К книге
Сердце тьмы. Лорд Джим. НостромоНостромо. Часть первая Серебряные рудники. Глава VI
70%
Ностромо. Часть первая Серебряные рудники. Глава VI
57

К этому времени Ностромо прожил в Костагуане уже достаточно долго, чтобы капитан Митчелл мог в самой высокой мере оценить все значение своего открытия. И в самом деле, грех было не гордиться таким подручным, как Ностромо. Капитан Митчелл всячески превозносил свою способность найти и выбрать нужного человека, но эгоистом не был – с горделивым простодушием так настойчиво всем предлагал «ссудить своего капатаса каргадоров», что это превратилось в манию, а Ностромо в результате рано или поздно предстояло перезнакомиться со всеми европейцами, живущими в Сулако, выступая в роли всеобщего фактотума – человека, способного творить чудеса в своей сфере деятельности.

«Он предан мне душой и телом!» – твердил капитан Митчелл; и хотя едва ли кто-нибудь смог бы объяснить, что послужило причиной такой преданности, тем не менее, наблюдая их взаимоотношения, никто не усомнился бы в справедливости этого заявления, разве что какой-нибудь желчный чудак, вроде доктора Монигэма, к примеру, чей отрывистый невеселый смешок в какой-то мере отражал безграничное недоверие доктора к человечеству. Правда, доктор Монигэм смеялся чрезвычайно редко и вообще не отличался многословием. В хорошем настроении он хранил угрюмое молчание. В дурном – наводил страх на собеседников высокомерными и резкими замечаниями. Только миссис Гулд удавалось хоть как-то смягчить его непоколебимую убежденность в том, что все люди порочны и корыстолюбивы; но даже ей он сказал однажды… тоном, просто нежным, если вспомнить его обычную манеру говорить: «Право же, крайне неразумно требовать от человека, чтобы он придерживался более высокого мнения о других, нежели о себе».

И миссис Гулд поспешно переменила тему. О докторе ходили странные слухи. Рассказывали, что еще давно, во времена Гусмана Бенто, он участвовал в заговоре, но заговорщиков кто-то предал, и, как выражались местные жители, заговор был потоплен в крови. Доктор был совсем седой, с чисто выбритым морщинистым лицом кирпичного цвета; фланелевая рубаха в крупную клетку и далеко не новая панама служили явным вызовом условностям, принятым в Сулако. Впрочем, доктор всегда одевался безупречно чисто – в противном случае его приняли бы за одного из тех несчастных, которые, словно бельмо на глазу, нарушают респектабельность европейской колонии во всех заокеанских странах и порочат своих земляков. Юные обитательницы Сулако, чьи прелестные лица украшали балконы на улице Конституции, завидев, как проходит мимо доктор, прихрамывая и понурив голову, в небрежно надетом поверх клетчатой рубахи коротком полосатом пиджаке, говорили друг дружке: «А вот и сеньор доктор отправился в гости к донье Эмилии. Посмотри-ка, он надел свой сюртучок». Суждение совершенно справедливое, хотя очаровательным наблюдательницам не дано было постичь его и оценить в полной мере. Да они и не считали нужным задумываться о побуждениях доктора.

Он был старый, некрасивый, ученый… и немного loco – сумасшедший, а может быть, к тому же и колдун, как подозревали в народе. Короткий сюртучок и в самом деле являлся следствием облагораживающего воздействия миссис Гулд. Злоязычный циник доктор только таким образом и мог проявить свое глубокое уважение к женщине, которую в этих краях называли «английской сеньорой». Он со всей серьезностью отдавал ей дань уважения: для человека его привычек изменить что-то в своей одежде отнюдь не пустяк. Миссис Гулд это отлично понимала. Ей самой и в голову не пришло бы вынуждать его так явно демонстрировать свое почтение к ней.

В ее старинном испанском особняке (одном из великолепнейших образчиков архитектуры Сулако) любой гость был окружен теплом и уютом, благодаря незаметным стараниям миссис Гулд. Она исполняла обязанности хозяйки с простотою и очарованием, ибо отлично понимала, что в нашей жизни несущественно, а что действительно ценно. В высочайшей степени обладала она даром общения с людьми – палитрой тончайших оттенков самоотверженности и убежденностью, что всем людям дано друг друга понимать. Чарлз Гулд (вот уже три поколения Гулдов, поселившихся в Костагуане, неизменно ездили в Англию получить образование и обзавестись женой) полагал, как все мужчины, что полюбил свою избранницу за здравомыслие, но если б это было так, то не совсем понятно, например, чего ради все, начиная от зеленых юнцов и кончая их вполне зрелым шефом, так часто вспоминают среди остроконечных пиков Сьерры гостеприимный особняк миссис Гулд. Сама она, конечно, если бы кто-нибудь ей рассказал, с каким удивительным постоянством ее вспоминают на подступах к снежной вершине, возвышающейся над Сулако, стала бы уверять с тихим смехом и изумленно раскрыв серые глаза, что ровно ничего для этого не делает. Впрочем, вскоре, добросовестно задумавшись, она нашла бы объяснение: «Ну, понятно, бедных мальчиков, наверно, удивило, что им тут рады. А еще, я думаю, им сиротливо. Я думаю, тут всем немного сиротливо».

Она всегда сочувствовала тем, кому было сиротливо.

Родившийся в Костагуане, так же как его отец, высокий и поджарый, с огненно-рыжими усами, безупречно выбритым подбородком, с ясными синими глазами и волосами цвета спелой пшеницы, с худощавым, свежим, румяным лицом, Чарлз Гулд выглядел типичным пришельцем из-за океана. Его дед сражался в этих краях за независимость под водительством Боливара[61] в прославленном английском легионе, бойцов которого после битвы при Карабобо великий Боливар назвал освободителями своей родины. В эпоху Федерации один из дядюшек Чарлза Гулда был избран президентом именно этой самой провинции Сулако (тогда ее именовали штатом), а впоследствии по приказу генерала унионистов Гусмана Бенто его расстреляли, поставив к церковной стене. Того самого Гусмана Бенто, который позже, став пожизненным президентом, прославился как жестокий и безжалостный тиран, причем слава его достигла апогея в народной легенде о кровожадном призраке, чье тело похитил сам дьявол из кирпичного мавзолея в нефе храма Успения, что в Санта-Марте. Во всяком случае, священники именно так объяснили его исчезновение босоногой толпе, в смертельном ужасе устремившейся поглазеть на пролом в стене безобразного кирпичного сооружения, построенного в форме прямоугольника перед большим алтарем.

Недоброй памяти Гусман Бенто, помимо дядюшки Чарлза Гулда, приговорил к расстрелу еще множество людей; но человека, чей родственник принял мученическую смерть, сражаясь за аристократию, «олигархи» Сулако (так их именовали во времена Гусмана Бенто; сейчас они назывались «бланко» и уже не стремились создать федерацию), одним словом, представители семейств чисто испанского происхождения, считали Чарлза Гулда своим. Имея такого родственника, дон Карлос Гулд почитался подлинным костагуанцем; но его внешность была столь специфичной, что простой народ, не мудрствуя лукаво, называл его «инглес» – англичанин.

Он больше походил на англичанина, чем какой-нибудь заезжий турист – еретическая разновидность паломника, впрочем, совершенно неведомая в Сулако. Он больше походил на англичанина, чем любой из последней партии новоиспеченных инженеров-путейцев, чем любой персонаж, изображенный на картинках серии «охотничьи сцены» в очередном номере «Панча»[62], попадавшем в гостиную его жены месяца через два после выхода в свет. Странно было слышать, как свободно он говорит по-испански (по-кастильски, как выражались здешние жители) или на индейском местном диалекте. Но до того уж стойко сохранялись наследственные черты всех этих костагуанских Гулдов: освободителей, путешественников, владельцев кофейных плантаций, коммерсантов, революционеров, что Чарлз – единственный представитель третьего поколения, живущего в стране, где создалась своя неповторимая манера верховой езды, – даже в седле выглядел типичным англичанином. Мы говорим это без иронии, присущей льянеро – жителям пампы, – считающим, что лишь они одни на всем свете знают, как положено сидеть на лошади. Чарлз Гулд, выражаясь вполне уместным здесь высоким стилем, ездил верхом, как кентавр. Он не считал верховую езду спортом – он считал ее естественной способностью, присущей каждому, точно так же как уменье ходить свойственно всем здоровым и нормальным людям; тем не менее, когда он несся галопом к своим рудникам – сам в типично английской одежде, лошадь – в сбруе, выписанной из-за океана, – выглядел он так, словно сию минуту прискакал сюда быстрой и легкой pasotrote[63], с какого-нибудь там зеленого газона, расположенного на другом краю земли.

Ездил он вдоль старой испанской дороги – Camino Real[64], как называли ее здесь, – единственный след, оставленный столь ненавистной старику Джорджо Виоле королевской властью, исчезнувшей безвозвратно, так что даже огромная конная статуя Карла VI, белевшая у въезда на Аламеду на фоне зеленой листвы, была известна местным крестьянам и городским нищим, спавшим на ступеньках, окружавших пьедестал, просто как «Каменная лошадь». Другой Карлос, чья лошадь, торопливо цокая копытами, сворачивала влево по разбитой мостовой, дон Карлос Гулд в своем типично английском наряде так же дурно сочетался с окрестностью, но был гораздо уместнее здесь, чем царственный всадник, возвышавшийся на пьедестале над спящими léperos[65] и поднявший каменную руку к каменным полям шляпы с плюмажем.

