий.
И, наконец, разложение хутора увенчалось самым сильным, что есть на свете: не могли устоять хуторские девчата против обаяния голоногого, подтянутого, весёлого и образованного колониста. Туземные представители мужского начала не способны были ничего предъявить в противовес этому обаянию, тем более что колонисты не спешили воспользоваться девичьей податливостью, не колотили девчат между лопатками, не хватали ни за какие места и не куражились над ними. Наше старшее поколение в это время уже подходило к рабфаку и к комсомолу, уже начинало понимать вкус в утончённой вежливости и в интересной беседе.
Симпатии хуторских девчат в это время ещё не приняли форм влюблённости. Они хорошо относились и к нашим девчатам, более развитым и «городским», а в то же время и не панночкам. Любовь и любовные фабулы пришли несколько позднее. Поэтому девчата искали не только свиданий и соловьиных концертов, но и общественных ценностей. Их стайки всё чаще и чаще появлялись в колонии. Они ещё боялись плавать в колонистских волнах в одиночку: усаживались рядком на скамейках и молча впитывали в себя новенькие, с иголочки, впечатления. Может быть, их чересчур поразило запрещение лущить семечки не только в помещении, но и на дворе?
Плетни, заборы и ворота благодаря сочувствию нашему делу со стороны молодого поколения уже не могли служить хозяину в прежнем направлении: удостоверять неприкосновенность частной собственности. Поэтому скоро колонисты дошли до такой наглости, что в наиболее трудных местах построили так называемые «перелазы». В России, кажется, не встречается это транспортное усовершенствование. Заключается оно в том, что через плетень проводится неширокая дощечка и подпирается с конца двумя колышками.
Выпрямление линии Коломак – колония происходило и за счёт посевов, – признаемся в этом грехе. Так или иначе, а к весне двадцать третьего года эта линия могла бы поспорить с Октябрьской железной дорогой. Это значительно облегчило работу наших сводных отрядов.
В обед сводный отряд получает свою порцию раньше других. Уже в двадцать минут первого сводный отряд пообедал и немедленно выступает. Дежурный по колонии вручает ему бумажку, в которой написано всё, что нужно: номер отряда, список членов, имя командира, назначенная работа и время выполнения. Шере завёл во всём этом высшую математику: задание всегда рассчитано до последнего метра и килограмма.
Сводный отряд быстро выступает в путь, через пять-шесть минут его кильватер уже виден далеко в поле. Вот он перескочил через плетень и скрылся между хатами. Вслед за ним на расстоянии, определённом длительностью разговора с дежурным по колонии, выступает следующий, какой-нибудь третий «К» или третий «С». Скоро всё поле разрезано чёрточками наших сводных. Сидящий на крыше погреба Тоська между тем уже звенит:
– Первый «Б» вертается!
Действительно, из хуторских плетней выползает кильватер первого «Б». Первый «Б» всегда работает на вспашке или на посеве, вообще с лошадьми. Он ушёл ещё в половине шестого утра, и вместе с ним ушёл и его командир Белухин. Именно Белухина и высматривает Тоська с вершины крыши погреба. Через несколько минут первый «Б» – шесть колонистов – уже во дворе колонии. Пока отряд рассаживается за столом в лесу, Белухин отдаёт рапорт дежурному по колонии. На рапорте отметка Родимчика о времени прибытия, об исполненной работе.
Белухин, как всегда, весел:
– Задержка на пять минут вышла, понимаете. Виноват флот. Нам нужно на работу, а Митька каких-то спекулянтов возит.
– Каких спекулянтов? – любопытствует дежурный.
– А как же! Сад приезжали нанимать.
– Ну?
– Да я их дальше берега не пустил: что ж вы думаете, вы будете яблоки шамать, а мы на вас смотреть будем? Плыви, граждане, в исходное положение!.. Здравствуйте, Антон Семёнович, как у вас дела идут?
– Здравствуй, Матвей.
– Скажите по совести, скоро оттуда Родимчика уберут? Как-то, знаете, Антон Семёнович, очень даже неприлично. Такой человек ходит, понимаете, по колонии, тоску наводит. Даже работать через него не хочется, а тут ещё давай ему рапорт подписывать. С какой стати?
