В последний раз они встретились где-то в районе Пушкинской площади – места, с недавних пор ставшего для Вики родным и любимым. В одном из близлежащих переулков находился институт, в аспирантуру которого она поступила. Одна из самых блестящих гуманитарных аспирантур Москвы – по эстетике, в одном из самых блистательных институтов Москвы, изучающих историю искусства. Поразительно, но ее приняли, невзирая на тот пункт в паспорте, который был непреодолимым препятствием в аспирантуры всех прочих гуманитарных вузов. Один циничный руководитель ей тогда так и заявил: «Вас никуда не примут! Есть негласное распоряжение». А ее приняли в самое недосягаемое место! Это было для нее свидетельством того, что здесь сохранились честные и свободные люди, настоящие интеллигенты. Правда, заведующего сектором эстетики, который выбил для нее аспирантское место, через год сместили. Чиновничья машина безошибочно работала на понижение и подравнивание всех под одну гребенку.
Поступление в аспирантуру случилось через несколько лет после того, как она пришла в Музей поэзии на самозванную стажировку. Она продолжала проводить там экскурсии, за что ей даже начали платить какие-то деньги, в сущности гроши. Но работала она не из-за денег – ей по-прежнему нравилось проводить экскурсии, что у сотрудников экскурсионного отдела вызывало сомнение в том, дружит ли она с головой.
Эдуард Карлов всю эту зиму болел, несколько месяцев провел в больнице. В музее поговаривали, что это какая-то выдуманная болезнь – ему просто надоело ходить на службу и нужна справка для отъезда.
– Какого отъезда?
На нее смотрели со снисходительным удивлением: она ведь не была в штате и не обязана была слышать все новости и все слухи. Хотя странно, конечно.
– Как, вы не знаете? Он же собирается оставить нас, бедных. – Сотрудники отдела его не очень-то любили за его всегдашнее высокомерие, а он их просто не замечал.
Она не знала, не слышала, была в ужасе, не сразу поверила. Неужели и он уезжает, как уехали уже многие евреи? Но не такие, как он! Зачем ему? Он и здесь сумеет всех поразить. Поразил же он ее своими чудесными стихотворными переводами!
– Уезжает, уезжает, не сомневайтесь! Всей семьей, с женой и сыном.
Он болел, а она приходила в музей дважды в неделю и проводила экскурсии. И снова ей писали благодарности, ведь для нее каждая экскурсия была как главная роль в хорошем спектакле. Разве такая роль может надоесть? И экскурсанты вовлекались в эмоциональное поле этой игры – рассказа в старинных декорациях с блестящим паркетом и драгоценными светильниками на изящных столиках.
Но ей в музее все время чего-то не хватало. Он словно опустел, осиротел. И вот однажды в дверях мелькнул знакомый полосатый пиджак. И все в музее преобразилось.
– Эдик!
– Ах, это вы, Вика? Не ожидал, что вы еще здесь.
Они встретились как давние друзья.
В тот день он дежурил, и она вызвалась его дождаться. Он с деловитой серьезностью показал, как сдаются на вахте ключи, как ставится печать на дверях музея. Все это было ей почему-то безумно интересно. Наконец они вышли и пошли к Пушкинской площади. Был конец зимы, в воздухе пахло свежестью, почти весенней.
– Что это у вас на пальце? – внезапно спросил он.
– Это? – Она смутилась и почему-то обрадовалась его вопросу. И секунду подержала перед глазами руку с маленьким золотым колечком, словно впервые его видела:
– Это – обручальное. Я вышла замуж, Эдик, пока вы болели.
Он немного помолчал (о, какое это было блаженство – его минутное молчание!), а потом ее поздравил и что-то спросил о муже. Ей тогда казалось, что замужество – не самое важное событие в ее жизни. Поступление в аспирантуру гораздо сильнее на нее подействовало, там было чудо. А муж ухаживал за ней много лет, упорно добивался. Она не была влюблена безумно (а только такая любовь тогда казалась ей настоящей). Лишь гораздо позже она оценила его терпение и удивительное постоянство в чувстве, граничащее с чудом.
Карлов был совсем чужим человеком, посторонним, уже женатым, с определившейся, «нероссийской» судьбой. Чужим, но и почему-то родным и, как ей казалось, связанным с ней какими-то незримыми нитями. Она ведь была фантазерка, она, возможно, все это придумала, но ведь и он ее выделял, общался в музее почти исключительно с ней, читал ей свои переводы…
И вот они в последний раз встретились опять на Пушкинской площади, кажется, у перехода. Он должен был передать ей книжку древнеармянской поэзии. Прежде она заказала ему для сестры другую книгу, но от той сестра отказалась, и он привез замену. Он говорил, что распродает библиотеку уезжающего друга. Но при всей своей наивности она все же догадалась, что это была его собственная библиотека. Он вынул из большой сумки, висевшей через плечо, изящно изданный томик Нарекацы.
– Эдик, не уезжайте, – вдруг пролепетала она и прочла в его взгляде недоумение.
О чем она? В самом деле, что его могло остановить? Даже та самая «безумная любовь», о которой она по-детски мечтала, случись она с ним в России, его бы не остановила. Он был нацелен исключительно на отъезд, все его существо было нацелено на отъезд. Эта страна была теперь ему окончательно чужда, и было бесконечно противно все, с ней связанное. Он сумел так себя настроить, что потом ни разу не приезжал на родину и, должно быть, ни разу о ней не пожалел.
– Не уезжайте! – лепетала она совсем как ребенок, словно не понимая, как странно, дико, даже двусмысленно это выглядит.
Да он и не придал никакого значения глупым ее словам.
«Напомните мне, пожалуйста, что вы делали в музее, – написал он ей через много лет в ответном письме. – Я что-то не могу вас припомнить».
Ну да. Как Музей поэзии, как Пушкинскую площадь. Все стерлось из заколдованной памяти. А детство? Неужели и детство стерлось?