Глядя на забрызганного многочисленными ливнями каменного короля, который, кажется, приветствовал кого-то довольно неопределенным жестом, трудно было себе представить, что же творится у него на сердце после бесчисленных переворотов, лишивших его даже имени; впрочем, и второй всадник, которого здесь все отлично знали и который в добром здравии скакал верхом на темно-серой светлоглазой лошадке, тоже не стремился поведать первому встречному тайны своего сердца, прикрытого френчем английского покроя. Он никогда не терял душевного равновесия и невозмутимости, словно на всю жизнь запасся ими на старой родине, в Европе, где каждый «соблюдает правила» как в личной, так и в общественной жизни. Он с одинаковым спокойствием воспринимал и необъяснимую привычку местных дам обсыпать лицо перламутровой пудрой до тех пор, пока оно не станет похожим на гипсовую маску с чудесными живыми глазами; и склонность горожан к самым невероятным сплетням; и постоянные политические перевороты; постоянное «спасение родины», представлявшееся его жене жестоким мальчишеством, игрой в убийства и насилия, с ужасающей серьезностью осуществляемой порочными детьми.

В начале своего пребывания в Костагуане маленькая леди то и дело возмущенно сжимала руки – не в ее силах было воспринять общественную жизнь страны в достаточной мере серьезно, чтобы оправдать то и дело совершаемые здесь жестокости. Все эти страсти представлялись ей комедией и наивным притворством; гораздо более искренним чувством она считала отвращение и ужас, которые ей все это внушало. Чарлз весьма спокойно подкручивал усы и наотрез отказывался обсуждать с женой эту тему. Правда, однажды он ласково заметил ей:

– Ты, кажется, забыла, дорогая, что я здесь родился.

Услыхав эти слова, она замолкла, потрясенная. А может быть, и впрямь все дело только в том, родился ли ты в этой стране. Леди Эмилия привыкла доверяться мужу; его авторитет в ее глазах был непререкаем во всем, абсолютно во всем. Он с первой встречи поразил ее воображение полным отсутствием сентиментальности, неизменным спокойствием духа, которые она в мыслях своих возвела в статус глубочайшей житейской мудрости. Дон Хосе Авельянос, их сосед, живший в доме напротив, государственный деятель, поэт, образованнейший человек, некогда представлявший свою родину при нескольких европейских дворах (и подвергшийся неслыханным унижениям как государственный преступник при тиране Гусмане Бенто), неоднократно заявлял в гостиной доньи Эмилии, что Карлос сочетает все достоинства подлинного английского характера с патриотизмом истого констагуанца.

Миссис Гулд, подняв глаза на худое, красное, обветренное лицо мужа, заметила, что он и бровью не ведет при упоминании о его костагуанском патриотизме. Возможно, потому, что чувствовал себя утомленным, сию минуту возвратившись с рудников; мистер Гулд был слишком англичанин для того, чтобы пережидать, когда спадет жара. Во внутреннем дворике Басилио в ливрее из белого холста, подпоясанной красным шарфом, присев на минутку на корточки, отстегивал тяжелые тупые шпоры; затем сеньор управляющий поднимался вверх по лестнице на балкон. На балюстраде между пилястрами арок рядами выстроились горшки с цветами, заслоняя галерею от расположенного внизу дворика, смена света и тени на поверхности которого отмечает неспешное течение домашней жизни, благодаря чему мы можем с полным основанием сказать, что в этих двориках сосредоточена вся жизнь южноамериканского дома.

Сеньор Авельянос имел обыкновение пересекать внутренний дворик в особняке Гулдов в пять часов почти каждый день. Это время, время чаепития, дон Хосе избрал потому, что ритуал, заведенный в доме доньи Эмилии, напоминал ему о той поре, когда он жил в Лондоне в качестве чрезвычайного посланника и полномочного министра. Чай он не любил; раскачиваясь в кресле-качалке американского образца, скрестив маленькие ноги в ослепительно начищенных ботинках и поставив их на подножку кресла, он без умолку говорил, плел словесную нить с безмятежным искусством, удивительным для человека его возраста, а чашку чая подолгу держал в руках. Его коротко остриженные волосы были совершенно седыми; глаза – черными, как уголь.

Увидев Чарлза Гулда, входящего в гостиную, он поначалу приветствовал его просто кивком; и, лишь доведя до конца очередной период, говорил:

– Карлос, друг мой, вы ехали сюда от Сан-Томе в самую жару. Всегда деятельны – истый англичанин. Что? Не так?

Потом залпом выпивал чай. Процедура эта всегда сопровождалась неким содроганием и против воли исторгала из уст дона Хосе тихое «бр-р-р», после чего он торопливо, но, увы, слишком поздно восклицал: «Великолепно!»

Затем, передав чашку своему молодому другу, который, улыбаясь, протягивал к ней руку, дон Хосе продолжал велеречиво восхвалять патриотическую сущность рудников Сан-Томе, преследуя, казалось, одну-единственную цель – с удовольствием поболтать и при этом, слегка согнувшись, раскачивался в качалке производства Соединенных Штатов. Высоко над его головой белел потолок самой большой гостиной в Каса-Гулд; так высоко, что вся обстановка казалась игрушечной: массивные испанские кресла с прямыми спинками и кожаными сиденьями и мягкая на низеньких ножках европейская мебель – всевозможные кушетки, оттоманки, козетки, похожие на карликов, чудовищно раздувшихся после того, как поглотили непомерное количество конского волоса и стальных пружин. На миниатюрных столиках стояли безделушки, в стены над мраморными консолями вделаны зеркала, и на выложенном красной плиткой полу лежали два широких квадратных ковра, на каждом из которых находились несколько кресел и большой диван; еще несколько ковриков поменьше были разбросаны по комнате; три огромных окна, от потолка до пола, выходили на галерею, их обрамляли прямые складки темных драпри. Здесь, в пространстве, заключенном между четырьмя высокими стенами, окрашенными в нежно-лимонный цвет, все еще веяло величием старины; и миссис Гулд с изящной головкой в блестящих светлых локонах, восседающая в облаке муслина и кружев перед хрупким, тонконогим, красного дерева столом, напоминала фею, на миг слетевшую сюда, к фарфоровым и серебряным сосудам, наполненным волшебным приворотным зельем.

Миссис Гулд хорошо знала историю рудников Сан-Томе. В давние времена их добыча, извлекаемая главным образом ударами плетей, по весу равнялась грузу костей, которые сложили здесь подгоняемые бичами невольники. В Сан-Томе погибли целые племена индейцев; а затем разработки забросили, ибо примитивный метод, на них применяемый, не долго приносил доход – шахта пресытилась трупами, которые швыряли ей в утробу. О рудниках забыли. И вспомнили опять только после Войны за Независимость. Английская компания, добившаяся права возобновить работы, наткнулась на такую богатую жилу, что ни вымогательства сменяющих друг друга правительств, ни набеги офицеров, которые являлись сюда вербовать солдат из числа живущих на жалованье шахтеров, не смогли сломить упорство шахтовладельцев. Но позже, когда после кончины знаменитого Гусмана Бенто в стране наступили длительные беспорядки, местные шахтеры, подстрекаемые к мятежу прибывшими из столицы эмиссарами, восстали против англичан и перебили их всех до единого. Декрет о национализации рудников, который тотчас вслед за этим напечатала издаваемая в столице «Диарио офисиал», начинался так:

«Справедливо возмущенные жестоким угнетением народа иноземцами, движимыми гнусным стремлением к наживе, а отнюдь не любовью к стране, в которую они явились нищими в надежде нажить богатство, шахтеры рудников Сан-Томе и т. д…» – и заканчивался заявлением:

«Глава нашего правительства решил во всем своем величии проявить милосердие и заботу о людях. Рудники, которые как достояние нации, согласно всем законам – международным, человеческим и божеским, – снова оказались в руках правительства, будут закрыты отныне и до тех пор, покуда меч, поднятый ради священного дела защиты принципов свободы, не завершит свою миссию, состоящую в том, чтобы сделать нашу любимую родину счастливой».

И после этого долгие годы никто не слыхивал о рудниках Сан-Томе. Трудно представить себе сейчас, каких, собственно, выгод ожидало для себя правительство, захватив рудники. Костагуану не без труда заставили выплатить нищенскую компенсацию семьям пострадавших акционеров, после чего дипломатические переговоры на эту тему прекратились. Но впоследствии уже другое правительство вспомнило о пропадающем втуне богатстве. Обычное костагуанское правительство – четвертое по счету за шесть лет, – но обладающее здравомыслием. Втайне убежденное, что собственными силами оно не добьется от рудников ни малейшей пользы, правительство это отчетливо представляло себе все выгоды, которые принесет ему восстановление разработок, имеющее лишь одну теневую сторону – плачевную необходимость извлекать из земли металл. Отец Чарлза Гулда, в течение долгих лет один из богатейших коммерсантов Костагуаны, к тому времени лишился значительной части своего состояния, против воли вынужденный ссужать каждое новое правительство деньгами.

Человек спокойный и рассудительный, он ни разу не потребовал возмещения убытков; и, когда ему внезапно предложили пожизненную и безраздельную концессию на рудники Сан-Томе, он встревожился сверх всяких пределов. К сожалению, он досконально знал нравы и обычаи костагуанских властей. А в настоящем случае намерения правительства, хотя и были тщательно продуманы втайне, тотчас бросались в глаза по прочтении документа, под которым мистера Гулда так настойчиво просили поставить подпись. В третьем, самом важном пункте соглашения в качестве особого условия оговаривалось, что владелец концессии должен сразу выплатить правительству отчисления за право разработки в течение пяти лет.

