К книге
Сердце тьмы. Лорд Джим. НостромоНостромо. Часть третья Маяк. Глава III
86%
Ностромо. Часть третья Маяк. Глава III
70

Едва они остались наедине, полковник сразу изменил свою строго официальную манеру. Он встал и приблизился к доктору. Глаза его сверкали алчностью и надеждой. Заговорил он вкрадчиво, доверительно:

– Серебро, наверное, и в самом деле погрузили на баркас, но в море его не отправили, я не могу в это поверить.

Доктор важно кивал головой, неторопливо, с удовольствием покуривал сигару, которую в знак дружеских чувств предложил ему Сотильо, время от времени осторожно вставлял тщательно продуманное слово. О европейской колонии в Сулако он говорил холодно и суховато, и поверивший ему Сотильо сперва только высказывал предположения, затем же прямо намекнул, что всю эту затею с отправкой серебра Чарлз Гулд изобрел лишь для отвода глаз, поскольку сам хочет завладеть всеми сокровищами. На это доктор даже бровью не повел и негромко заметил:

– На такую штуку он вполне способен.

– Вы сказали так о Чарлзе! – воскликнул Митчелл возмущенно, негодующе, не веря собственным ушам. Нечто похожее на брезгливость и даже подозрительность звучали в его голосе, ибо он, как и все европейцы в Сулако, считал, что доктор несколько сомнительная личность.

– Что вас побудило брякнуть подобную чушь этому охотнику за чужими часами? – спросил капитан сердито. – Чего ради вам вздумалось так беспардонно лгать? Этот чертов карманник вполне способен вам поверить.

Он сердито фыркнул. Доктор помолчал.

– Да, именно так я ему и сказал, – произнес он тоном, не оставляющим сомнений в том, что пауза была сделана сознательно, а не невольно. Капитан подумал, что никогда еще не видел такой бесстыдной наглости.

– Ну и ну! – пробормотал он, но вслух ничего не прибавил. На смену негодованию пришло удивление, а следом – печаль. Все его надежды рухнули: серебро потеряно, погиб Ностромо, а это тяжкий удар, поскольку Митчелл был искренне привязан к своему капатасу, – мы легко привязываемся к тем, кто нам служит, ибо в чувстве этом смешиваются и симпатия, и полуосознанная благодарность. А при мысли, что утонул и Декуд, его сердце сжалось от боли. Бедная девушка, какое горе ее постигло!

Капитан Митчелл не принадлежал к брюзгливым старым холостякам, напротив, он с удовольствием смотрел, как молодые люди ухаживают за молодыми женщинами. Что же тут дурного, так и следует поступать. Именно так, а не иначе. Моряки другое дело; морякам, утверждал он, лучше не жениться, но из моральных побуждений, ибо, объяснял капитан Митчелл, женщины, даже самые замечательные из них, не способны жить на борту судна, а оставляя жену на берегу, вы, во-первых, поступаете несправедливо, а уж огорчает ли ее отсутствие мужа или же, наоборот, совсем не огорчает, ни в том, ни в другом случае ничего хорошего нет.

Он и сам не мог бы сказать, что его больше всего удручило: громадный денежный ущерб, который потерпел Чарлз Гулд, смерть Ностромо – тяжелая потеря для самого капитана Митчелла или же мысль о безутешном горе, которое постигнет красивую и привлекательную девушку.

– Да, так-то вот, – заговорил после паузы доктор, – он в самом деле мне поверил. Чуть на шею не бросился. Sí, sí, все понятно, Гулд, мол, напишет в Сан-Франциско компаньону, богатому американо, что серебро потеряно. И превосходно. Колоссальное богатство, его можно разделить между многими.

– Да он форменный сумасшедший! – воскликнул Митчелл.

Доктор ответил, что Сотильо действительно не в своем уме и что безумие его неподдельно и потому его можно полностью сбить с толку. Сам он, доктор, лишь слегка его подтолкнул, направив на ложный путь.

– Я как бы невзначай, – рассказывал он дальше, – упомянул, что сокровища обычно зарывают в землю, а не отправляют в открытое море. Тут мой Сотильо хлопнул себя по лбу. «Рог Dios, да, – говорит он, – наверняка они зарыли его где-нибудь здесь, в гавани, и отправили в море пустой баркас!»

