К книге
Педагогическая поэмаЧасть первая. 14. Чернильницы по-соседски
24%
Часть первая. 14. Чернильницы по-соседски
15

Куда ушёл Осадчий, мы не знали. Говорили, что он отправился в Ташкент, потому что там всё дёшево и можно прожить весело, другие говорили, что у Осадчего в нашем городе дядя, а третьи поправляли, что не дядя, а знакомый извозчик.

Я никак не мог прийти в себя после нового педагогического падения. Колонисты приставали ко мне с вопросами, не слышал ли я чего-нибудь об Осадчем.

– Да что вам Осадчий? Чего вы так беспокоитесь?

– Мы не беспокоимся, – сказал Карабанов, – а только лучше, если бы он был здесь. Вам было б лучше…

– Не понимаю.

Карабанов глянул на меня мефистофельским глазом:

– Мабуть, нехорошо у вас там, на душе…

Я на него раскричался:

– Убирайтесь от меня с вашими душевными разговорами! Вы что вообразили? Уже и душа в вашем распоряжении?

Карабанов тихонько отошёл от меня.

В колонии звенела жизнь, я слышал здоровый и бодрый тон колонии, под моим окном звучали шутки и проказы между делом (все почему-то собирались под моим окном), никто ни на кого не жаловался. И Екатерина Григорьевна однажды сказала мне с таким выражением, будто я тяжелобольной, а она сестра милосердия:

– Вам нечего мучиться, пройдёт.

– Да я и не мучусь. Пройдёт, конечно. Как в колонии?

– Я и сама не знаю, как это объяснить. В колонии сейчас хорошо, человечно как-то. Евреи наши – прелесть: они немного испуганы всем, прекрасно работают и страшно смущаются. Вы знаете, старшие за ними ухаживают. Митягин, как нянька, ходит: заставил Глейзера вымыться, остриг, даже пуговицы пришил.

Да. Значит, всё было хорошо. Но какой беспорядок и хлам заполняли мою педагогическую душу! Меня угнетала одна мысль: неужели я так и не найду, в чём секрет? Ведь вот, как будто в руках было, ведь только ухватить оставалось. Уже у многих колонистов по-новому поблёскивали глаза… и вдруг всё так безобразно сорвалось. Неужели всё начинать сначала?

Меня возмущали безобразно организованная педагогическая техника и моё техническое бессилие. И я с отвращением и злостью думал о педагогической науке:

«Сколько тысяч лет она существует! Какие имена, какие блестящие мысли: Песталоцци, Руссо, Наторп, Блонский! Сколько книг, сколько бумаги, сколько славы! А в то же время пустое место, ничего нет, с одним хулиганом нельзя управиться, нет ни метода, ни инструмента, ни логики, просто ничего нет. Какое-то шарлатанство».

Об Осадчем я думал меньше всего. Я его вывел в расход, записал в счёт неизбежных в каждом производстве убытков и брака. Его кокетливый уход ещё меньше смущал.

Да, кстати, он скоро вернулся.

На нашу голову свалился новый скандал, при сообщении о котором я, наконец, узнал, что это значит, когда говорят, что волосы встали дыбом.

В тихую морозную ночь шайка колонистов-горьковцев с участием Осадчего вступила в ссору с пироговскими парубками. Ссора перешла в драку: с нашей стороны преобладало холодное оружие – финки, с их стороны горячее – обрезы. Бой кончился в нашу пользу. Парубки были оттеснены с того места, где собирается улица, а потом позорно бежали и заперлись в здании сельсовета. К трём часам здание сельсовета было взято приступом, то есть выломаны двери и окна, и бой перешёл в энергичное преследование. Парубки повыскакивали в те же двери и окна и разбежались по домам, а колонисты возвратились в колонию с великим торжеством.

Самое ужасное было в том, что сельсовет оказался разгромленным вконец, и на другой день в нём нельзя было работать. Кроме окон и дверей были приведены в негодность столы и лавки, разбросаны бумаги и разбиты чернильницы.

Бандиты утром проснулись как невинные младенцы и пошли на работу. В полдень пришёл ко мне пироговский председатель и рассказал о событиях минувшей ночи.

Я смотрел с удивлением на этого старенького, щупленького, умного селянина: почему он со мной ещё разговаривает, зачем он не зовёт милицию, не берёт под стражу всех этих мерзавцев и меня вместе с ними?

Но председатель повествовал обо всем не столько с гневом, сколько с грустью и больше всего беспокоился о том, исправит ли колония окна и двери, исправит ли столы и не может ли колония сейчас выдать ему, пироговскому председателю, две чернильницы?

Я прямо обалдел от удивления и никак не мог понять, чем объяснить такое «человеческое» отношение к нам со стороны власти. Потом я решил, что председатель, как и я, ещё не может вместить в себя весь ужас событий: он просто бормочет что-то, чтобы хоть как-нибудь «реагировать».

Я по себе судил: я сам был только способен кое-что бормотать:

– Ну, хорошо… конечно, мы всё исправим… А чернильницы? Да вот эти можно взять.

Председатель взял чернильницы и осторожно собрал в левой руке, прижимая к животу. Это были обыкновенные невыливайки.

– Так мы всё исправим. Я сейчас же пошлю мастера. Вот только со стеклом придётся подождать, пока привезём из города.

Председатель посмотрел на меня с благодарностью.

– Да нет, можно и завтра. Тогда, знаете, как стекло будет, можно всё сразу сделать…

– Ага… Ну, хорошо, значит, завтра.

Отчего же он всё-таки не уходит, этот шляпа-председатель?

– Вы домой сейчас? – спросил я его.

– Да.