Многочисленные доводы и мольбы, которыми мистер Гулд-старший пытался отвести от себя страшную милость, оказались тщетными. Он ничего не смыслил в разработке рудников; у него не было возможности вывезти добываемую продукцию на европейский рынок; шахта, как действующее предприятие, давно перестала существовать. Надшахтные постройки сожжены, оборудование изломано, шахтеры ушли отсюда много лет тому назад; даже ведущая к рудникам дорога густо заросла тропическим лесом и скрылась столь бесследно, словно ее море поглотило; а главная штольня обвалилась примерно в сотне ярдов от входа в шахту. Это уже не был заброшенный рудник; просто созданная природой неприступная, каменистая щель, неподалеку от которой под буйными зарослями стелющихся по траве колючих растений можно было обнаружить то несколько обугленных досок, то груду битого кирпича, то какие-то бесформенные ржавые железки. Мистер Гулд-старший отнюдь не хотел быть пожизненным владельцем этих унылых мест; стоило ему представить их себе в ночной тиши, его охватывало возмущение, неизменно кончавшееся бессонницей.

Но случилось так, что министром финансов в то время оказался человек, чью просьбу о небольшом денежном вспомоществовании мистер Гулд имел неосторожность отклонить, обосновывая свой отказ тем обстоятельством, что проситель – известный жулик и шулер, подозреваемый к тому же в том, что ограбил зажиточного ранчеро[66] и нанес ему телесные повреждения в глухой сельской местности, где сам в ту пору исполнял обязанности судьи. Сейчас, достигнув высокого положения, этот славный деятель объявил о своем намерении отплатить добром за зло сеньору Гулду, человеку небогатому. Вновь и вновь он подтверждал свое решение во всех гостиных Санта-Марты голосом тихим и неумолимым, и взгляд его при этом сверкал так злобно, что близкие друзья мистера Гулда от души советовали ему не пытаться прибегнуть к подкупу, который обеспечил бы ему спокойную жизнь. Это бесполезно. Мало того, это даже небезопасно. Того же мнения придерживалась дородная громкоголосая дама французского происхождения, отец которой, как утверждала она, был офицером в высоких чинах (officier supérieur de l’armée), и занимавшая квартиру, расположенную в стенах переданного ныне для светских целей бывшего монастыря, находящегося непосредственно рядом с домом министра финансов. Эта цветущая особа, когда к ней должным образом и с соответствующим презентом обратились за помощью от имени мистера Гулда, уныло покачала головой. Она была добросердечной женщиной, а ее неверие в успех – искренним. Она не считала себя вправе брать деньги за услугу, которой не могла оказать. Друг мистера Гулда, взявший на себя выполнение этой щекотливой миссии, впоследствии говаривал, что из всех лиц, близко или отдаленно связанных с правительством, которых он когда-либо встречал, только эта дама была честным человеком.

– Пустой номер, – сказала она сипловато с несколько вульгарной интонацией, свойственной ей так же, как и обороты речи, более приличествующие дитяти неизвестных родителей, нежели осиротевшей генеральской дочери. – Нет, куда там. Пустой номер. Pas moyen, mon garçon. C’est dommage, tout de même. Ah! Zut! Je ne vole pas mon monde. Je ne suis pas ministre – moi! Vous pouvez emporter votre petit sac![67]

Покусывая пунцовую губку, она омрачилась на миг, удрученная суровым деспотизмом правил, ограничивающих ее влияние в высоких сферах. Затем внушительно и с легким раздражением заключила:

– Allez et dites bien à votre bonhomme – entendezvous? – qu’il faut avaler la pilule[68].

После такого предупреждения оставалось только подписать и уплатить. Мистер Гулд покорно проглотил пилюлю, изготовленную, казалось, из каких-то ядовитых веществ, которые сразу же подействовали на его рассудок.

Рудники стали его навязчивой идеей и, поскольку он прочел немало приключенческих книг, приобрели в его сознании облик зловредного морского старикашки из арабской сказки, который влез к нему на спину, как к Синдбаду-мореходу, и крепко вцепился в плечи. Кроме того, ему начали мерещиться вампиры. Мистер Гулд преувеличивал разорительность своего нового положения, ибо воспринял его сердцем, а не умом. В действительности его положение осталось в точности таким, как прежде. Но человек по натуре своей удручающе консервативен, и мистера Гулда сильнее всего обескуражило то, что его вынуждают раскошелиться каким-то совершенно новым и диковинным способом.

Кровожадные банды, затеявшие после смерти Гусмана Бенто низкопробную игру, которую они именовали «правительственными переворотами», грабили не его одного. Он знал по опыту, что ни одна из разбойничьих шаек, завладевших президентским дворцом, не упустит даже малого и, если дело идет о наживе, не постоит за таким пустяком, как подыскать подходящий предлог. Первый попавшийся новоиспеченный полковник, ведущий за собой толпу босоногих оборванцев, мог с предельной убедительностью предъявить любому штатскому свои права на получение десяти тысяч долларов; а это значило, что он рассчитывает содрать с него не менее тысячи отступного. Все это мистер Гулд отлично знал и, вооружившись терпением, дожидался лучших времен. Но он не мог смириться с тем, что его грабят под вывеской законности и опустошают его кошелек, делая вид, будто вступают с ним в деловой контакт. Мистер Гулд-отец был благоразумен, проницателен, честен, но обладал одним недостатком: придавал слишком много значения форме. Эта слабость свойственна тем, кто подвержен предрассудкам. То, что мошенничеству злонамеренно придали видимость законной сделки, потрясло его до глубины души и подорвало дотоле крепкое здоровье. «Это убьет меня в конце концов», – повторял он по многу раз в день. И в самом деле, у него начались приступы лихорадки, боли в печени, но сильнее всего его изводила полная неспособность думать о чем-либо, кроме рудников. Министр финансов и не представлял себе, сколь изощренной оказалась его месть. Даже в письмах к четырнадцатилетнему Чарлзу, обучавшемуся в то время в Англии, мистер Гулд не сообщал практически ни о чем, кроме рудников.

Он жаловался на гонения, на несправедливость, на беззакония, жертвой которых стал; он исписывал целые страницы, рассказывая, к каким фатальным последствиям его приведет владение этими рудниками, от которых ждал всяческих бед, и с ужасом предрекал, что проклятие это будет тяготеть над семьей до скончания веков. Ибо концессия была закреплена за ним и его наследниками навечно. Он заклинал сына не возвращаться в Костагуану и не предъявлять претензий на причитающееся ему здесь наследство, оскверненное гнусной концессией; не иметь с ней ни малейших дел, даже близко к ней не подходить, забыть о существовании Америки и посвятить себя коммерческой деятельности в Европе. Каждое письмо заканчивалось горькими упреками, которые мистер Гулд-старший обрушивал на самого себя за то, что прожил так долго в этом вертепе, полном интриганов, разбойников и воров.

Непрестанно твердить подростку четырнадцати лет, что его будущее загублено, ибо он является владельцем серебряных рудников, занятие не очень перспективное, – своей непосредственной цели оно, во всяком случае, не достигает; зато вы смело можете рассчитывать, что ваши предупреждения вызовут интерес и внимание именно к тому, против чего вы предупреждаете. С течением времени мальчик, который поначалу был просто ошеломлен бесконечными гневными жалобами, но в общем жалел старика, стал задумываться над содержанием отцовских писем в свободное от игры и учения уроков время. А примерно через год составил вполне отчетливое убеждение, что в провинции Сулако республики Костагуана, где много лет назад солдаты застрелили бедного дядюшку Гарри, есть какие-то серебряные рудники. Дальше: с рудниками этими связано нечто, именуемое «мерзопакостная концессия Гулда», запечатленное на листе бумаги, который его отец страстно желал «изорвать на мелкие клочки и швырнуть в лицо» президентам, судьям и министрам этого государства. Желание оставалось неизменным, хотя имена этих людей, как заметил Чарлз, редко повторялись от письма к письму в течение года. Желание Гулда-отца (поскольку относилось оно к чему-то мерзопакостному) представлялось мальчику вполне естественным, он одного не знал: чем именно мерзопакостна вся эта история.

Позже, повзрослев и поумнев, он сумел оградить чисто деловую сторону от вторжений морского старикашки, вампиров и упырей, придававших отцовским письмам отзвук страшной сказки из «Тысячи и одной ночи». И в конце концов рудники стали для юноши так же существенны и важны, как для старика, присылавшего из-за океана скорбные и гневные письма. Вот уже несколько раз пришлось уплатить громадные штрафы за нерадивое отношение к разработкам, – сообщал мистер Гулд-старший, – а кроме того, в счет будущих доходов на него налагают поборы, утверждая, что владелец такой выгодной концессии не может отказать правительству в денежной помощи. Последние остатки его состояния уплывают из рук, а взамен ему подсовывают не стоящие ни гроша расписки, – писал он в ярости, – и в то же время на него указывают пальцем как на человека, сумевшего извлечь огромную прибыль, воспользовавшись тяжким положением страны. И юноша, живущий в Европе, испытывал все больший интерес к обстоятельствам, способным вызвать такую бурю страстей и слов.

Каждый день он думал теперь о рудниках; но он думал о них без горечи. Отцу не повезло, бедняге, да и вообще вся эта история в довольно странном свете представляет общественную и политическую жизнь Костагуаны. Он, разумеется, сочувствовал отцу, но он не кипятился, он старался все понять и взвесить. Ведь его чувств никто не оскорбил, и нелегко поддерживать в себе годами пылкое негодование, разделяя физические либо нравственные муки другого человека, даже если это твой родной отец. К двадцати годам рудники Сан-Томе приворожили к себе и Гулда-младшего. Но это было увлечение совсем иного рода, более подобающее молодости, магическую формулу которой составляют не отчаяние и гнев, а надежда, стремление действовать и уверенность в собственных силах.