– Силы небесные! – буркнул Митчелл. – Вот уж не думал, что можно быть таким ослом… – Он помолчал и с печалью добавил: – Впрочем, как это может помочь? Я назвал бы вашу выдумку удачной, если бы баркас сейчас спокойно плыл по заливу. Тогда этот идиот, поверив вашим басням, не стал бы посылать на его поиски свое судно. Я смертельно этого боялся.

Капитан Митчелл глубоко вздохнул.

– Я солгал ему с определенной целью, – сказал доктор.

– В самом деле? – отозвался Митчелл. – Что ж, я рад, ибо в противном случае я бы подумал, что вы его дурачили для развлечения. Впрочем, возможно, именно в этом и заключается ваша определенная цель. Должен сказать, что лично я не считаю возможным снисходить до шуточек такого рода. Мне они не по вкусу. О нет. Я не вижу ничего смешного в том, чтобы чернить репутацию своих друзей, даже если бы это помогло мне обмануть самого гнусного негодяя на свете.

Если бы капитан Митчелл не был так угнетен печальной вестью, его отвращение к доктору приняло бы более откровенные формы; но сейчас ему и в самом деле было безразлично, что сказал и что сделал этот человек, к которому он никогда не ощущал симпатии.

– Интересно, – проворчал он, – почему они нас заперли вместе с вами и вообще, чего ради Сотильо вздумалось вас запирать, коль скоро вы с ним так подружились?

– И в самом деле, почему бы это? – мрачно сказал доктор.

У капитана Митчелла было так тяжко на душе, что он предпочел бы сейчас полное одиночество самому приятному собеседнику. В то же время любой собеседник был бы предпочтительнее для него, чем доктор, к которому он всегда относился с неодобрением, считая его чем-то вроде нищего или бродяги, который, будучи по своему общественному положению ниже порядочных людей, в силу этой особенности отличается от них тем, что осведомлен гораздо лучше. Поэтому он все же задал доктору вопрос:

– А что этот мерзавец сделал с двумя остальными?

– Главного инженера дороги он, конечно, отпустил, – сказал доктор. – С железнодорожной компанией он ссориться не станет. Во всяком случае, сейчас. Я думаю, капитан Митчелл, вы не вполне отчетливо представляете себе положение Сотильо…

– Не вижу никакой необходимости ломать над этим голову, – огрызнулся Митчелл.

– Конечно, – согласился доктор, по-прежнему невозмутимо и угрюмо. – Необходимости в этом не вижу и я. Как бы старательно вы ни ломали голову, пользы никому не будет.

– Верно, – кратко и уныло подтвердил капитан Митчелл. – Какую уж там можно принести пользу, если тебя заперли в этой чертовой дыре?

– Что до старого Виолы, – продолжал доктор, будто не слыша произнесенных капитаном слов, – Сотильо освободил его по той же причине, по какой намерен вскорости освободить и вас.

– А? Что? – воскликнул Митчелл, таращась, как сова, в темноте. – Что у меня общего со старым Виолой? Уж скорее он отпустил его на волю потому, что у старика нечего красть, – ни часов, ни цепочки. Но попомните мое слово, доктор Монигэм, – продолжал капитан с нарастающим гневом. – Этот вор еще узнает, что избавиться от меня гораздо трудней, чем он думает. Спуску ему я давать не намерен. Во-первых, я потребую вернуть часы, ну а дальше… дальше будет видно. Для вас, я полагаю, ничего страшного нет в том, что вас заперли за решетку. Но Джо Митчелл – человек совсем другого рода, сэр. Я не из тех, кто безропотно терпит, когда их обижают и грабят. Я занимаю видное положение в обществе, сэр.

И тут капитан Митчелл заметил, что решетка на окне их камеры стала видимой – черные прутья на сероватом четырехугольнике. Почему-то начало нового дня заставило умолкнуть капитана Митчелла; кто знает, может быть, он вдруг подумал, что еще много дней придет, как пришел этот день, но никогда он больше не увидит своего капатаса и не воспользуется его бесценными услугами. Скрестив на груди руки, он прислонился к стене, а доктор, волоча увечную ногу, стал ковылять взад и вперед по длинной камере, словно подкрадывался к кому-то.

Когда он удалялся к противоположной от окна стене, он полностью скрывался в темноте, и оттуда слышалось лишь тихое шарканье. Погруженный в мрачное раздумье, доктор ходил и ходил без передышки. Когда дверь камеры внезапно распахнулась и громко выкрикнули его имя, он не удивился. Круто повернулся и вышел сразу, словно от его поспешности зависело нечто важное, капитан же Митчелл прижался спиной к стене, не зная, идти ли ему вслед за доктором или остаться в знак протеста на месте. «Пусть меня вынесут отсюда на руках», – подумал он, но, когда офицер, стоявший у двери, несколько раз подряд окликнул его укоризненным и удивленным тоном, он неторопливо пошел к двери.