Родимчик этот мозолит глаза всем колонистам.
Во второй колонии к этому времени было больше двадцати человек, и работы им было по горло. Шере только полевую работу проводил силами сводных отрядов первой колонии. Конюшня, коровник, всё разрастающаяся свинарня обслуживались тамошними ребятами. В особенности много сил вкладывалось во второй колонии на приведение в порядок сада. Сад имел четыре десятины, он был полон хороших молодых деревьев. Шере предпринял в саду грандиозные работы. Сад был весь перепахан, деревья подрезаны, освобождены от всякой нечистоты, расчищен большой смородинник, проведены дорожки и организованы цветники. Наша молодая оранжерея к этой весне дала первую продукцию. Много было работы и на берегу – там проводили канавки, вырубали камыши.
Ремонт имения подходил к концу. Даже конюшня пустотелого бетона перестала дразнить нас взорванной крышей: её покрыли толем, а внутри плотники заканчивали устройство станков для свиней. По расчётам Шере, в ней должно было поместиться сто пятьдесят свиней.
Для колонистов жизнь во второй колонии была малопритягательной, в особенности зимой. В старой колонии мы успели приспособиться, и так хорошо всё здесь улеглось, что мы почти не замечали ни каменных скучных коробок, ни полного отсутствия красоты и поэзии. Красота заменилась математическим порядком, чистотой и точной прилаженностью самой последней, пустяковой вещи.
Вторая колония, несмотря на свою буйную красоту в петле Коломака, – высокие берега, сад, красивые и большие дома, – была только наполовину выведена из хаоса разрушения, вся была завалена строительным мусором и исковеркана известковыми ямами, а всё вместе зарастало таким бурьяном, что я часто задумывался, сможем ли мы когда-нибудь с этим бурьяном справиться.
И для жизни здесь всё было как-то не вполне готово: спальни хороши, но нет настоящей кухни и столовой. Кухню кое-как приспособили, так погреб не готов. А самая главная беда с персоналом: некому было во второй колонии первому размахнуться.
Все эти обстоятельства привели к тому, что колонисты, так охотно и с таким пафосом совершавшие огромную работу восстановления второй колонии, жить в ней не хотели. Братченко готов был делать в день по двадцать вёрст из колонии в колонию, недоедать и недосыпать, но быть переведённым во вторую колонию считал для себя позором. Даже Осадчий говорил:
– Краше пиду з колонии, а в Трепках не житиму.
Все яркие характеры первой колонии к этому времени успели сбиться в такую дружную компанию, что оторвать кого-либо можно было только с мясом. Переселять их во вторую колонию значило бы рисковать и второй колонией, и самими характерами. Ребята это очень хорошо понимали. Карабанов говорил:
– Наши як добри жерэбци. Такого, як Бурун, запряжы добрэ та по хозяйскому чмокны, и то й повэзэ, ще й голову задыратымэ, а дай ему волю, то вин и сэбэ и виз рознэсэ дэ-нэбудь пид горку.
Во второй колонии поэтому начал образовываться коллектив совершенно иного тона и ценности. В него вошли ребята и не столь яркие, и не столь активные, и не столь трудные. Веяло от них какой-то коллективной сыростью, результатом отбора по педагогическим соображениям.
Интересные личности находились там случайно, подрастали из малышей, неожиданно выделялись из новеньких, но в то время эти личности ещё не успели показать себя и терялись в общей серой толпе «трепкинцев».
А «трепкинцы» в целом были таковы, что всё больше и больше удручали и меня, и воспитателей, и колонистов. Были они ленивы, нечистоплотны, склонны даже к такому смертному греху, как попрошайничество. Они всегда с завистью смотрели на первую колонию, и у них вечно велись таинственные разговоры о том, что было в первой колонии на обед, на ужин, что привезли в кладовую первой и почему этого не привезли к ним. К сильному и прямому протесту они не были способны, а шушукались по углам и угрюмо дерзили нашим официальным представителям.
Наши колонисты начинали уже усваивать несколько презрительную позу по отношению к «трепкинцам». Задоров или Волохов приводили из второй колонии какого-нибудь жалобщика, ввергали в кухню и просили:
– Накормите, пожалуйста, этого голодающего.