В двадцать лет, получив позволение жить как ему вздумается (если не считать сурового запрета возвращаться в Костагуану), Чарлз продолжил обучение во Франции и в Бельгии и поставил себе целью приобрести знания, необходимые для горного инженера. Впрочем, научный аспект его трудов смутно вырисовывался в сознании Чарлза. Шахты пробуждали в нем скорее интерес драматического свойства. Он изучал их индивидуальные особенности, как изучают всевозможные свойства людей. Он посещал их с таким же любопытством, с каким едут в гости к выдающейся особе. Он побывал на шахтах в Германии, в Испании, в Корнуолле. Особенное впечатление производили на него заброшенные разработки. Глядя на их запустение, он ощущал живое участие, словно перед ним предстало человеческое горе, истоки которого ему неизвестны и, возможно, непросты и глубоки. Может быть, они не стоят ничего, а быть может – не поняты. Будущая жена Чарлза стала первым и, вероятно, единственным человеком, уловившим затаенное чувство, лежащее в основе глубокого понимания и почти безмолвного тяготения молодого Гулда к миру материального. И сразу же ее восхищение им, прежде медлившее с полураспущенными крыльями, словно птица, которая неспособна взлететь с ровной поверхности, обрело вершину и воспарило к небесам.

Они познакомились в Италии, где будущая миссис Гулд гостила у пожилой, бледной и увядшей тетушки, которая за много лет до того вышла замуж за обнищавшего итальянского маркиза. Сейчас она оплакивала этого человека – он жизни не щадил, сражаясь за независимость и единство родины, и его пылкое благородство не имело предела, ибо он принадлежал к младшему поколению павших в той борьбе, обломком которой оказался старик Джорджо Виола, болтавшийся теперь в житейском море, словно рея, упавшая в воду после морского боя. Маркиза напоминала монахиню – всегда в черном с белой лентой на лбу, разговаривала шепотом, жила незаметно и тихо в уголке второго этажа старинного полуразрушенного палаццо, на первом этаже которого в пустых залах с расписными потолками хранился урожай, нашла приют домашняя птица и даже коровы, а также все семейство арендатора.

Наша юная пара впервые встретилась в Лукке. После этого Чарлз Гулд не посещал больше шахт; впрочем, они съездили однажды в карете посмотреть каменоломню, где добывали мрамор и все сходство с шахтой исчерпывалось тем, что там тоже извлекали из земли в необработанном виде нечто драгоценное. Чарлз Гулд не излагал своей избраннице подробно, что тревожит его душу. Он просто жил и думал у нее на глазах. Это и есть настоящая искренность. Особенно часто повторял он фразу: «Мне иногда кажется, что бедному папе в искаженном виде представлялась эта история с рудниками Сан-Томе». И они долго и серьезно обсуждали его мнение, словно могли каким-то образом повлиять на сознание человека, который находился в другом полушарии; в действительности же они обсуждали это потому, что для любви нет посторонних тем – она жива и горяча, о чем бы ни беседовали между собой влюбленные. Именно по этой, вполне естественной причине будущая миссис Гулд всегда с радостью вступала в разговоры о рудниках Сан-Томе. Чарлз опасался, что мистер Гулд-старший растрачивает силы и губит здоровье в бесплодных попытках избавиться от концессии. «Мне кажется, действовать надо совсем не так», – рассуждал он вслух, словно разговаривая сам с собой. А когда его слушательница выразила искреннее удивление, что умный, деятельный человек посвящает всю свою энергию интригам, он, сердцем чувствуя ее недоумение, ласково разъяснил: «Не забывайте, он ведь там родился».

Немедленно обдумав его ответ, она возразила, неожиданно, но, следует признать, вполне логично, ибо и в самом деле…

– Ну а вы? Вы ведь тоже там родились.

Ее возражение его не смутило.

– Это совсем другое дело. Я не живу там уже десять лет. Отец никогда не уезжал так надолго; а история эта тянется уже больше тридцати лет.

Она была первой, с кем он заговорил, получив известие о смерти отца.

– Они его все же убили! – сказал он.

Он пришел прямо из города пешком, чтобы сообщить ей эту весть, шагал под полуденным солнцем по белой и пыльной дороге, и вот они стоят друг перед другом в большом зале дряхлого палаццо, в величественной комнате с голыми стенами, на которых там и сям темнеют длинные клочья камчатных обоев, почерневшие от времени и сырости. Всю меблировку комнаты составляли позолоченное кресло со сломанной спинкой и восьмиугольная подставка, на которой возвышалась тяжелая мраморная ваза, украшенная вырезанными из камня масками и цветочными гирляндами и треснувшая сверху донизу. Чарлз был весь в пыли – белая пыль дороги осела на его ботинках, на плечах, на кепи с двумя козырьками. По лицу его катился пот, правая рука сжимала тяжелую дубовую палку.

Ее лицо под розами широкополой соломенной шляпки стало смертельно бледным, а обтянутые перчатками руки беспокойно вертели светленький зонтик, – Чарлз застал ее как раз в тот миг, когда она собиралась выйти, чтобы встретить его у подножья холма, там, где три тополя стоят у курчавой стены виноградника.

– Они все же убили его! – повторил он. – Отец мог прожить еще много лет. В нашей семье умирают в глубокой старости.

Потрясенная, она молчала; он рассматривал пронизывающим неподвижным взглядом треснувшую мраморную вазу, словно решил запечатлеть ее навеки в памяти. И только когда он внезапно повернулся к ней и у него вырвалось: «Я пришел к вам… я прямо к вам пришел…», а договорить так и не смог, она всем сердцем ощутила, как горестна была кончина одинокого, измученного старика в далекой Костагуане. Он схватил ее руку, поднес к губам, и тут она выронила зонтик, погладила его по щеке, прошептала: «Бедный мальчик» – и стала утирать слезы, полускрытые опущенными полями шляпы, удивительно маленькая в простом белом платье, совсем как ребенок, который плачет, растерявшись, подавленный обветшалым великолепием пышного зала, а он стоял перед ней и снова в полной неподвижности глядел на мраморную вазу.

Затем они долго гуляли вдвоем, не говоря ни слова, пока он не воскликнул:

– Да. За это дело совсем не так надо бы взяться!

И тут они остановились. Всюду лежали длинные тени – на холмах, на дорогах, на огороженных оливковых рощах; тени тополей, раскидистых каштанов, амбаров и сараев, каменных стен; а воздух был пронизан звоном колокола, высоким, тревожным, и, казалось, это колотится пульс закатного зарева. Ее губы слегка приоткрылись, словно она удивлялась, почему он не смотрит на нее с тем выражением, к которому она привыкла. Он всегда глядел на нее с несомненным одобрением и вниманием. А в разговорах с нею представал самым почтительным и нежным из диктаторов, чем безмерно радовал ее. Ведь это утверждало ее власть, не нанося ущерба его достоинству.

Эта хрупкая девушка с маленькими ногами и руками, маленьким личиком, особенно привлекательным в пышном обрамлении локонов; эта девушка, которой стоило лишь приоткрыть рот, – он был немного великоват, пожалуй, – и, казалось, само дыхание ее благоухает великодушием и чистотой, обладала мудрым сердцем зрелой женщины. Самым важным, самым лестным для нее была возможность гордиться своим избранником. Но сейчас он просто не смотрел на нее, ни разу не взглянул; и взор его был напряженным и странным – иным и не может быть взгляд мужчины, который таращится в пустоту, когда мог бы смотреть на очаровательное девичье личико.

– Ну что ж. И в самом деле мерзопакостно. Измучили его, сломали… бедный старик. И почему он не позволил мне к нему приехать? Но теперь-то я знаю, как за это взяться.

После того как он с уверенностью произнес эти слова, он наконец-то взглянул на нее, и тотчас же его охватило мучительное беспокойство, неуверенность, страх.

Сейчас он хочет знать только одно, сказал он: любит ли она его настолько… хватит ли у нее мужества уехать с ним так далеко? Он предлагал ей эти вопросы, и голос его дрожал от волнения – ведь отказываться от своих решений он не привык.

Она любила его. И мужества у нее хватит. И тотчас будущая хозяйка дома, открытого для всех европейцев в Сулако, почувствовала: земля ушла у нее из-под ног в буквальном смысле этого слова. Исчезла полностью, даже колокол перестал звонить. Когда ноги ее вновь коснулись земли, звон колокола по-прежнему доносился из долины; она поправила волосы, прерывисто дыша, и окинула быстрым взглядом каменистую тропинку. Слава богу, на тропинке ни души. Чарлз тем временем, ступив в сухую пыльную канаву, поднимал открытый зонтик, откатившийся от них с дробным стуком, напоминавшим треск барабана. Он вручил зонтик Эмилии, сдержанный, слегка удрученный.

Затем они направились к дому, и, когда она погладила его по плечу, он наконец заговорил, и первыми его словами было:

– Очень удачно, что мы сможем поселиться в прибрежном городе. Я вам уже рассказывал о нем. Он называется Сулако. Я так рад, что у бедняги-отца в этом городе был дом. Большой особняк, отец купил его давным-давно – ему хотелось, чтобы в главном городе так называемой Западной провинции был и навсегда остался Каса-Гулд. В детстве я там прожил с мамой целый год, а отец мой ездил в это время по делам в Соединенные Штаты. Теперь вы станете новой хозяйкой Каса-Гулд.

И позже в обитаемом уголке палаццо, высящегося над виноградниками, каменоломнями, соснами и оливами Лукки, он продолжал:

– Имя Гулдов пользуется огромным почетом в Сулако. Мой дядюшка Гарри одно время возглавлял правительство и вошел в круг самых уважаемых людей страны. Под этим кругом я подразумеваю семьи обедневших креолов, весьма далекие от мира политических интриг. Дядя Гарри не был авантюристом. Среди костагуанских Гулдов вообще нет авантюристов. Он являлся гражданином этой страны, любил ее, но образ мыслей сохранил чисто английский. Он воспользовался политическим девизом того времени. Ратовал за федерацию. Но политическим деятелем не был. Просто он любил свободу, если она основана на разуме и опыте, ненавидел угнетение и потому стремился установить в стране общественный порядок. На жизнь он смотрел трезво. Делал то, что считал правильным, точно так же как я сейчас убежден, что должен заняться этими рудниками.