Сотильо вел себя сегодня совсем иначе. Он был учтив, но чувствовалось, что он не уверен, требуется ли сейчас учтивость. Он сидел в глубоком кресле за столом и сначала смерил капитана испытующим взглядом, затем небрежно произнес:

– Я пришел к решению не задерживать вас, сеньор Митчелл. Я человек отходчивый. Мне кажется, вас можно отпустить. Пусть, однако, этот случай послужит вам уроком.

Рассвет, народившийся где-то далеко за горами и заполнивший тихо и постепенно ущелья, прокрался в комнату, и красноватые огоньки свечей померкли. Капитан Митчелл с презрительным и безразличным видом обвел глазами комнату и остановил тяжелый, пристальный взгляд на докторе, который сидел на подоконнике, опустив голову с совершенно отрешенным видом, возможно, потому, что ему ни до чего не было дела, а может быть, и потому, что его мучили укоры совести.

Сотильо, утопавший в большом глубоком кресле, произнес:

– Я надеялся услышать от вас ответ, достойный истинного кабальеро.

Он подождал этого ответа, однако Митчелл безмолвствовал скорее оттого, что был не в силах подавить свое негодование, нежели оттого, что намеренно хотел ему досадить, и Сотильо растерянно взглянул на доктора, а тот поднял глаза и кивнул, после чего полковник сказал, сделав над собою некоторое усилие:

– Вот ваши часы, сеньор Митчелл. Теперь вы видите, насколько несправедливы вы были, обвинив в бесчестном поступке моих славных солдат.

Откинувшись на спинку кресла, он простер над столом руку и подтолкнул к Митчеллу часы. Капитан, не церемонясь, быстро подошел к столу, взял часы, поднес их к уху и, успокоившись, положил в карман.

Было видно, что Сотильо с трудом сдерживает себя. Он еще раз покосился на доктора, который смотрел на него немигающим взором.

Но когда Митчелл повернул к дверям, не удостоив его ни кивком, ни взглядом, полковник поспешно сказал ему вслед:

– Ступайте вниз и ожидайте там сеньора доктора, которого я тоже собираюсь отпустить. Я полагаю, от вас, иностранцев, все равно нет никакого толку.

Он издал короткий принужденный смешок, и только тут капитан Митчелл впервые не без интереса взглянул на него.

– Правосудие потом займется вами, – быстро добавил Сотильо, – что касается меня, я позволяю вам жить свободно, на воле и как вам угодно. Вы меня слышите, сеньор Митчелл? Можете возвратиться к своим делам. Я выше того, чтобы уделять вам внимание. Меня интересуют дела более серьезные.

Капитану Митчеллу с большим трудом удалось заставить себя промолчать. Его так и подмывало поставить наглеца на место. Ему не нравилось, что его отпускают на свободу в такой оскорбительной форме; но бессонная ночь, тревоги, волнения, разочарование, постигшее его, когда он узнал, как трагично завершилась их попытка спасти серебро Сан-Томе, – все это давило, угнетало его. Одно лишь было в его силах – скрыть беспокойство – скорей по поводу всего происходящего, чем по поводу своей судьбы. Он вдруг отчетливо ощутил, что вокруг него разыгрывается какая-то неведомая ему игра. Выходя, он демонстративно не взглянул на доктора.

– Скотина! – произнес Сотильо, когда за Митчеллом захлопнулась дверь.

Доктор Монигэм соскользнул с подоконника и, сунув руки в карманы длинного серого плаща, сделал несколько шагов.

Сотильо тоже встал и, преградив ему дорогу, насмешливо и испытующе взглянул на него.

– Я вижу, ваши земляки не очень-то вам доверяют, сеньор доктор. Не любят они вас. Интересно почему?

Доктор поднял голову, посмотрел ему в лицо долгим, ничего не выражающим взглядом и сказал:

– Возможно, потому, что я слишком давно живу в Костагуане.

Под черными усами Сотильо сверкнули белые, как сахар, зубы.

– Так, так, так, но вы-то любите себя? – произнес он вкрадчиво.

– Оставьте их в покое, – ответил доктор, устремив все тот же невыразительный взгляд на смазливую физиономию Сотильо, – и они очень скоро себя выдадут. А я тем временем, возможно, смогу что-нибудь узнать у дона Карлоса.