«Голодающий», конечно, из ложного самолюбия отказывался от кормления. На самом же деле во второй колонии кормились ребята лучше. Ближе были свои огороды, кое-что можно было покупать на мельнице, наконец – свои коровы. Перевозить молоко в нашу колонию было трудно: и далеко, и лошадей не хватало.
Во второй колонии складывался коллектив ленивый и ноющий. Как уже было указано, виноваты в этом были многие обстоятельства, а больше всего отсутствие ядра и плохая работа воспитательского персонала.
Педагоги не хотели идти на работу в колонию: жалованье ничтожное, а работа трудная. Наробраз прислал, наконец, первое, что попалось под руку: Родимчика, а вслед за ним Дерюченко. Они прибыли с жёнами и детьми и заняли лучшие помещения в колонии. Я не протестовал – хорошо, хоть такие нашлись.
Дерюченко был ясен, как телеграфный столб: это был петлюровец. Он «не знал» русского языка, украсил всё помещение колонии дешёвыми портретами Шевченко и немедленно приступил к единственному делу, на которое был способен, – к пению «украинських писэнь».
Дерюченко был ещё молод. Его лицо всё было закручено на манер небывалого запорожского валета: усы закручены, шевелюра закручена и закручен галстук-стричка вокруг воротника украинской вышитой сорочки. Этому человеку всё же приходилось проделывать дела, кощунственно безразличные по отношению к украинской державности: дежурить по колонии, заходить в свинарню, отмечать прибытие на работу сводных отрядов, а в дни рабочих дежурств работать с колонистами. Это была для него бессмысленная и ненужная работа, а вся колония – совершенно бесполезное явление, не имеющее никакого отношения к мировой идее.
Родимчик был столь же полезен в колонии, как и Дерюченко, но он был ещё и противнее…
У Родимчика тридцатилетний жизненный стаж, работал раньше по разным учреждениям: в угрозыске, в кооперации, на железной дороге и, наконец, воспитывал юношество в детских домах. У него странное лицо, очень напоминающее старый, изношенный, слежавшийся кошелёк. Всё на этом лице измято и покрыто красным налётом: нос немного приплюснут и свёрнут в сторону, уши придавлены к черепу и липнут к нему вялыми, мёртвыми складками, рот в случайном кособочии давно изношен, истрёпан и даже изорван кое-где от долгого и неаккуратного обращения.
Прибыв в колонию и расположившись с семейством в только что отремонтированной квартире, Родимчик проработал неделю и вдруг исчез, прислав мне записку, что он уезжает по весьма важному делу. Через три дня он приехал на крестьянском возу, а за возом привязана корова. Родимчик приказал колонистам поставить корову вместе с нашими. Даже Шере несколько потерялся от такой неожиданности.
Дня через два Родимчик прибежал ко мне с жалобой:
– Я никогда не ожидал, что здесь к служащим будет такое отношение! Здесь, кажется, забыли – теперь не старое время. Я и мои дети имеем такое же право на молоко, как и все остальные. Если я проявил инициативу и не ожидал, пока мне будут давать казённое молоко, а сам, как вы знаете, позаботился, потрудился, из моих скудных средств купил корову и сам привёл её в колонию, то вы можете заключить, что это нужно поощрять, но ни в коем случае не преследовать. Какое же отношение к моей корове? В колонии несколько стогов сена, кроме того, колония по дешёвой цене получает на мельнице отруби, полову и прочее. И вот, все коровы едят, а моя стоит голодная, а мальчики отвечают очень грубо, говорят: мало ли кто заведёт корову! У других коров чистят, а у моей уже пять дней не чищено, и она вся грязная. Выходит так, что моя жена должна идти и сама чистить под коровой. Она бы и пошла, так ей мальчики не дают ни лопаты, ни вил и, кроме того, не дают соломы на подстилку. Если такой пустяк, как солома, имеет значение, то я могу предупредить, что должен буду принять решительные меры. Это ничего, что я теперь не в партии. Я был в партии и заслужил, чтобы к моей корове не было подобного отношения.
