У каждой народности нашего Союза есть свои герои, свои замечательные люди. Одним из таких, далеко не заурядных людей среди ненцев (самоедов) является Фома Вылка, пионер новоземельской оседлости.
Есть Ледовитый океан, залив Голодная Губа, близ Печорского Устья. Тут у бедного оленного пастуха родился Фома. Семи лет он остался без отца, без матери и попал в пасынки к богатому зырянину-оленеводу.
Однажды увидел Фома – достал хозяин с полки как бы плоскую коробку и сказал: «Это книга». Но мальчик не понимал, что такое книга… А тот раздвоил книгу и стал нараспев читать.
В книге были цветные картинки, и у мальчика разгорелись глаза. Он навалился на чистую скатерть рукавами своей малицы и спросил:
– Книга, это цего? Его кто работал? Это цей ум?
Хозяин рассердился на смелость сироты, стукнул его книгой по лбу:
– Это, Фомка, спрос! Кто спросит, того в нос!
Долго Фома не смел взглянуть на книгу. Но в сердце загорелась охота научиться читать. И счастье улыбнулось ему – начал учиться грамоте хозяйский сынишка. Фома видел, как тот ревел над книгой, сидя на оленьей постели, видел, как дули мальца учебной псалтырью, и взялся ему пособлять.
Вечерами у стада вычерчивали они вдвоем буквы на снегу, на песке, и Фома незаметно для себя научился грамоте сам и мог на самом деле помогать несхватчивому, ленивому товарищу.
Когда старших не было дома, они со страхом и трепетом снимали с полки толстую книгу с картинками и с золотыми и красными буквами. Узорные заглавия особенно восхищали Фому, казались похожими на оленей. Иногда он подкрадывался к книге ночью, уносил ее в холодные сени и с замирающим сердцем читал при лучине. Проснись хозяева, здорово влетело бы нашему грамотею.
Фомины хозяева любили пить чай, сидели за самоваром долгими часами. Но мальчику-самоедину не давали чаю никогда.
Обиженный, устав подогревать самовар, бегать за водой, он намешивал иногда в ведро глины и грязи.
Фома подрос. Однажды к весне хозяин взял его в Усть-Цильму – зырянскую столицу. Было перед Пасхой, и мальчик удивился, что народ идет с вербами, в тундре на вербу и не глядят…
А хозяин утром так отстегал его вербой, что в пот ударило, и Фома, большой уж парень, заревел. Хозяин успокоил его, что от этого умнее бывают.
Фома и впрямь поумнел. При удобном случае снял с полки любезную с детства хозяйскую книгу, спрятал ее под малицу и ушел в тундру, к дальнему родственнику. Так и чаю не попробовал.
У дяди именья было – чум дырявый да жена-старуха. Но дядя был страстный охотник и рыболов. Стал Фома ему помогать и сам сделался хорошим промышленником. Только не было собственного ружья.
– Ах, дядя, – часто мечтал племянник, – кабы ты меня стал ругать да бить… Я бы в Большую Землю ушел и ружье унес!..
Но дядя был добрый ласковый человек.
Летом промышляли они у океанского берега. Плывут в лодке и протяжно свистят. Из воды выкурнет голова нерпы… другая. Охотники запоют песню, зверь ближе… ахнут из ружья, смешается вода с кровью. Вытянут в лодку за гладкие катарки. Вот и варево есть – раушка, и шкурка пестрая на пимы, и сало на ночник.
Всякому Фома у дяди промыслу научился, все обычаи узнал, зверины и рыбьи. Особенно в тихих озерах любо рыбку добывать. Тундряное озеро, как зеркало, в зеленом бархате лежит. Вода хрустальная, каждую раковинку на дне видно. Фома с вечера поставит сети, утром плывет за уловом и нагрузит в лодку полон нос. Возьмет рыбину пожирнее, положит на весло, клемы соскоблит, в хвост потычет, чтобы кровь проступила, и режет тонкими ленточками, и ест живую, сырую без соли. Она сладка, приятна рыбка печорская, сиги, пеляди, чиры, нельма, омули.
Так Фома и взрослым стал.