– Ах, сеньор доктор, – качая головой, сказал Сотильо, – умный вы человек, все понимаете с первого слова. Мы просто созданы, чтобы помогать друг другу.

Он отвернулся. Он больше был не в силах выдержать этот неподвижный, безжизненный взгляд: его неизмеримая, непроницаемая пустота напоминала бездонную пропасть.

Даже люди, совершенно лишенные морального чувства, столкнувшись с подлостью, способны о ней судить, правда, на свой особый лад, но вполне четко. Сотильо думал, что доктор, так сильно непохожий на других европейцев, готов продать всех своих земляков, в том числе и Чарлза Гулда, за соответствующую долю серебра. Он не презирал его за это. В вопросах морали полковник был совершенно невинен. Его моральная ущербность была так глубока, что превращалась в моральную тупость. То, что было выгодно ему, на его взгляд, никак не могло быть достойным порицания. Тем не менее он презирал доктора Монигэма. Он смотрел на него сверху вниз. Он презирал его всей душою потому, что не собирался вознаграждать его за предательство. Он презирал его не за то, что у него нет совести и чести, а за то, что он дурак. Доктору Монигэму, который видел Сотильо насквозь, удалось провести его полностью. Доктору именно того и нужно было, чтобы Сотильо считал его дураком.

После появления полковника в Сулако его планы претерпели некоторые изменения.

Он уже не стремился занять высокий пост в правительстве Монтеро. Ему и раньше приходило в голову, что это небезопасный путь. Узнав из разговора с главным инженером, что, возможно, уже днем ему предстоит встреча с Педро Монтеро, он ощутил, как его мрачные предчувствия еще усилились. Младший брат генерала Монтеро – Педрито, как его называл народ, – славился своей отчаянностью. С ним не так-то просто было иметь дело. Сотильо, дивясь собственной смелости, подумывал о том, чтобы захватить не только серебро, но и город, а затем вступить в переговоры. Но после того, что он узнал от главного инженера, который, не утаивая ничего, объяснил ему, как обстоят дела, смелость полковника – достоинство, не очень щедро отпущенное ему природой, – пошла на убыль и сменилась нерешительностью и желанием повременить.

– Так, значит, войско… войско под водительством Педрито уже пересекает горы, – повторял он, не в силах скрыть, в какой ужас привела его эта весть, – если бы я услышал это от кого-то другого, а не от такого уважаемого человека, как вы, я бы просто не поверил. Поразительно!

– Вооруженные силы, – учтиво поправил его инженер.

Цель была достигнута. Она заключалась в том, чтобы на несколько часов очистить Сулако и дать возможность покинуть город людям, которых страх вынуждал бежать. Кое-кто надеялся добраться до Ринкона, благо дорога на Лос-Атос была свободна – вооруженная орда, возглавляемая сеньорами Фуэнтесом и Гамачо, двигалась навстречу Педро Монтеро, дабы восторженно приветствовать его. Это был многолюдный, полный опасностей исход, и блуждали слухи, что Эрнандес, обосновавшийся в лесах близ Лос-Атоса, дает приют беглецам. Главный инженер отлично знал, что примкнуть к беженцам готово множество его добрых знакомых.

Действия, предпринятые падре Корбеланом в защиту благочестивейшего из разбойников, не остались бесплодными. Политический лидер Сулако уступил в последний миг настойчивым мольбам священника, подписал приказ о присвоении Эрнандесу генеральского чина и официально призвал его навести в городе порядок. Дело в том, что глава Западной провинции, считая положение безвыходным, не задумываясь, подписывал все, что угодно. Приказ о назначении Эрнандеса был последним документом, который он подписал, прежде чем покинул ратушу и нашел приют в конторе компании ОПН. Но если бы он даже думал, что его поступок повлечет за собой какие-либо последствия, он все равно уже не мог бы ничего изменить. Бунт, которого он ожидал и опасался, разразился менее чем через час после того, как падре Корбелан его покинул. И более того, сам падре, назначивший Ностромо встречу в полуразрушенном доминиканском монастыре, где он жил в одной из уцелевших келий, так туда и не попал. Прямо из ратуши он направился в дом Авельяносов, сообщить новость зятю, и, хотя пробыл у него никак не более получаса, уже не смог вернуться в свою убогую келью. Ностромо, с беспокойством прислушиваясь к возрастающему шуму на улицах, сперва безуспешно его ожидал, а затем пробрался в редакцию «Нашего будущего», где и просидел всю ночь, о чем мы знаем из письма Декуда к сестре. Таким образом, капатас, вместо того чтобы мчаться верхом с приказом о назначении Эрнандеса генералом, оставшись в городе, спас жизнь президента-диктатора, помог подавить бунт и, наконец, увез в открытое море серебро с рудников Сан-Томе.