Он разговаривал с ней так потому, что его память до краев заполняла страна его детства, сердце – эта девушка, а мысли – концессия на рудники Сан-Томе. Чарлз добавил, что ему придется на несколько дней ее покинуть и разыскать одного американца из Сан-Франциско – он пока еще где-то в Европе. С полгода тому назад они познакомились в старинном, богатом историческими памятниками немецком городке, расположенном в рудничном районе. Американец приехал в Европу с семьей, но выглядел ужасно одиноким, а его жена и дочки по целым дням делали наброски старинных порталов и башенок на углах средневековых домов.

Чарлз Гулд и американец вели долгие и оживленные беседы о шахтах. Оказалось, американца интересует рудничное дело, а кроме того, он знал кое-что о Костагуане и слышал о Гулдах. Они даже подружились, в тех пределах, какие допускала разница в годах. Чарлзу непременно хотелось разыскать сейчас этого предпринимателя, обладающего острым деловым умом и в то же время дружелюбного. Состояние его отца, – как он еще недавно полагал, значительное, – судя по всему, расплавилось в адском тигле мятежей и путчей. За исключением десяти тысяч фунтов, лежащих в одном из английских банков, от него, пожалуй, не осталось ничего, кроме дома в Сулако, довольно неопределенных прав на вырубку леса в глухом, отдаленном районе и концессии на рудники Сан-Томе, подтолкнувшей его несчастного отца к самому краю могилы.

Он объяснил все это Эмилии. Они проговорили допоздна. Чарлз никогда еще не видел ее такой обворожительной. Все пылкое стремление юности к жизни новой, неведомой, к дальним странам, к будущему, сулившему испытания, борьбу, – заманчивая надежда исправить зло и победить, – все это привело ее в необычайное волнение, и ее отклик любимому, чей призыв пробудил в ней это чувство, был еще более открытым и чарующе нежным.

Он попрощался с ней, спустился с холма, и, как только остался один, возбуждение улеглось. Смерть вносит непоправимые перемены в течение наших повседневных мыслей, отзывающихся смутным, но мучительным беспокойством души. Чарлзу горько было сознавать, что никогда больше, как бы ни напрягал он волю, он не сможет думать об отце так, как думал о нем, когда тот был жив. Нет, он не в силах теперь мысленно оживить его. И, осознав все это, чувствуя, что и сам он в чем-то изменился, он ощутил горестное и гневное стремление действовать. К этому толкал его инстинкт. Безошибочный инстинкт. Действие успокаивает. Оно враг размышлений и друг лестных иллюзий. Только действие обещает надежду одержать победу над судьбой. Единственным полем деятельности для Чарлза, несомненно, были рудники.

Человеку иногда необходимо понять, каким образом он сможет нарушить волю умершего. Он твердо решил исходить, нарушая ее, из самого существенного: действовать во искупление. Рудники послужили причиной несчастья: из-за них нелепо погибла, разрушилась личность; они должны, начав работать, принести успех, успех разумный, успех созидания. Это его долг перед покойным отцом. Таковы были, собственно говоря, эмоции Чарлза Гулда. Мысли же его были заняты тем, как раздобыть большую сумму денег в Сан-Франциско или где-нибудь еще; и пока он размышлял об этом, ему вдруг как-то само собой пришло в голову, что совет усопших – плохой руководитель. Ведь никто из них не знает заранее, какие грандиозные перемены может произвести смерть любого человека в мире живых.

О самой последней фазе в истории рудников миссис Гулд знала уже из собственного опыта. Ведь основная суть этой истории была историей ее семейной жизни. Наследственная мантия Гулдов из Сулако окутала ее хрупкую фигурку с ног до головы; но странное это одеяние не повлияло на миссис Гулд и не уменьшило ее природной живости, в которой отражалась не бойкость нрава, а пытливый острый ум. Из чего отнюдь не следует, что миссис Гулд была женщиной с мужским складом ума. Женщины с мужским складом ума не способны, к слову сказать, на что-либо особо серьезное; такие женщины – отклонение от установленного природой вида, они занятны, но толку от них никакого.

Зато донья Эмилия, обладавшая женским складом ума, покорила Сулако без всяких усилий, ум служил ей для того, чтобы со всею полнотою могла проявиться ее бескорыстная отзывчивая натура. Она была прекрасной собеседницей, хотя не отличалась разговорчивостью. Мудрость сердца не многоречива, ибо заключается не в том, чтобы выдвигать и опровергать теории – ей это столь же чуждо, как защищать предрассудки. Мудрость сердца заключена не в словах, а в чистоте, терпимости, сострадании. Истинная нежность женщины, точно так же как истинная мужественность мужчины, на каждом шагу проявляет себя пленительным благородством поступков. Все живущие в Сулако дамы обожали миссис Гулд. «Я для них по-прежнему какой-то монстр», – весело сказала миссис Гулд джентльмену из Сан-Франциско, который с двумя компаньонами посетил Сулако примерно через год после того, как она вышла замуж, и гостил у Гулдов.

Эти три джентльмена были ее первыми гостями, приехавшими из-за границы, а явились они ознакомиться с рудниками Сан-Томе. Она весьма мила и остроумна, решили они, что до Чарлза Гулда, он не только отчетливо знает, чего хочет, но также очень энергично стремится к цели. Эти его черты вызвали у гостей из Сан-Франциско еще большее расположение к его жене. Миссис Гулд говорила о рудниках с несомненным воодушевлением, смягченным легким привкусом иронии, и гости, совершенно очарованные ее беседой, не могли сдержать улыбки, снисходительной улыбки серьезных деловых людей, в которой содержалась в то же время немалая доля почтения. Возможно, если бы они узнали, что так пылко желать успеха миссис Гулд заставляют прежде всего идеалистические цели, то подивились бы ее душевным устремлениям, так же как местные дамы удивлялись ее неустанному стремлению действовать. И она бы стала в их глазах – употребляя ее собственное выражение – «каким-то монстром». Но супруги Гулд прежде всего были очень сдержанной парой, и гости отбыли, не подозревая о существовании у них каких-либо иных планов, кроме самого заурядного: возобновить на рудниках работы и получать доход. Миссис Гулд дала гостям свою карету, запряженную белыми мулами, и джентльмены из Соединенных Штатов отправились в гавань, где их поджидала «Церера», дабы доставить на олимп плутократов. Капитан Митчелл воспользовался минутой прощанья и, понизив голос, доверительно сообщил миссис Гулд: «Началась новая эпоха».

Миссис Гулд любила внутренний дворик своего испанского дома. Сидящая в нише мадонна в голубых одеждах, которая держала на руках младенца с нимбом вокруг головы, безмолвно глядела на широкие каменные ступени. Ранним утром со дна мощеного квадратного колодца, каким казался сверху внутренний двор, доносились приглушенные голоса, стук копыт лошадей и мулов, которых попарно водили на водопой. Узкие, похожие на лезвие ножа бамбуковые листья падали в маленький квадратный водоем, а на окружавшем его низком парапете сидел дородный закутанный в плащ кучер и лениво придерживал поводья рукой. Взад-вперед сновали босоногие слуги, возникая из темных низеньких дверных проемов первого этажа; две прачки с корзинами стираного белья; пекарь, несущий поднос с хлебом, испеченным на день; высоко подняв руку над черной, словно вороново крыло, головой, Леонарда – ее «камериста»[69] – несла охапку накрахмаленных нижних юбок, ослепительно-белых под лучами утреннего солнца. Затем, ковыляя, входил старик-привратник, мел каменные плиты, и вот уж дом готов к началу нового дня. Все комнаты верхнего этажа на трех сторонах четырехугольника – смежные, и все они выходят на галерею с перилами кованого железа в ярком обрамлении цветов, и отсюда, сверху, миссис Гулд, словно владетельница средневекового замка, любит наблюдать, как кто-то входит в дом, кто-то из него выходит, и из сводчатой подворотни каждый раз слышится гулкий шум шагов, что придает значительность этим несущественным событиям.

Глядя вслед карете, увозившей трех гостей из Штатов, она улыбнулась. Три руки одновременно потянулись к трем шляпам. Четвертый пассажир, капитан Митчелл, уже что-то напыщенно повествовал. Миссис Гулд немного задержалась на галерее. Медленно прошлась, то здесь, то там наклоняясь к душистым венчикам цветов, словно ей хотелось, чтобы течение ее мыслей совпало с неслышной поступью шагов, доносившихся из длинного прямого коридора.

Индейский гамак из Ароа с бахромой из ярких перьев предусмотрительно подвесили именно в том уголке галереи, куда раньше всего добирались солнечные лучи: ведь в Сулако по утрам прохладно. Грозди ночных фиалок пламенели перед раскрытыми дверями всех гостиных. Большой зеленый попугай, словно изумруд сверкающий в клетке, которая казалась золотой, отчаянно вопил «Viva Costaguana!»[70] – затем дважды сладкозвучно позвал, подражая голосу миссис Гулд: «Леонарда! Леонарда!» – после чего внезапно погрузился в безмолвие и неподвижность. Миссис Гулд дошла до конца галереи и заглянула в комнату мужа.

Чарлз, поставив ногу на низкий деревянный табурет, пристегивал шпоры. Он торопился на рудники. Миссис Гулд, не заходя в комнату, обвела ее взглядом. Один из двух книжных шкафов, высокий и широкий, был полон книг; зато второй – без полок, обитый изнутри красным сукном – представлял собой настоящую выставку огнестрельного оружия: карабины, револьверы, два дробовика и даже две пары двухствольных пистолетов. Между всем этим оружием и как бы отгороженная от него на лоскуте алого бархата висела старинная кавалерийская сабля, некогда принадлежавшая дону Энрике Гулду, герою Западной провинции, подарок дона Хосе Авельяноса, наследственного друга их семьи.