Председатель оглянулся, достал из кармана жёлтый платок и вытер им совершенно чистые усы. Подвинулся ближе ко мне.

– Тут, понимаете, такое дело… Там вчера ваши хлопцы забрали. Та там, знаете, народ молодой… и мой там мальчишка. Ну, народ молодой, для баловства, ни для чего другого, боже борони… Как товарищи, знаете, заводят, ну, и себе ж нужно… Я вже говорил: время такое, правда… что у каждого есть…

– Да в чём дело? – спросил я его. – Простите, не понимаю.

– Обрез, – сказал в упор председатель.

– Обрез?

– Обрез же.

– Так что?

– Ах ты, господи, та я ж кажу: ну баловались, чи што, ну… отож вчера произошло… Так ваши забрали… у моего, и ещё там не знаю, може, и потерял кто, бо, знаете, народ выпивший… И где они самогонку эту достают?

– Кто народ выпивший?

– Ах ты, господи, да кто ж… Да разве там разберёшь? Я ж там не був, а разговоры такие, что ваши были все пьяные.

– А ваши?

Председатель замялся:

– Та я ж там не був… Што оно, правда, вчера воскресенье. Та я ж не про то. Дело, знаете, молодое, шо ж, и ваши мальчики, я ж ничего, ну, там… побились, никого ж и не убили, и не поранили. Може, с ваших кого? – спросил он вдруг со страхом.

– Да с нашими я ещё не говорил.

– Я не чув… а кто говорит, что были будто выстрелы, два чи три, те вже, мабуть, як тикалы, потому что ваши ж, знаете, народ горячий, а наши деревенские, конешно ж, пока повернулись туда-сюда… Хэ-хэ-э-хэ!

Смеётся старик и глазки сощурил, ласковый такой и родной-родной. Таких стариков «папашами» всегда называют. Смеюсь и я, глядя на него, а в душе беспорядок невыносимый.

– Значит, по-вашему, ничего страшного – подрались и помирятся?

– Вот именно, вот именно, помирятся. Хиба ж, як я молодой був, хиба ж так за девок бились? Моего брата Якова так и до смерти прибили парубки. Вы вот хлопцев позовите, поговорите с ними, чтоб, знаете, больше такого не было.

Я вышел на крыльцо.

– Позови тех, кто был вчера на Пироговке.

– А где они? – спросил меня шустрый пацан, пробегавший по каким-то срочным делам по двору.

– Не знаешь разве, кто был вчера на Пироговке?

– О, вы хитрый… Я вам лучше Буруна позову.

– Ну, зови Буруна.

Бурун явился на крыльцо.

– Осадчий в колонии?

– Пришёл, работает в столярной.

– Скажи ему вот что: вчера наши надебоширили на Пироговке, и дело очень серьёзное.

– Да, у нас говорили хлопцы.

– Так вот, скажи сейчас Осадчему, чтобы все собрались ко мне, тут председатель сидит у меня. Да чтобы не брехали, может очень печально кончиться.

В кабинете набилось «пироговцев» полно: Осадчий, Приходько, Чобот, Опришко, Галатенко, Голос, Сорока, ещё кто-то, не помню. Осадчий держался свободно, как будто с ним ничего не было. При постороннем я не хотел вспоминать старое.

– Вы вчера были на Пироговке, были пьяные, хулиганили, вас хотели утихомирить, так вы побили парней, разгромили сельсовет. Так?

– Не совсем так, как вы говорите, – выступил Осадчий. – Это действительно, что хлопцы были на Пироговке, а я там три дня жил, потому ж, знаете… Пьяные не были, это неправда. Вот ихний Панас ещё днём гулял с Сорокой, и Сорока действительно быв выпивши… немножко, да. Голосу кто-то поднёс по знакомству. А так все были как следует. И ни с кем мы не заедались, гуляли, как и все. А потом подходит один там, Харченко, ко мне и кричит: «Руки вверх!», а сам обрез на меня. Ну, я ему, правда, и дал по морде. Ну, тут и пошло… Они злы на нас, что девчата с нами больше…

– Что ж пошло?

– Да ничего, подрались. Если бы они не стреляли, так ничего и не было бы. А Панас выстрелил, и Харченко тоже, ну, за ними и погнались. Мы их бить не хотели, только обрезы поотнимать, а они заперлись. Так Приходько – вы ж знаете его – как двинет…

– Двинет! Надвигали! Обрезы где? Сколько?

– Два.

Осадчий обернулся к Сороке:

– Принеси.

Принесли обрезы. Хлопцев я отпустил в мастерские. Председатель мялся возле обрезов:

– Так как же, можно забрать?

– Зачем же? Ваш сын не имеет права ходить с обрезом, и Харченко тоже. Я не имею права отдавать.

– Да нет, на что они мне? И не отдавайте, пусть у вас останутся, може, там в лесу когда попугать воров придётся. Я к тому, знаете, вы вже не придавайте этому делу… Дело молодое, знаете.

– Это… чтоб я никуда не жаловался?

– Ну конешно ж…

Я рассмеялся:

– Да зачем же? Мы по-соседски.

– Во-во, – обрадовался дед, – по-соседски… Чего не бывает! Да если всё до начальства…

Ушёл председатель, отлегло от сердца.

Собственно говоря, я ещё обязан был всю эту историю размазать на педагогическом транспаранте. Но я и хлопцы так были рады, что всё кончилось благополучно, что обошлось без педагогики на этот раз. Я их не наказывал; они мне слово дали на Пироговку без моего разрешения не ходить и наладить отношения с пироговскими парубками.

Предыдущая главаГлава 15 из 62Следующая глава