Но до Эрнандеса добрался отец Корбелан, и в кармане у него лежал приказ о назначении разбойника генералом, – драгоценный для истории документ, – последнее изъявление воли рибьеристской партии, девизом которой были: мир, честь, прогресс. Возможно, ни священник, ни разбойник не усматривали в этом иронии судьбы. Падре Корбелану, вероятно, удалось прислать в город своих людей, ибо рано утром на второй день восстания пронесся слух, что на дороге, ведущей в Лос-Атос, Эрнандес поджидает тех, кто ищет у него защиты. В городе появился странного вида всадник – малый, судя по всему, отчаянный, хотя и в преклонных годах, и неторопливо проехал по улицам, разглядывая дома, словно ни разу в жизни таких больших не видел. Перед собором он спешился и преклонил колена посредине Пласы, придерживая рукой повод, а шляпу положил перед собой прямо на мостовую, отвесил земной поклон, перекрестился, затем стал бить себя в грудь. После этого снова вскочил на коня, обвел бесстрашным, но дружелюбным взглядом нескольких зевак, собравшихся поглазеть на это публичное отправление ритуала, и спросил у них, где Каса-Авельянос. В ответ поднялось с десяток рук, и все указательные пальцы были направлены в сторону улицы Конституции.

Всадник сразу же двинулся туда, бросив беглый, не лишенный любопытства взгляд на окна верхнего этажа стоящего на углу клуба «Амарилья». На пустынной улице Конституции время от времени раздавался его звучный голос: «Где тут Каса-Авельянос?» – покуда наконец не прозвучал испуганный ответ привратника, и всадник скрылся в воротах. Он привез письмо, которое падре Корбелан написал карандашом возле костра в стане Эрнандеса, адресуя его дону Хосе, о прискорбном состоянии здоровья которого священник еще не знал.

Письмо прочла Антония и, посоветовавшись с Чарлзом Гулдом, переслала его господам, которые вели стрельбу из клуба «Амарилья». Сама она решилась присоединиться к дядюшке; пусть защитником ее отца в его последние дни – а, возможно, даже часы – станет разбойник, восставший против тиранического самовластья всех партий без различия, против морального убожества и темноты их родины. Сумрак лесов Лос-Атоса предпочтительнее; полная лишений жизнь в разбойничьем стане гораздо менее унизительна. Дядюшка принял правильное решение – бороться следует упорно, до конца. Вера в любимого человека побуждала ее принять всем сердцем мужественное решение отца Корбелана.

В своем послании настоятель собора ручался головой за преданность Эрнандеса. Он указывал и на его могущество, ведь уже много лет власти ничего не могут с ним поделать. В письме впервые была упомянута гласно и приведена в качестве довода идея Декуда создать независимый Западный штат (как всем известно, ныне процветающий). На Эрнандеса, бывшего разбойника и последнего генерала, назначенного правительством Рибьеры, возлагалась задача удерживать в своих руках земли между лесами Лос-Атоса и побережьем до тех пор, пока дон Мартин Декуд, пламенный патриот и благородное сердце, не привезет генерала Барриоса, который вновь завоюет Сулако.

«Само небо этого желает. Провидение на нашей стороне», – писал отец Корбелан; и спор, который разгорелся в клубе «Амарилья» по прочтении этого письма, был очень жарким, но и скоротечным. Казалось, что все рухнуло, и вдруг блеснул луч надежды, и кое-кто с бездумным детским простодушием за нее уцепился. Других обрадовала возможность немедленно спасти жен и детей. В глазах большинства эта идея представилась последней соломинкой, за которую хватается утопающий. Один лишь падре Корбелан неожиданно предложил им путь к спасению от Педрито Монтеро и его головорезов, вступивших в сговор с сеньорами Фуэнтесом и Гамачо, возглавлявшими толпу вооруженной черни.