Тундры, где кочевали самоеды, искони были владеньем их племени. Есть у самоедей на то древние кожаные грамоты и памяти со свинцовыми печатями. По строенью самоедских отцов и дедов русские и зыряне, проходящие тундры со своими оленями, должны отдариваться подарками.
Раз около озера, где стоял Фома с дядей, поставился чумами богатый оленевод. Оленей он вел несколько тысяч.
Фома поехал к гостям здороваться. Ему, как бедняку и хозяину тундры, надлежало получить с гостя оленя. Но купец, хотя и угостил Фому рюмкой водки, оленя не подарил.
Фома вернулся домой в слезах:
– Как так?! Наш мох травит, топчет, а на обычай плюет!..
Через месяц пали в тундре туманы. Под их густым покровом заехали Фома с дядей в зырянское стадо, отбили косяк оленей да и «провалились в тундру»… Суда не страшились, погони не боялись. Судиться оленеводу в то время дороже бы стало. Свора судейских крючкотворов-чиновников только этим и кормилась, а найти в тундре самоедина, как рыбину в океане, – нельзя.
К новому лету, когда важенки – матки оленьи отелились, стало у Фомы триста оленей. Триста оленей и ружье свое!
Некогда стало Фоме самому себе еду варить, малицу и пимы чинить. Иньку надо, жену.
Осенью на Усе-реке, притоке печорском, ярмарка. Оленя бьют на мясо, купцы наедут, торжище, игры, женихи невест смотрят. Тут Фоме пала стрела в сердце. Встретил красавицу. Косы убраны медью и серебром, глаза как изюминки, щеки как брусника, нос ягодкой, ходит вперевалку, как утка. Зовут Иринья.
Самоедским обычаем стал Фома ходить в чум отца ее каждый день. Вечер сидит и спать тут повалится. Девица к нему и привыкла.
Фома ей говорит:
– Идешь, девка, за меня замуж?
– Ты меня прокормишь-ле?
– Сыта будешь.
– Бить порато станешь?
– Здоровее будешь.
Жених на другой день послал сватов торговать невесту. Сваты подали ее отцу палочку с красным лоскутком. Старик ножом сделал столько нарезок, сколько оленей хотел получить в калым за дочку.
Долго ходили сваты из чума в чум. Старик нарезывал, а жених срезывал. Подумывал, уж не лучше ли крадом, как любезную книгу, Иринью увезти, да дело обошлось. Заплатил двадцать оленей, двадцать оленьих постелей и бочку ворвани.
Приехал с женою в Пустозерский городок. Тут наконец чаю удалось попробовать… О, какой пустяк! Тьфу!.. Вот в кабаке другое дело!.. Так сдружился с «водочкой проклятой у казеночки богатой», что к весне – ни одного оленя…
– Фомка, как жить будешь?
– У меня приятелей много, вместе зиму гуляли!
А попробовал у приятелей в долг на шкалик попросить – протурили. Стал стыдить – вздули…
Все же нашелся добрый человек, пустозерский лавочник.
– Вот что, – говорит, – парень, жалею я тебя до слез… Пал ты, хочу тебя поднять. Дарю тебе карбас, отпускаю из лавки пороху, муки, крупы, масла, водки ведро… За благодеяние мое поезжай на остров Вайгач, привезешь мне сальца звериного, харавинки, рыбки… На Вайгаче-островке зверя как песку в море, гуляючи съездишь… Ведь согласен, сокол мой, голубь мой, самоединушко?.. В подручные тебе дам работников моих.
Фома обрадел, в праву ножечку поклонился благодетелю.
Поплыл на Вайгач, сам десятый… Жену и младеня взял. Путь этот помнил до седых волос.
…Океан-то батюшко грозен, погодушка страшна, ветры буйны. Руль сорвало, мачту сломало, парус унесло. С жизнью промышленники простились, смертные рубахи надели… Вдруг ветры утихли, море улеглось, и чайка – вестник земли – пролетела над карбасом.
А беда не вся. Плывет навстречу стадо моржей. Играют, дуют, карбас окружили: они любопытные. Дочурка Вылкина и заплакала, испугалась. Моржи подумали, что моржонок ревет, моржонка люди обидели… Около карбаса из воды завыставали, еле карбас не опружили… Одна самка до берега гналась.