Если не считать этих двух шкафов, белые оштукатуренные стены комнаты были абсолютно пусты, их украшал лишь акварельный набросок рудников Сан-Томе, сделанный доньей Эмилией собственноручно. Посредине комнаты на выложенном красной плиткой полу стояли два длинных стола, заваленные чертежами и бумагами, несколько стульев и ящик со стеклянной крышкой, в котором находились образчики руды из Сан-Томе. Миссис Гулд, оглядев все эти вещи, полюбопытствовала, почему беседа с богатыми и предприимчивыми господами, обсуждающими виды на будущее, рудничные работы и обеспечение их безопасности, вызывает в ней неловкость и сердит ее, в то время как с мужем она может часами разговаривать о рудниках с неослабевающим удовольствием и интересом.

И спросила, выразительно опустив веки:

– Как ты думаешь, почему это, Чарли?

Затем, удивленная молчанием мужа, подняла на него широко открытые, прелестные, словно голубые цветы, глаза. Он к этому времени уже пристегнул шпоры, обеими руками подкрутил усы, придав им горизонтальное положение, и внимательно обозрел ее с высоты своего роста, явно одобряя ее внешность. Миссис Гулд было приятно чувствовать на себе этот взгляд.

– Они люди с весом, – сказал он.

– Я знаю. Но ты слышал когда-нибудь их разговоры? Такое впечатление, будто они ровно ничего не поняли из того, что тут увидели.

– Они видели тут рудники. И поняли кое-что не без пользы для себя, – возразил Чарлз, вступаясь за гостей; но тут его супруга назвала имя самого весомого из них. Он обладал немалым весом как в финансовых, так и в промышленных сферах. Имя его знали миллионы людей. Человек, обладающий таким весом, ни за что бы не уехал так далеко от центра своей деятельности, если бы туманные угрозы врачей не вынудили его отправиться в столь длительное путешествие.

– Религиозные чувства мистера Холройда, – не унималась миссис Гулд, – очень оскорбила пестрота одежд на статуях святых в нашем соборе – обожествление, сказал он, золота и мишуры. Но мне показалось, что его собственный бог в его глазах нечто вроде влиятельного компаньона, получающего свою долю прибылей в виде пожертвований на церковь. Он сказал, что каждый год жертвует на разные церкви, Чарли.

– На множество церквей, – подтвердил мистер Гулд, восхищаясь ее оживленным выразительным личиком. – Он раздает пожертвования по всей стране. Он прославился щедростью даров на церковные нужды.

– Но он вовсе этим не кичится, – добавила миссис Гулд, стремясь быть беспристрастной. – По-моему, он в самом деле хороший человек, но до чего же глуп! Какой-нибудь несчастный индеец, который в благодарность за исцеление дарит своему божку серебряную руку или ногу, ведет себя ничуть не менее разумно, но более человечно.

– Мистер Холройд возглавляет бесчисленное множество предприятий, добывающих серебро и железо, – возразил Чарлз Гулд.

– О, еще бы! Религия серебра и железа. Очень учтивый господин, хотя, увидев в первый раз у нас под лестницей Мадонну, представляющую собой раскрашенную деревяшку, он принял чрезвычайно суровый вид; но ни слова не сказал мне. Чарли, милый, я слышала, как они разговаривают между собой, эти дельцы. Неужели они действительно хотят ради своих несметных прибылей осушить все водоемы и вырубить все леса во всех странах мира?

– Если человек работает, у него должна быть какая-то цель, – уклончиво отозвался Чарлз Гулд.

Миссис Гулд, нахмурившись, оглядела его с головы до ног. В бриджах для верховой езды, в кожаных гетрах (атрибут одежды, неведомый до этих пор в Костагуане), в серой фланелевой куртке, с громадными огненно-рыжими усами, он был похож на кавалерийского офицера, который вышел в отставку и занялся сельским хозяйством. Как раз всем этим он и нравился миссис Гулд. «До чего же он похудел, бедный мой мальчик! – подумала она. – Много работает, не жалеет себя». В то же время нельзя было отрицать, что его тонкое, обветренное лицо, живой и проницательный взгляд производят приятное впечатление, да и весь он, длинноногий, сухощавый, несомненно имеет вид человека достойного и воспитанного. И миссис Гулд смягчилась.

– Мне было просто интересно, каковы твои чувства, – ласково и негромко проговорила она.

Вот уже несколько дней Чарлз Гулд так усиленно старался не сказать ничего необдуманного, что ему было недосуг уделять внимание тому, каковы его чувства. Но они были любящей четой, и ответ возник с легкостью.

– Все мои чувства отданы тебе, дорогая, – не задумываясь отозвался он; и так много правды было в этой лаконичной и даже не вполне вразумительной фразе, что, когда он произносил ее, его душу всколыхнула огромная нежность и благодарность жене.

Миссис Гулд, однако, вовсе не сочла его ответ невразумительным. Она немного покраснела; а тем временем Чарлз заговорил уже другим тоном:

– Существуют факты, против них не возразишь. Ценность рудников – как таковых – несомненна. Рудники нас сделают очень богатыми людьми. Для того чтобы заниматься их разработками, нужны чисто технические познания, которыми я обладаю… а во всем мире ими обладают еще тысяч десять человек. Но сохранить рудники в целости, добиться, чтобы разработки продолжались и приносили прибыль людям, – посторонним, относительно посторонним, – которые вложили в предприятие деньги, – эта задача полностью возложена на меня. Ко мне с доверием отнесся человек, обладающий большим богатством и положением в обществе. Тебе кажется, что иначе и быть не могло, да? Право же, не знаю. Я не знаю, почему я внушил ему такое доверие; но это факт. И благодаря этому факту все делается возможным, потому что в противном случае я и помыслить бы не мог о том, чтобы не выполнить волю отца. И мне не удалось бы передать кому-нибудь концессию, как передает свои решающие права в предприятии спекулянт – за наличные и акции, которые, вероятно, когда-нибудь его обогатят, и уж во всяком случае определенную сумму он положит в карман сразу. Нет. Даже если бы это было осуществимо – что сомнительно, – я бы так не поступил. Отец этого не понимал, бедняга. Он думал, я запутаюсь, как он, буду просто ждать счастливой случайности и сгублю здесь свою жизнь. Он поэтому и запретил мне сюда возвращаться, а мы вполне сознательно нарушили его запрет.

Они прогуливались взад-вперед по галерее. Ее голова доставала как раз до его плеча. Он держал ее за талию. Тихо позвякивали шпоры.

– Он меня не видел десять лет. Не знал меня. Ради моей пользы он со мной расстался и не позволял мне сюда приезжать. Он постоянно твердил в письмах, что уедет из Костагуаны, бросит все и убежит. Но он был слишком ценной добычей. Если бы кто-нибудь заподозрил, что он готовит побег, его тут же засадили бы за решетку.

Он шел медленно, негромко звеня шпорами. Шел, наклонившись к жене. Большой попугай, нагнув голову, круглым немигающим глазом глядел им вслед.

– Одинокий он был человек. Едва мне исполнилось десять, он стал делиться со мной всеми своими бедами, как со взрослым. Когда я жил в Европе, он писал мне каждый месяц. По десять, двенадцать страниц каждый месяц десять лет подряд. И при этом не знал, какой я! Только подумай – мы не встречались целых десять лет; за эти годы я из ребенка стал мужчиной. Он и не мог меня узнать. Как ты полагаешь, ведь не мог?

Миссис Гулд отрицательно покачала головой; именно этого ответа и ожидал ее муж, приведя столь неопровержимые доводы. Но в действительности она покачала головой, ибо считала, что никто не может узнать ее Чарлза, узнать его по-настоящему, никто, кроме нее. Это же ясно. Она это чувствует. И доводы тут совсем не нужны. А бедняга мистер Гулд-отец, умерший слишком рано для того, чтобы узнать об их помолвке, был в ее представлении какой-то призрачной фигурой, так что сомнительно, а мог ли он вообще хоть что-то знать.

– Нет, не знал. Я уверен, рудники не следовало продавать! Никогда! После всего, что он здесь вынес, я ни за что не стал бы ими заниматься только ради денег, – продолжал Чарлз; и она прижалась головкой к его плечу, безмолвно одобряя его слова.

Они задумались о жизни, окончившейся так плачевно именно тогда, когда его и ее жизни соединила счастливая полная лучезарных надежд любовь, для людей, способных на глубокое чувство, представляющаяся торжеством добра над всем злом, какое только есть на земле. В их жизненные планы неожиданно вошла смутная идея исправить это зло. Она была настолько смутной, что не нуждалась в поддержке аргументами, но это делало ее только более настоятельной. Возникла она в тот миг, когда для женского стремления к самозабвенной преданности и мужской тяги действовать самым могучим стимулом является пылкая мечта. Даже наложенный покойником запрет, казалось, еще настойчивее требовал, чтобы они добились своего. Они как бы обязаны были доказать, что правы, с надеждой взирая на жизнь, и противопоставить свою решимость пессимизму тех, кто не выдержал борьбы и впал в отчаяние. Если у них и возникала мысль о богатстве, то лишь потому, что была связана с их главной мечтой.