Всю вторую половину дня в обширных комнатах клуба «Амарилья» бушевала оживленная дискуссия. Даже те члены клуба, что стояли возле окон, вооруженные винтовками и карабинами, и наблюдали, не появится ли вновь из-за угла толпа мятежников, по временам оборачивались на миг, чтобы выкрикнуть свое мнение или какой-нибудь довод. Когда наступили сумерки, дон Хусте Лопес, пригласив с собою тех кабальеро, которые склонялись к его мнению, удалился в коридор, где на маленьком столике при свете двух свечей принялся сочинять обращение, а вернее, торжественную декларацию, которую должна была вручить Педро Монтеро депутация членов Генеральной ассамблеи, из числа тех, кто останется в городе. Дон Хусте полагал, что, задобрив Педрито, он сумеет убедить его сохранить хотя бы букву парламентских установлений. Сидя перед чистым листом бумаги, держа в руке гусиное перо, со всех сторон окруженный толпой взволнованных советчиков, он поворачивался то вправо, то влево, настойчиво восклицая:

– Кабальеро, хоть миг тишины! Один лишь миг! Мы должны со всей возможной отчетливостью объяснить, что уступаем добровольно перед лицом совершившихся фактов.

Казалось, он испытывает какое-то печальное удовлетворение, произнося эту фразу. Голоса, звучавшие вокруг него, делались все более взволнованными, хриплыми. Внезапно наступала пауза, и возбужденную мимику лиц сменяла неподвижность полного отчаяния.

А тем временем начинался великий исход. Пласу, покачиваясь, пересекали кареты, где сидели дамы, дети, а мужчины, не уместившись в экипаже, шагали рядом или ехали верхом; двигались группы всадников на лошадях и мулах; бедняки шли пешком, взрослые волокли узлы, несли детей, вели под руки стариков, тянули за собой ребятишек постарше. Когда Чарлз Гулд, попрощавшись в гостинице с доктором и инженером, входил в городские ворота, все те, кто надумал бежать, уже бежали, а остальные забаррикадировались в своих домах. Улица была темна, и только возле дома Авельяносов мелькали в свете фонарей какие-то люди; сеньор администрадор вгляделся и узнал коляску жены. Никем не замеченный, он подъехал ближе и молча наблюдал, как его слуги выносят из дверей дона Хосе, чье неподвижное лицо с закрытыми глазами напоминало лицо мертвеца. Миссис Гулд и Антония шли по обе стороны импровизированных носилок, которые сразу втащили в карету. Женщины обнялись; посланец падре Корбелана со взъерошенной полуседой бородой и загорелым скуластым лицом, сидя, как влитой, в седле, смотрел на них неподвижным взором. Затем Антония, не проронившая ни слезинки, вошла в карету, села возле носилок, торопливо перекрестилась и опустила густую вуаль. Слуги и несколько соседей, пришедших помочь, отступили в сторону и обнажили головы. На козлах Игнасио, которому предстояло править лошадьми всю ночь (и, возможно, быть зарезанным до наступления рассвета), угрюмо обернулся и взглянул назад.

– Поезжайте осторожно, – дрожащим голосом напутствовала его миссис Гулд.

– Sí, осторожно, sí, niña, – буркнул он и пожевал губами, отчего затряслись его мясистые, коричневые, словно дубленые, щеки, карета медленно двинулась и исчезла в темноте.

– Я провожу их до реки, – сказал жене Чарлз Гулд.

Она кивнула, и он медленно поехал вслед за экипажем. В окнах клуба «Амарилья» свет уже не горел. Погасла последняя искорка сопротивления. На перекрестке Гулд оглянулся и увидел, что его жена, стоявшая в момент прощания на краю тротуара, повернулась и идет к дому. Один из их соседей, местный помещик и коммерсант, шел рядом с ней и что-то говорил, сильно жестикулируя. Миссис Гулд вошла в дом, и тут же фонари погасли, вся длинная пустая улица погрузилась в темноту.

И на огромной Пласе ни в одном окне не было света. Лишь высоко-высоко, как звезда, мерцал огонек в одной из башен собора; мерцала бледным светом и статуя всадника на фоне черных деревьев Аламеды, словно призрак монархии, явившийся на место мятежа. Изредка навстречу попадались бродяги и пропускали их, прижимаясь к стене. Но вот кончились последние дома окраин, экипаж бесшумно покатился по мягкой подстилке пыли, стало еще темней, и повеяло свежим запахом листвы окаймлявших проселочную дорогу деревьев. Посланец Эрнандеса подъехал к Чарлзу.

– Кабальеро, – с любопытством спросил он, – не вы ли тот самый, кого называют королем Сулако, хозяин рудников? Я не ошибся?