А на берегу охотнику раздолье. На берегу олешки бродят, гага пуховая гнездышко вьет, песец самку вечерами кличет, гусь стадом ходит, и всякая птица без конца.
Ружья наш Фома свободного не опускал, до тех пор стреляет, пока руки не умолкнут. Однажда мужики на моржовую лежку наскочили. Голов полтысячи лежало, около стариков дети ползали. Смраду, сопенья, пыхтенья – на три версты. Вожак хоть не спал, да на него против солнца зашли. Он глаза таращит, а солнце слепит. Вожаку пуля каленая, тут все проснулись. Начал зверь в море опрокидываться, еле люди посторониться успели. А добычи многонько на горе осталось. Барышный товар – морж, шкура, сало, бивни.
Еще осенью птица не улетела, Фома обратно собрался. Судно до бортов набито; сало бочками, кожа тюками, песцы, гагачий пух.
Наш удалец веселится.
– Преподнесу хозяину этакое богатство, и карбас по совести будет мой. Сам себе голова буду!..
Да нет, не сразу… Три годика карбас и снаряженье благодетелю отрабатывал. В эти три года весь Вайгач выползал, моржового сала-сыротеку, харавины первосортной, тинков, рыбы, пуху, птицы кораблями вывез. А все купцу, прорве ненасытной. Все за карбасишко людоед засчитывал.
А про удалого Вылку слава пошла. Стали хвалить, в коршики приглашать.
И пало ему на сердце итти в Новую Землю. Старики-промышленники рассказывали о сказочном богатстве новоземельских промыслов, там-де моржа, как бревен на сплаве, медведя, как коров на поскотине, песец за каждым камнем.
Однажды Новая Земля показалась Фоме миражом в океане. Далеко над водами протянулись неведомые берега, высокие горы. Марево растаяло, а Фома во главе отборной артели собрался на Новую Землю.
Благодетель-лавочник только руки потирал. Он же ведь потом и цену за добычу назначит.
Обрядили в долгий путь два морских карбаса. Старики советов надавали: как цингу выживать, в какой губе промысел богаче, где от ветров отстаиваться.
При отвальном столе наш Фома так угостился, что только в океане опамятовался. Земля уж еле-еле в тумане блазнит. Фома земно родине поклонился, как бы навек простился. У него своя думка была.
Страшен и долог путь к Новой Земле. Океан беспределен, глубь несосветимая, ветры грозные. На просторе люто, люто было. Какой-то день Фому валом стегнуло, за борт смыло. Товарищи за волосы вытащили. Не раз, не раз он спокаялся, что полым океаном напрямик напустился, не послушался советов дружиться берега. На случай нового шторма оба карбаса связались, чтобы не растеряться на просторе.
На пятый день, когда растаяли утренние туманы, показались безмолвные берега Новой Земли. Сделалась тишина… Путники справили на высокую гору, уж близко были, но… кряду ударил всток – отдорный ветер с гор. Сутки в карбасах на одном месте веслами гребли, чтобы хоть в голомя не унесло. За этой бедой другая – туман пал, небо и земля из глаз потерялись. Еще сутки на веслах держались, из последних сил выбились, спасенья не чаяли, но одолели и немилостивый всток, и туман, дорвались до желанной земли.
Наперво плыли опостен с берегом, скалы отвесные, лайды нет, пристать некак. Наконец зашли в губу. О, какая радость человеку после морской бездны ногами на землю встать!
Однако место оказалось скудно, некрасиво, незащищено от ветров. Отдохнув, открыли парус, дальше побежали… Нашли губку – заливчик побольше, покрасивей. На бережку изба стоит, крест на горке, остатки карбаса у воды. И человеческие черепа валяются. Поморы тут зимовали годов сто назад. Встарь архангельский народ на Новую Землю во множестве ходил, потом это все пало.
Наши путешественники промышляли здесь все лето. Стало добычу некуда складывать. Засобирались домой. Тут Вылка объявил, что остается на Новой Земле жить.
Товарищи только ахнули:
– Что ты, бажоный! Это слыхано ли дело?! Помрешь со всем семейством. Или про черную новоземельскую смерть не слыхал? Встока-ветерка не пробовал?.. А ночь-то настанет бесконечна… В могиле веселее… Окстись, опомнись!