Миссис Гулд, осиротевшая в раннем детстве и оставшаяся без средств, воспитанная в атмосфере интеллектуальных интересов, даже и не помышляла о богатстве. Она так мало знала о жизни богатых людей, что у нее не возникало желания к ней приобщиться. Но она не ведала и тяжкой нужды. Даже бедность ее тетушки маркизы утонченному уму не представлялась невыносимой: эта бедность согласовалась с огромным горем старой маркизы; от нее веяло аскетизмом жертвы, возложенной на алтарь благородных идеалов. Так получилось, что меркантилизм даже в самых умеренных дозах отсутствовал в характере миссис Гулд. Покойник, о котором она думала с нежностью (ведь он был отцом Чарли) и с некоторой досадой (уж очень слабодушным оказался он), разумеется, глубоко заблуждался. Рудники, одни лишь запретные рудники способны послужить основой, на которой они построят себе благосостояние, ничем не запятнав его единственно достойной, немеркантильной стороны!

Что до Чарлза, он вынужден был считать материальный аспект чуть ли не самым главным; но он был для него средством, а не целью. Если рудники не будут приносить большой доход, ими не стоит заниматься. Когда он говорил о рудниках, ему приходилось настойчиво подчеркивать именно эту сторону дела. Здесь был рычаг, способный сдвинуть с места людей с капиталом. Чарлз верил в свои рудники. Он знал все, что только можно о них знать. Его вера была заразительна, хотя особым красноречием он не блистал; но дельцы часто склонны к надеждам и пылки, как влюбленные. Они гораздо чаще подпадают под обаяние человеческой личности, чем кажется со стороны; а Чарлз в своей непоколебимой уверенности был на редкость убедителен. Кроме того, среди людей, к которым он обращался, каждому было известно, что рудничное дело в Костагуане, если взяться за него как следует, без сомнения превратится в игру, стоящую свеч и более того. Деловые люди знали это отлично. Опасность, связанная с рудниками, заключалась совсем в другом. Но те, кто слушал голос Чарлза Гулда, в котором звучали спокойствие и твердая решимость, не считали нужным опасаться. Деловые люди совершают иногда поступки весьма рискованные, чуть ли не безумные с точки зрения обыкновенных здравомыслящих людей; принимают решения, явно необдуманные, просто под влиянием симпатии и антипатии.

– Прекрасно, – сказал господин, обладающий весом, которому Чарлз Гулд, проезжая через Сан-Франциско, ясно и четко изложил свою точку зрения. – Допустим, кто-нибудь займется добычей серебра в Сулако. Тогда участниками дела станут: торговый дом «Холройд», с которым все в порядке; затем мистер Чарлз Гулд, гражданин Костагуаны, с которым тоже все в порядке, и, наконец, правительство этой республики. Пока что все очень похоже на начало разработок в соляных копях Атакамы – там тоже дело финансировал торговый дом, имелся джентльмен по фамилии Эдвардс и… правительство, вернее, два правительства – правительства двух южноамериканских стран. А что из этого вышло, вам известно. Война вышла; разорительная долгая война, вот что из этого вышло, мистер Гулд. Мы, правда, обладаем преимуществом: имеем дело всего лишь с одним южноамериканским правительством, которое уже нацелилось урвать побольше, когда мы восстановим разработки. Несомненное преимущество; но южноамериканские правительства бывают более, а бывают менее скверными, нам же предстоит иметь дело с правительством Костагуаны.

Так рассуждал господин, обладающий весом, миллионер, чьи щедрые пожертвования на церковь по размаху вполне соответствовали величию его родины… тот самый человек, в беседах с которым врачи смутно намекали на нечто очень страшное. Он был крупный, неторопливый; просторный отделанный шелком сюртук выглядел внушительно и в то же время элегантно на его громоздкой фигуре. Волосы у него были с проседью, брови еще черные, крупные черты лица, а профиль напоминал профиль Цезаря на древнеримской монете. Но по происхождению он был и немцем, и шотландцем, и англичанином с небольшой примесью датской и французской крови, благодаря чему обладал темпераментом пуританина и ненасытным воображением завоевателя. Своего гостя он принимал в высшей степени непринужденно и просто, потому что гость этот привез очень теплую рекомендацию из Европы, а также потому, что всегда испытывал безотчетную симпатию к пылким и решительным людям, где бы их ни встречал, и независимо от того, на что направлены их решимость и пыл.

– Костагуанское правительство непременно потребует свою долю… помяните мое слово, мистер Гулд. Ну а что же представляет собой Костагуана? Бездонная утроба, поглощающая десятипроцентные ссуды и другие столь же дурацкие вложения капитала. Вот уже долгие годы европейский капитал валом валит в эту прорву. Европейский, но, кстати, не наш. Мои земляки осведомлены достаточно хорошо и не выходят из дому, когда хлещет ливень. Мы можем посидеть и обождать. Конечно, рано или поздно и мы вступим в дело. Без этого не обойдется. Но мы не спешим. Даже Времени приходится немного умерять свой шаг и не торопить величайшую державу в божьем мире. Наше слово – решающее во всем: в промышленности, в коммерции, в юриспруденции, в журналистике, искусстве, политике и религии, от мыса Горн до пролива Смита, да и за его пределами, если что-нибудь заслуживающее внимания вдруг обнаружится на Северном полюсе. А потом у нас останется время на то, чтобы прибрать к рукам отдаленные острова и континенты. Мы будем заправлять делами всего мира и позволения спрашивать не собираемся. Мир не в силах тут ничего изменить… да и мы, пожалуй, тоже.

Таким образом, свою веру в судьбу он облек в выражения, соответствующие его интеллекту, неискушенному в изложении общих идей. Интеллект его сформировали факты; и у Чарлза Гулда, воображение которого было поглощено одним-единственным великим фактом, имя которому – серебряные рудники, не появилось возражений против такой теории. Если его и покоробило на миг, то только потому, что внезапно представшая перед ним панорама столь исполинских возможностей свела почти на нет то главное, что его волновало. И он сам, и его планы, и все богатства недр Западной провинции, казалось, в мгновение ока бесследно утратили свою значительность. Препротивное ощущение; но Чарлз был не глуп. Он уже почувствовал, что производит приятное впечатление; и это лестное для него обстоятельство помогло ему изобразить на лице слабое подобие улыбки, принятой его громоздким собеседником за улыбку, выражающую скромное согласие и восхищение.

Он тоже слегка улыбнулся в ответ; и сразу же Чарлз с той живостью ума, которая приходит к людям, защищающим свою заветную мечту, понял, что кажущаяся незначительность цели поможет ему достичь успеха. И он, и рудники получат поддержку, поскольку дело это несущественное и его исход безразличен для человека, полагающего, будто ему суждена такая необычная судьба. И догадка эта не показалась Чарлзу унизительной, ведь его цель осталась столь же важной в его глазах. И оттого, что кто-то ставит перед собой исполинские цели, его желание восстановить рудники Сан-Томе не сделается меньше. Его стремления справедливы, место действия – известно, а срок их осуществления недалек, и импозантный его собеседник на миг показался ему просто мечтателем, чьи фантазии ничего не стоят.

Великий человек, дородный и благожелательный, задумчиво смотрел на него; после недолгого молчания он заметил, что нынешняя Костагуана кишмя кишит концессиями; любой дурачок, стоит ему захотеть, в мгновение ока получает концессию.

– Наши консулы не смеют рта раскрыть, – продолжал он, и в глазах его мелькнула добродушная презрительная насмешка. Но уже через мгновение он заговорил серьезно. – Добросовестным, честным людям, которые не льстятся на взятки и не участвуют в тамошних интригах, заговорах и распрях, очень быстро возвращают дипломатические паспорта. Вы меня поняли, мистер Гулд? Персона нон грата. Вот почему наше правительство ничего не знает толком о Костагуане. С другой стороны, Европу не следовало бы подпускать близко к этому континенту, а для существенного вмешательства с нашей стороны, смею сказать, еще не пришла пора. Но мы… мы ведь не правительство этой страны и не дурачки в то же время. Для нас главное – решить, сумеет ли второй партнер, то есть вы, дать отпор третьему и неизвестному партнеру, то есть одной из высокопоставленных и могучих разбойничьих шаек, возглавляющей сейчас правительство Костагуаны. Как вы полагаете, мистер Гулд, а?

Он наклонился, и его пристальный взгляд встретился с решительным взглядом Чарлза, который, вспомнив большую шкатулку, полную отцовских писем, вложил в свой ответ всю горечь и презрение, скопившиеся за долгие годы.

– Если вас интересует, знаю ли я этих людей, их политику, методы, к которым они прибегают, я со всей решимостью могу ответить утвердительно. Эти познания приобретались мною с детства. Едва ли я способен совершить ошибку от избытка оптимизма.

– Едва ли, э? Прекрасно. Вам потребуется такт, а кроме того, умение держать их на расстоянии. Их к тому же можно запугать, намекнув, что у вас сильные сторонники. Только не перегните палку. Поддержку-то мы вам окажем, но при условии, что все будет в порядке. Начнутся неприятности – мы тотчас выйдем из игры. Я решил произвести эксперимент. Конечно, не без риска, но на риск мы согласны; ну а уж если вы не сумеете наладить дело и все пойдет вкривь и вкось, убытки нас, конечно, не разорят, зато в дальнейшем действуйте без нас. С этими рудниками нет спешки; сейчас работы, как вы знаете, приостановлены. Надеюсь, вам понятно, что мы ни в коем случае не намерены тратить деньги впустую.

Так говорил великий человек, сидя в своей собственной конторе в большом городе, где другие люди (также обладающие немалым весом в глазах суетной толпы) с живостью следили за каждым мановением его руки. А через год с небольшим, неожиданно появившись в Сулако, он еще раз, не подыскивая слов, с такой же прямотою подчеркнул, что не намерен идти на уступки, поскольку человеку, обладающему его богатством и влиянием, это дозволено. Но пожалуй, на сей раз он высказался доверительнее и спокойней, так как, изучив, какие работы были произведены на рудниках, а главное, как и в какой последовательности их производили, он убедился, что Чарлз Гулд вполне способен наладить дело так, чтобы оно не пошло вкривь и вкось.