Я тупо смотрел на этого человека и сразу даже не мог сообразить, есть ли какая-нибудь возможность с ним бороться.
– Позвольте, товарищ Родимчик, как же так? Всё же корова ваша – это частное хозяйство, как же можно всё это смешивать? Наконец, вы же педагог. В какое же положение вы ставите себя по отношению к воспитанникам?
– В чём дело? – затрещал Родимчик. – Я вовсе не хочу ничего даром: и за корм, и за труды воспитанников я, конечно, уплачу, если не по дорогой цене. А как у меня украли, у моего ребёнка шапочку-беретку, украли же, конечно, воспитанники, я же ничего не сказал!
Я отправил его к Шере.
Тот к этому времени успел опомниться и выставил корову Родимчика со скотного двора. Через несколько дней она исчезла: видимо, хозяин продал её.
Прошло две недели. Волохов на общем собрании поставил вопрос:
– Что это такое? Почему Родимчик роет картошку на колонистских огородах? Наша кухня сидит без картошки, а Родимчик роет. Кто ему разрешил?
Колонисты поддержали Волохова. Задоров говорил:
– Не в картошке дело. Семья у него – пусть бы спросил у кого следует, картошки не жалко, а только зачем нужен этот Родимчик? Он целый день сидит у себя на квартире, а то уходит в деревню. Ребята грязные, никогда его не видят, живут как дикари. Придёшь рапорт подписать и то не найдёшь: то он спит, то обедает, а то ему некогда – подожди. Какая с него польза?
– Мы знаем, как должны работать воспитатели, – сказал Таранец. – А Родимчик? Выйдет к сводному на рабочее дежурство, постоит с сапкой полчаса, а потом говорит: «Ну, я кой-куда сбегаю», – и нет его, а через два часа, смотришь, уже он идёт из деревни, что-нибудь в кошёлке тащит…
Я обещал ребятам принять меры. На другой день вызвал Родимчика к себе. Он пришёл к вечеру, и наедине я начал его отчитывать, но только начал. Возмущённый Родимчик прервал меня:
– Я знаю, чьи это штуки, я очень хорошо знаю, кто под меня подкапывается, – это всё немец этот! А вы лучше проверьте, Антон Семёнович, что это за человек. Я вот проверил: для моей коровы даже за деньги не нашлось соломы, корову я продал, дети мои сидят без молока, приходится носить из деревни. А теперь спросите, чем Шере кормит своего Милорда? чем кормит, у вас известно? Нет, неизвестно. А на самом деле он берёт пшено, которое назначено для птицы, пшено – и варит Милорду кашу. Из пшена! Сам варит и даёт собаке есть, ничего не платит. И собака ест колонистское пшено совершенно бесплатно и тайно, пользуясь только тем, что он агроном и что вы ему доверяете.
– Откуда вы всё знаете? – спросил я Родимчика.
– О, я никогда не стал бы говорить напрасно. Я не такой человек, вот посмотрите…
Он развернул маленький пакетик, который достал из внутреннего кармана. В пакетике оказалось что-то черновато-белое, какая-то странная смесь.
– Что это такое? – спросил я удивлённо.
– А это вам всё и доказывает. Это и есть кал Милорда. Кал, понимаете? Я следил, пока не добился. Видите, чем Милорд ходит? Настоящее пшено. А что, он его покупает? Конечно, не покупает, берёт просто из кладовки.
Я сказал Родимчику:
– Вот что, Родимчик, уезжайте вы лучше из колонии.
– Как это «уезжайте»?
– Уезжайте по возможности скорее. Сегодня приказом я вас уволю. Подайте заявление о добровольном уходе, будет лучше всего.
– Я этого дела так не оставлю!
– Хорошо. Не оставляйте, но я вас увольняю.
Родимчик ушёл; дело он «так оставил» и дня через три выехал.
Что было делать со второй колонией? «Трепкинцы» выходили плохими колонистами, и дальше терпеть было нельзя. Между ними то и дело происходили драки, всегда они друг у друга крали, – явный признак плохого коллектива.
«Где найти людей для этого проклятого дела? Настоящих людей?»
Настоящих людей? Это не так мало, чёрт его подери!