Фома выслушал, встал, поклонился в пояс:
– Челом бью на вашем разговоре. А я останусь.
Промышленники открыли парус и убежали в море, в Русь.
Вместе с семьей Вылки остался бедняк Самде.
У старой избы перебрали полы, сделали два подпольных вылаза на случай прихода белых медведей. Стены оленьими постелями обили, на крышу камня наворотили (чтоб не раскрыли избу медведи и ветры). Еды было в запасе года на два, пороху на год. Голода не боялись, боялись цинги.
Вот птица улетела. Тихо стало. Вышел как-то утром Фома – бело кругом, как саваном наряжено. Только холодное море чернеет. Дни стали круто убывать. Еще был день последний – красное солнышко горные вершины позолотило и закатилось на долгую ночь. Вместо света в полдень сумерки.
С востока ветры пали. Море гудит не по-веселому. Снегу иную ночь столько навалит, что трубой вылезали. Из-за лютого встока по неделе наружу не показывались. Иринья приоткрыла раз двери, хотела помои выплеснуть, ветром выдернуло ведерко из рук и, как бумажку, унесло в океан.
А припадет тихо, ребятишки из зимовки выползут, на саночках с крыши катаются. Старшие по дрова в то время сбродят, хламу берегового наберут, на льду поохотятся.
Морозы пошли – скалы лопались, камень расседался. Из тепла выкурнешь, слезы льдом возьмутся. Море застыло; полдня серого не стало; тьма пала круговая, звезды не гаснут. Зато началось зимнее диво – полярное сияние. Полуночное небо запереливалось изумрудными, янтарными, лазурными дорогами, загорелось перламутром, зажглось огнями алыми, синими. И грохот, и гул бывал временами от сияющего эфира.
Чтобы счета дням не потерять, сделал Фома деревянный календарь. Будни – рубежок, праздники – крестик.
Вечерами в сковороде трещит, горит ворвань. Хозяин свою книгу по складам разбирает. Прочтет слово, поймет – обрадуется, с женой поделится, не поймет – дальше читает. Иринья малицу шьет, в игле вдеты оленьи жилы, тонкие, крепкие. Девочки играют, у них куколки меховые с утичьим носиком – вместо головочки. Самде спит.
Ох, долги ночи у зимы новоземельской! Конечно, белого медведя в гости дождались. Тот день мужиков дома не было. Иринья слышит, кто-то по крыше ступает, у стены роет. Выглянула в волоковое окно, в дымник, да нос к носу с белым медведем и поцеловалась… Она отпрянула, а медведь головищу в избу продел и нюхает. Как косяков не высадил? Инька не потерялась. Бересты, щепы, хламу всякого в печь бросила, зажгла. Дым к волоковому окну подошел, въелся ошкую в глаза. Тот отступился, опять забрался на крышу, выудил с чердака тюленя, стал у дверей закусывать. А мужики к дому подходят, на гостя дорогого собак натравили. Ошкуй наутек, но у Фомы пуля метка, ружье не врет.
Потом Фома много белых медведей бивал. От одной медведицы девочкам медвежонок достался. Ему под стеной, у тайника, домок состроили, спали с ним, с маленьким. Мягок он, теплый, наперво салом тюленьим питался. Бывало, что и зубом цапнет, у зверя не без этого.
Долга зима на Новой Земле, а живет и ей конец. В полдень стало посветлее. Ребятишки на гору стали наведываться, солнце караулить. На оленя охота открылась, повеселее стало. Во второй день февраля девочки прилетели в избу с радостью – солнце показалось. Все выбежали на улицу – горные вершины сияют, озарены восходом. На другой день солнце выкатилось в половину, на третий – в полном лике пожаловало. Дни начали быть с той поры. Сколько радости людям прибыло! Не понять того в ином месте живущим.
Только бедный Самде, Вылкин товарищ, не дождался солнышка. Спал по двои сутки еще с ноября, потом запух, ноги отнялись. К свету его и не стало.
Положил Фома товарища на гранит, навалил сверху каменный курганец в защите от зверя. Медведь мертвых не тронет, а песец обижает. Могилу в славном новоземельском граните не выдолбишь, приходится либо в камень закладывать, либо срубом накрывать. Сверху могилища ставят столб или крест с колокольчиком. Колоколец устроен так, что звонит и от малого ветра. Песец боится этого звона пуще выстрела, и люди боятся. Один ошкуй не боится.
