Сергей Сергеевич заканчивал холст. Обычно он писал пейзажи и натюрморты, на которых порой появлялись человеческие фигуры или смутные отражения лиц в воде или зеркалах. Долгие годы он считал, что до полноценного портретного изображения еще не дорос. Это было какой-то почти религиозной идеей, своеобразной аскезой. В отношении человеческого лица он был последователем Петрова-Водкина, считавшего лицо, человеческую голову основополагающей частью большого мира. Но тот был гением и мог себе позволить писать человеческие лица, всегда у него соотносимые с иконными ликами.
У Скворцова был иной путь в живописи и иные озарения. Не планетарная сущность Земли, а скромный образ незабудки подвиг его к живописанию. Но и в самой незабудке, и в других малых частностях мира, – он искал таинственные приметы женского лица, отблески души.
И вот наконец он написал женский портрет! Героиня взволнованно зажала в руке карнавальную маску. Скворцов восхищался Брюлловым, как и метафизический учитель Сергея Сергеевича Петров-Водкин, написавший по модели Великого Карла скандальный «Сон», вызвавший неудовольствие в самых разных кругах российского общества. Главным совпадением были спящие обнаженные юноши с автопортретными, молодыми и одухотворенными лицами самих художников. Но Брюллов в картине с любовью прощался, показав в похотливом Фавне и не менее похотливой Диане ее отвратительный оскал, а Петров-Водкин грезил о двух девушках, уже умершей и живой, ставших главными любовными героинями всей его жизни. Брюллов и Петров-Водкин играли с наготой человеческих тел, то поэтичной и восхитительной, то отталкивающей, то овеянной любовным воспоминанием…
Скворцова волновало иное – лицо и его подмена.
Поэтому он «поиграл» с другой картиной Брюллова, в которой его возлюбленная, эксцентричная и решительная графиня Самойлова, уходя с бала, срывает с лица ненавистную маску. В сущности, так Юлия Самойлова и прожила свою безалаберную, трагическую и независимую жизнь, представ перед миром и людьми без маски. Так прожил жизнь и сам Карл Брюллов, бездомный и неприкаянный, не имевший ни семьи, ни детей, ни собственности, да и с отечеством были проблемы. Умер он в Италии, ставшей второй родиной. Оба оказались изгоями в своей стране.
Изгоем ощущал себя и Скворцов. Он словно бы случайно был занесен судьбой в мир постсоветского тотального обмана и подмен. Власти, возможно, и не подозревали, что требование носить маски во время эпидемии страшного вируса имеет и некоторый символический подтекст. Наш художник думал, что тут таится жгучее желание чиновников, чтобы все люди вокруг продемонстрировали свою готовность поступиться лицом, надеть маску, перестать быть собой, скрыться в обезличенную тень. Из Незабудки превратиться в Забудку.
Героиня его портрета – какая-то странная женщина в темном, почти траурном платье, стоящая на углу Чистопрудного бульвара, сдергивает с растерянного лица карнавальную маску с разноцветными блестками, совсем не такую, какую предписано было носить. А по бульвару прохаживаются и выглядывают сквозь решетки персонажи в масках ослов, коров, лис и прочей живности. Медицинская белая маска мелькает лишь у одного, производя довольно зловещее впечатление.
В лице женщины Скворцов выделил живой, растерянно-вопрошающий взгляд голубых глаз, который сохранился в его памяти от проходившей мимо незнакомки. Ее волосы были скрыты воздушным шарфом, но один светлый завиток упрямо спускался на лоб. Образ получился трагический и легкий, серьезный и легкомысленный. Краски удивляли контрастом черных пятен платья и маски со светлым, улетающим вверх шарфом и сияющей дымкой бульвара. Платье казалось слишком строгим, а маска – чересчур легкомысленной. Сияние Чистопрудного бульвара оттеняло зловещие морды, выглядывающие из-под его решеток. А лицо незнакомки удивляло странным сочетанием растерянности и страстной решимости…
…В этот день со Скворцовым связался по скайпу один из приближенных премьер-секретаря Новой академии живописи. Эта самозванная академия возникла несколько лет назад и существовала за счет средств какого-то анонимного олигарха, которому чем-то не нравилась академия старая. И надо сказать, что Новая академия эту старую Академию художеств, давно издыхающую и погрязшую в коррупции и разборках, весьма существенно потеснила. Во всяком случае, при слове «академия» вспоминалось именно это, самозванное, но весьма крутое, с бешеной энергией и большими амбициями, учреждение.
Прихотливо-восточное имя премьер-секретаря Новой академии Сергей Сергеевич так и не сумел запомнить и называл его про себя Сарданапалом Тунгусовичем. Имя приближенного было попроще, но и оно удивляло какой-то несуразностью, почти символической. Его звали Златом Букашкиным. Разговаривая со Скворцовым на предмет возможной статьи о его «творчестве» (Букашкин не стыдился произносить столь громкое слово, которого Скворцов избегал), он углядел в углу мастерской только что написанный портрет.