«Этот парень, – подумал он, – станет тут со временем большим человеком».

Мысль эта его порадовала, ибо до сих пор единственное, что он мог сообщить в кругу своих приятелей о молодом человеке, было следующее:

– Мой шурин познакомился с ним в захолустном старинном немецком городке, рядом с которым есть шахты, и прислал его ко мне с письмом. Он из костагуанских Гулдов – они все чистокровные англичане, но родились в этой стране. Его дядюшка занимался политикой, был последним президентом провинции Сулако и расстрелян после боя, где его противники одержали верх. Отец был крупным дельцом в Санта-Марте и старался не вмешиваться в политику, но умер в бедности, его разорили их бесчисленные революции. Сами видите, что представляет собой эта пресловутая Костагуана.

Разумеется, даже близкие друзья не осмеливались расспрашивать столь великого человека, какими соображениями он руководствовался. Что касается посторонних, им предоставлялось лишь почтительно размышлять о скрытых причинах его поступков. Он был таким великим человеком, что щедрая благотворительность для «сохранения истинных форм христианства» (принявшая незамысловатую форму пожертвований на строительство храмов, что немного забавляло миссис Гулд) рассматривалась его согражданами как проявление благочестия и смиренности духа. В близких же к нему кругах финансового мира к деловым связям мистера Холройда с рудниками Сан-Томе отнеслись, конечно, вполне уважительно, но в то же время эти связи стали предметом сдержанных шуток.

В огромном здании фирмы Холройд (гигантском нагромождении железа, стекла и каменных глыб со сверкающей над крышей паутиной телеграфных проводов) начальники основных отделов фирмы обменивались веселыми взглядами, означавшими, что их никто не посвящал в загадку Сан-Томе. Костагуанская корреспонденция (она никогда не бывала обильной – всего один увесистый конверт) невскрытой попадала в кабинет великого человека, и никаких связанных с ней распоряжений оттуда не исходило. В конторе сообщалось шепотом, что мистер Холройд отвечает на эти письма сам – причем даже не диктует, а пишет ответ пером и чернилами и, надо полагать, копии с них переписывает в свою личную тетрадь, недоступную взорам непосвященных.

Некоторые высокомерные молодые люди, незначительные винтики в подсобных механизмах одиннадцатиэтажной мастерской по производству крупных предприятий, откровенно высказывали свое личное мнение, что их великий руководитель наконец-то допустил какую-то глупость и стыдится в ней признаться; другие, немолодые и тоже незначительные, но полные романтического преклонения перед делом, поглотившим их лучшие годы, намекали с видом осведомленных людей, что поступок этот далеко не так прост; что связи фирмы «Холройд» с республикой Костагуана рано или поздно приведут к полному захвату этой республики названной фирмой.

В действительности же это была просто причуда. Великому человеку интересно было посетить рудники Сан-Томе; настолько интересно, что он употребил на свою причуду полный отпуск, а такого большого отпуска он не позволял себе уж бог знает сколько лет. Крупной его затею никак нельзя было назвать; это даже не управление железной дорогой или промышленным предприятием. Он управлял человеком! Успех порадовал бы его чрезвычайно – как приятно вкусить прелесть новизны; а с другой стороны, именно необычность обстоятельств поможет ему немедленно прикрыть дело при первых же признаках неудачи. От человека избавиться легко. Жаль, газеты раструбили на весь свет о его поездке в Костагуану. И хотя он остался доволен Гулдом, но поддержку ему обещал в еще более суровых выражениях, чем прежде. Даже во время их последнего разговора, за полчаса до того, как он выехал со шляпой в руке из внутреннего дворика в карете, влекомой белыми мулами миссис Гулд, он сказал в кабинете Чарлза:

– Продолжайте действовать по собственному усмотрению, а я вам буду помогать, пока вы не сорветесь. Но можете не сомневаться, если начнутся неполадки, мы с вами нянчиться не станем.

На что Чарлз Гулд ответил кратко:

– Оборудование можно выслать сразу же.

Великому человеку понравилась его невозмутимость. А объяснялась она тем, что Чарлзу были по душе эти жесткие условия. На рудниках Сан-Томе нельзя иначе, это представление о них запечатлелось в его памяти с детства; отвечает же за все он один. Дело нешуточное, и он тоже относился к нему со всей серьезностью.

– Разумеется, – говорил он жене, обсуждая свой последний разговор с только что отбывшим гостем; они медленно ходили взад и вперед по галерее, а попугай раздраженно косился на них. – Разумеется, такому человеку, как он, ничего не стоит взяться за любое дело или отступиться от него в любой миг. Он не станет огорчаться от неудач. Возможно, он в чем-то потерпит неудачу, а может быть, он завтра умрет, но великая корпорация серебра и железа не погибнет и в один прекрасный день завладеет Костагуаной, а заодно и всем миром.

Они стояли возле клетки. Попугай, уловив звук знакомого слова, входящего в его лексикон, почувствовал необходимость вмешаться в беседу. Попугаи ведь как люди.

– Viva Costaguana! – воинственно выкрикнул он и тотчас же, взъерошив перья, чванливо нахохлился за сверкающими прутьями клетки.

– Ты в самом деле веришь в это, Чарлз? – спросила миссис Гулд. – По-моему, это просто омерзительный меркантилизм и…

– Милая, меня это нисколько не тревожит, – рассудительно прервал ее муж. – Я смотрю на жизнь трезво и извлекаю пользу из того, что вижу. Не все ли мне равно, говорит ли его устами сама судьба или это всего лишь эффектные фразы? В Америках, и в Северной и в Южной, произносится множество эффектных фраз. Вероятно, самый воздух Нового Света благоприятствует искусству декламации. Разве ты забыла, как наш милейший Авельянос может часами разглагольствовать…

– Ах, но это же совсем другое дело, – чуть ли не с возмущением возразила миссис Гулд. – Крайне неудачное сравнение. Дон Хосе милейший человек, и говорит он превосходно, и верит всей душой в великое будущее рудников Сан-Томе. Как ты можешь сравнивать их, Чарли? – воскликнула она с упреком. – Он так пострадал… но по-прежнему полон надежд.

То обстоятельство, что мужчины отлично разбираются в делах, – в чем миссис Гулд ничуть не сомневалась, – представлялось ей удивительным: ведь сплошь и рядом, рассуждая о вопросах, где двух мнений быть не может, они обнаруживали редкостную бестолковость.

Чарлз с напряженным спокойствием, которое сразу же снискало ему горячее сочувствие жены, заверил ее, что он отнюдь их не сравнивает. Он и сам американец, если на то пошло, и, возможно, способен понять и тот и другой вид декламации… «Если только есть нужда их понимать», – мрачно добавил он. Но он дышал воздухом Англии дольше, чем кто-либо из его родственников на протяжении трех поколений, и искренне просит его извинить. Бедняга-отец его тоже умел выражать свои мысли эффектно. Помнит ли она отрывок из его последнего письма, где отец высказывает убеждение, что «Господь разгневался на эти страны, иначе он позволил бы хоть лучу надежды проникнуть сквозь устрашающую тьму интриг, кровопролитий и преступлений, окутавшую Королеву Континентов».

Миссис Гулд помнила.

– Ты читал мне это, Чарли, – проговорила она тихо. – Поразительные слова. Я подумала: с какой же глубиною твой отец ощущал неизмеримую печаль этой мысли!

– Кому понравится, когда его грабят! Разумеется, он возмущался, – сказал Чарлз. – Но тем не менее нарисовал вполне правдивую картину. Что требуется в здешних краях – это законность, твердая вера, порядок, надежность. Декламировать может каждый, я же предпочитаю связать свою веру с материальными интересами. Пусть только эти материальные интересы обретут точку опоры, и тогда непременно появятся условия, без которых все наши старания ни к чему не приведут. Вот почему накопление денег оправданно здесь, где царят разор и беззаконие. Оно оправданно потому, что обеспечит спокойную жизнь не только нам, но и угнетенному народу. А потом придет черед справедливости уже в высоком смысле слова. Вот каков он – луч надежды. – Он на миг прижал ее к себе. – И кто знает, не станут ли тогда рудники Сан-Томе тем лучом надежды в устрашающей тьме, который бедный мой отец отчаялся когда-либо увидеть?

Она подняла на него восхищенный взгляд. Право же, он умница: сумел облечь ее туманные мечтания в такую четкую великолепную форму.

– Чарли, – сказала она, – милый, милый мой упрямец.

Внезапно он вернулся в комнаты, оставив миссис Гулд на галерее, и надел шляпу, мягкое серое сомбреро, атрибут местной одежды, как неожиданно оказалось, очень подходивший к его английскому костюму. Потом возвратился, держа под мышкой хлыст, застегивая лайковые перчатки; он был полон решимости, и это отражалось на его лице. Жена ждала его на верхней площадке, а он, прежде чем поцеловать ее на прощанье, сказал, заканчивая их разговор:

– Нам одно должно быть совершенно ясно – путь назад закрыт. Где еще мы сможем начать жизнь заново? Что бы с нами ни случилось, наше место тут.

Он наклонился к ее запрокинутому лицу, полный нежности и отчасти угрызений совести. Он так отменно разбирался в своем деле потому, что не строил никаких иллюзий. Концессии Гулда придется сражаться за свою жизнь любым оружием, какое отыщется в этой трясине, где растленность нравов так привычна, что ее почти не замечают. Он был готов воспользоваться этим, может быть, и не вполне благовидным оружием. У него на миг возникло ощущение, что серебряные рудники, убившие его отца, заманили его дальше, чем он собирался пойти; и тут он почувствовал, ибо логика чувств причудлива, что жизнь его имеет цену, только если он достигнет успеха. Путь назад закрыт.

Предыдущая главаГлава 57 из 81Следующая глава