– Не ошиблись, – ответил Чарлз, – я хозяин рудников.

Гонец Эрнандеса заговорил не сразу.

– У меня есть брат, он служит у вас в Сан-Томе караульным. Он говорит, вы справедливый человек. Говорит, вы ни разу не допустили какой-либо несправедливости с людьми, которые работают у вас там, в горах. Брат говорит, что ни один правительственный чиновник, ни один притеснитель народа с Кампо не появился там у вас, по вашу сторону ручья. А ваши собственные служащие не обижают рабочих. Наверняка боятся, что вы их строго накажете. Вы справедливый человек и сильный, – сказал он напоследок.

Он говорил отрывисто и резко, без всякой лести, но было видно, что разговор этот он затеял неспроста. Он рассказал Чарлзу, что у него было ранчо в низине, далеко на юге, что он был когда-то соседом Эрнандеса и крестил его старшего сына; он был одним из тех, кто примкнул к Эрнандесу, когда тот оказал сопротивление во время рекрутского набора, с чего и начались их злоключения. Не кто иной, как он, когда его compadre[138] увели, похоронил его жену и ребятишек, расстрелянных солдатами.

– Sí, сеньор, – говорил он неторопливо и хрипло, – я и еще двое или трое, которым посчастливилось не попасть в руки солдат, похоронили их в общей могиле рядом с пепелищем, под деревом, тень от которого раньше падала на крышу сожженного ранчо.

И именно к нему пришел Эрнандес после того, как дезертировал три года спустя. Он так и явился тогда прямо в мундире, с сержантскими нашивками на рукаве; и на груди и на руках его была кровь полковника. С ним шли три солдата, из тех, что были посланы ловить ослушников, а сделались борцами за свободу. И он поведал Чарлзу Гулду, как он и несколько его друзей, лежа за грудой камней в засаде, увидели этих солдат и уже готовились спустить курки, когда вдруг он узнал своего compadre и выбежал из укрытия с радостным криком, ибо знал: Эрнандес к ним пришел не для того, чтобы кого-нибудь обидеть. Трое явившихся с Эрнандесом солдат вместе с теми, кто находился в засаде, образовали ядро знаменитой разбойничьей шайки, а он, рассказчик, долгие годы был правой рукой атамана. Он не без гордости упомянул, что и его голова была оценена; а все же в ней уже засеребрилась седина. И вот он наконец дождался часа, когда его compadre стал генералом.

– И сейчас мы уже не разбойники, а солдаты, – усмехнулся он. – Но, кабальеро, взгляните на этих людей, которые сделали нас солдатами, а его генералом! Да вы только взгляните на них!

Раздался крик Игнасио.

Свет фонарей их экипажа, пробегая по высоким кактусам, которые окаймляли с обеих сторон дорогу, врезавшуюся в мягкую землю Кампо так же глубоко, как английские проселки, внезапно выхватил из темноты испуганные лица стоявших на обочине людей. Те съежились; на мгновенье их глаза расширились и засверкали; потом лица исчезли, фонари осветили полуобнаженные корни огромного дерева, снова кактусы, еще несколько лиц, настороженно глядевших на карету. Три женщины – у одной из них ребенок на руках – и двое мужчин в штатском – один вооруженный саблей, другой – пистолетом – стояли, сгрудившись возле осла, на спине которого лежали два больших увязанных в одеяла узла. А немного погодя Игнасио снова крикнул, обгоняя допотопную карету, длинный деревянный ящик на двух высоких колесах, с распахнутой дверцей позади. Дамы, ехавшие в этой карете, вероятно, узнали белых мулов и громко закричали:

– Это вы, донья Эмилия?

У поворота дороги пылал огонь, окаймленный, словно рамкой, высокими деревьями, ветви которых переплелись между собою наверху. Здесь, возле дороги и брода через небольшой ручей, стояло убогое ранчо со сплетенными из камыша стенами и крышей из сухой травы; сейчас оно случайно загорелось; бушевавшее со свирепым ревом пламя освещало скопище лошадей, мулов и толпу растерянных людей, в которой раздавались испуганные крики. Когда Игнасио подъехал ближе, к карете бросились несколько дам и стали умолять Антонию взять их с собой. В ответ она лишь молча указала на отца.

– Здесь я должен вас покинуть, – объявил Чарлз Гулд, повысив голос, чтобы перекричать треск пламени и шум.