– Что это? – спросил Букашкин, доставая из футляра очки и поспешно их надевая.
– Это Незабудка, – ответил Скворцов не без гордости.
Все же он сумел воплотить чувства, которые накопились за эти нескончаемо-тягучие железобетонные дни всеобщего ужаса и повиновения даже самым абсурдным распоряжениям властей.
– Как жаль, что я не могу на нее взглянуть в вашей мастерской! – взволнованным голосом (Скворцов распознал в нем фальшь) проговорил Букашкин.
– А я не уверен, что показал бы ее вам, – ответствовал Скворцов.
Приближенный Сарданапала чем-то его раздражал, словно нес в себе флюиды этой малосимпатичной личности. К тому же у него был высокий, с истерическими взвизгиваниями, голос и карликовый рост. А рот он постоянно кривил не то в доброжелательной улыбке, не то в издевательской ухмылке. Всю жизнь он вращался среди академических властей. И что ему был Скворцов, не занимавший в этих кругах ровно никакого места, никому не известный и не имеющий солидного счета в зарубежном банке?!
Букашкин хихикнул, сводя намеренную грубость Скворцова к забавной шутке.
– Мне припомнился один знаменитый холст, – мяукающим голосом проговорил Букашкин и сложил рот в сладчайшую улыбку.
– Что такое? – насторожился Скворцов.
– О, всего-навсего «Рождение Венеры» Боттичелли: такое же отчаянное лицо и локоны развились.
Несмотря на весь свой скептицизм по отношению к Букашкину и всей этой академической братии, Скворцов, одинокий и истосковавшийся по заинтересованному зрителю, был польщен таким сравнением, и ему даже показалось, что этот авгур небезнадежен и кое-что в живописи понимает. На волне более приветливых чувств он рассказал ему забавную историю о собственном дяде – художнике, который в ранней юности брал уроки у Петрова-Водкина. Тот при первой встрече попросил его что-нибудь нарисовать. Молодой веселый дядя нарисовал акварелью свое отражение в самоваре. Получилось смешно и даже несколько таинственно. Петрову-Водкину очень понравилось, и дядя был зачислен к нему в ученики, несмотря на то, что академический класс был уже набран.
Впрочем, большого толку из беседы со Златом Букашкиным не вышло. Кто-то (вероятно, сам Сарданапал) позвонил ему на мобильный. У Букашкина рот перекосился в гримасе испуга, если не ужаса, и он поспешно оборвал беседу по скайпу. Скворцов же был этому только рад. Всю жизнь он ощущал себя свободным художником, академические игры ему претили, и он старался быть подальше от того пирога, который там без конца делился.
Когда-то он зарабатывал на жизнь, выполняя заказы художественного комбината на изображение «российской глубинки». Покупали, как правило, самые неудачные работы. Конечно, и они выделялись на общем фоне кондового реализма, но сам Скворцов понимал, что это его отсев. Пейзажи, которые потом развешивались в пансионатах, клубах, больницах, были вполне реалистическими и выделялись лишь какими-то особо неприхотливыми мотивами: то несколько ромашек на лугу, то одна жалкая сосенка на продуваемом ветрами пригорке. Удивляла волна тепла, шедшая от этих незамысловатых картин; кое-кто даже говорил об их успокаивающем терапевтическом эффекте. Некоторые свои работы Скворцов потом с удивлением встречал в кабинетах чиновников, куда попадал по житейским нуждам. До него доносились слухи, что академическое начальство их скупает за гроши. Но его весь этот ажиотаж вокруг «комбинатских» работ не радовал. Он понимал, что в купленных комбинатом работах почти всегда не сумел дойти до того совершенства, которое ему мерещилось. Не хватало сил, энергии, напора. Это была дань той халтуре, которой для заработка вынуждены были заниматься люди творческих профессий. Хотя у него было не совсем так. Он сознательно никогда не халтурил, однако приходилось «разогревать руку» на привычных мотивах, повторять то, что уже было однажды найдено. Он был художником «неровным», и чиновники от искусства безошибочно отбирали худшее, платя ему по низшему разряду, ведь он не был заслуженным и признанным. Однако ему этих денег и прежде хватало, а теперь была еще пенсия, пусть и смехотворная. В житейских требованиях он был неприхотлив, любил свежий хлеб и печеный картофель, хорошо заваренный чай и антоновку. Как видим, в таком минимализме ощущалась и доля изысканности.
Куда же девались его лучшие работы? Они рассеялись по знакомым, загромождали комнату-мастерскую, изредка покупались коллекционерами, иногда даже иностранцами, пленившимися «русской душой», а также по случайности висели в кабинетах у важных лиц, которые не догадывались об их ценности и в них не вглядывались. Незабудка, как он сразу понял, вошла в число лучших. В ней он вычерпал свою художественную энергию, любовь, язвительность, возмущение, нежность – до самого донышка…