Языки огня вздымались до самого неба, и его палящий жар оттеснил толпу к самой карете миссис Гулд. Дама средних лет, одетая в черное шелковое платье, хотя голову ее покрывала мантилья из грубой ткани, а в руке она держала толстую ветку, опираясь на нее, как на трость, подошла к их экипажу, еле держась на ногах от усталости. Две юные девушки, перепуганные и безмолвные, держали ее под руки, робко прижимаясь к ней.

– Misericordia![139] Нам надавали тумаков в этой толпе! – У нее хватило мужества улыбнуться. – Мы идем из города пешком. Все наши слуги сбежали вчера к демократам. Мы хотим искать защиты у падре Корбелана, вашего дядюшки, Антония. Он святой. Он вдохнул небесный пламень в душу свирепого разбойника. Это чудо, истинное чудо!

Она кричала все громче, ее захватил поток людей, отхлынувших внезапно, так как в толпу чуть было не врезались какие-то повозки, мчавшиеся от ручья под свист кнута и крик кучеров. Над дорогой носились черные облака дыма, в которых сверкали мириады огненных искр; бамбуковые стены горели с треском, напоминающим ружейную пальбу. А потом внезапно яркая завеса пламени опала, и лишь красноватый отблеск мерцал над землей; в нем суетливо метались какие-то тени; и так же внезапно, как пламя, замер гомон голосов; возникали чьи-то головы, руки, брань, проклятия и уплывали в темноту.

– Я вас должен здесь покинуть, – повторил Чарлз Гулд, обращаясь к Антонии. Она повернула к нему голову и подняла вуаль. Гонец и compadre Эрнандеса пришпорил лошадь и подъехал к ним вплотную.

– Не хочет ли хозяин рудников что-нибудь передать Эрнандесу, хозяину Кампо?

Чарлза передернуло – разбойник имел основания сравнивать его со своим атаманом. Он, Чарлз Гулд, хозяйничает на рудниках, Эрнандес хозяйничает на Кампо, и оба они полагают, что выполняют свою миссию, и оба рискуют головой. Они равны в этом бесправном государстве. В государстве, которое так густо оплела сеть преступлений и коррупции, что в нем невозможно делать что-то, не вступая в унизительные для честного человека контакты. Ему стало горько, тяжко, он не смог ответить сразу.

– Вы справедливый человек, – еще раз повторил гонец Эрнандеса. – Взгляните на этих людей, которые сделали моего compadre генералом, а нас – солдатами. Взгляните, как удирают, сломя голову, даже лишней рубахи с собой не прихватив, все эти наши олигархи. Есть одна вещь, мой compadre совсем о ней не думает, но думают другие, те, кто идет за нами, вот я и хочу с вами поговорить. Послушайте меня, сеньор. Вот уже много месяцев Кампо – наша. Нам не приходится никого и ни о чем просить; но солдатам нужно платить жалованье, чтобы они могли жить честно, когда кончится война. Говорят, ваша душа так чиста, что одно ваше слово способно исцелять от болезней, словно молитва праведника. Так скажите же мне что-нибудь, чтобы развеять сомнения моих сотоварищей.

– Вы слышали, что он говорит? – по-английски спросил Гулд Антонию.

– Простите нас, мы так несчастны! – торопливо отозвалась она. – Это вы, ваша душа неоценимое сокровище, которое может всех нас спасти; не ваши деньги, а вы сами, Карлос. Умоляю вас, дайте слово этому человеку, что вы поддержите любое соглашение, которое мой дядя заключит с их атаманом. Одно лишь слово. Ему не нужно больше.

Пожарище представляло собой сейчас огромную груду пепла, над которой веял красноватый отблеск, и лицо Антонии, озаряемое им, казалось, пылало от возбуждения. После нескольких секунд раздумья Чарлз сказал, что согласен. Он был как человек, вступивший на узкую тропу над пропастью, когда один лишь путь возможен – вперед. Он ощутил это со всею полнотой сейчас, когда глядел на задыхающегося дона Хосе на носилках, побежденного после длившейся всю его жизнь борьбы с темными силами, среди которых зрели неслыханные преступления и неслыханные иллюзии. Гонец Эрнандеса коротко заметил, что совершенно удовлетворен его ответом. Антония, прямая, стройная, сидела у носилок и опустила на лицо вуаль, героическим усилием воли подавив желание спросить об участи Декуда. И лишь один Игнасио хмуро на них покосился.

– Хорошенько поглядите напоследок на мулов, mi amo[140], – проворчал он. – Больше вы их никогда не увидите.

Предыдущая главаГлава 70 из 81Следующая глава