Поморские кресты высокие, медведь на дыбы встанет и когтем отведет на древе черту, столь высоко, сколько может достать; рост свой меряет. На другой год опять придет и снова на перекладине чиркнет, узнает, много ли подрос. Это новоземельцы рассказывают. Может, и басня.
Красное времячко на Новой Земле весна и лето! Гаги, утки летят, говорят, ночами солнечными; белая сова поет, песец опять псицу зовет; снежный жаворонок-пунашка звенит высоко. Лебеди на озерах – как в гусли играют, гуси будто купцы на торгу народ зазывают. Речки шумят, ручейки перекликаются. И от моря не отошел бы! Вода живет, тюлешки на льдинах едут – греются.
В эту пору Фома нового человека без терпения повидать захотел. Не уходит с гляденя. И однажды усмотрел парус… Вскочил, шапкой машет… Но судно убежало под северный ветер.
У Фомы весь день сердце билось, сдумал сам пойти людей по северным становищам поискать. И нужда неволила. Порох был на выходе, свинца для пуль мало, ружье избилось. Но пуще всего с человеком поговорить стало надо.
Спихнули на воду карбас, уложили короб с едой, одежду, лишнее спрятали в камни, открыли парус и пошли к северу.
Шли о берег… Вылка в каждый залив заходил, каждую бухту осматривал. Остановится, выстрелит, слушает… Только птица встрепенется на ответ, камень сорвется. И опять все молчит. Молчит от века…
У какого-то залива повиделась лодка и в ней человек. Фома закричал, справил в ту сторону рулем. Но человек причалил к берегу и потерялся.
Фома весь берег выбегал – никаких следов, ни судна, ни жилья, ни человека… Это была обычная марь новоземельская, мираж.
Но самоедин верил в чудь, неведомый народ, который показывается живым людям только перед бедою. Вспомнил Фома об этом, встали у него волосы дымом, бросился в карбас да от берега…
Подвинулся Вылка до Гусиного Носа. Дальше, на осень глядя, побоялся напуститься. Мыс Гусиный далеко в океан уходил, страшно на утлом карбасе на вольный простор с семьей. Хоть место пустынное, невеселое – камень нагой, а пришлось остаться на зимовку. Только и удовольствия было тут – гагар множество. Крик у них нестерпимый – будто плач и визг женский, и хохот, и болтовня, и вопли.
Девчушкам это забавно было. До поздней осени у гнезд гагачьих на камнях и спали. Птица не боялась, в то время новоземельская птица еще не пугана была, с человеком рядом посидеть любила.
А Инька Ириньина родилась догадлива, руками наловила птицы больше сотни и спрятала на случай голода.
Так у Вылок вторая зима наступила. Птица улетела, Новую Землю в снега опеленало, во льды заковало. Опять ветры засвистели, дня не стало.
У зимовщиков на сей год и худенькой избушки не было. В чуме зиму лютую жить досталось. Чум тепла не держит, в погоду снег набивается.
Как море замерзло, никакого зверька стало не сострелить. Живого мяса нет – цинга пришла. Иринья опухла, девочки свалились. Отец плакал ночами, думал – все пропадут, да случай помог, ошкуй под пулю попал. Больные кровью горячей отпились и на отжив пошли.
А много здоровья эта зима унесла. Как светлое утро явилось, оказалось, Фома поседел, как куропать.
Эту весну у него сердце пуще прошлогоднего затосковало. Тошнехонько на люди захотел. Рад бы даже в Пустозерск к хозяину с повинной ехать. Но вот какое дело сотворилось.
В губу судно зашло, якорь выкинуло… Фома прилетел в чум, начал именье хватать, в узлы связывать, велел семье в горы бежать… Потом бросил все, зарядил ружье, сел у воды… С борта корабельного его тоже приметили, закричали по-своему. Фома опять испугался, прибежал к жене – и дочек в охапку захватил.
Норвежане (судно было норвежское) несмело подошли к чуму, стоят, зайти не решаются, глядят. И самоедин на них из чума уставился. Один норвежанин выступил вперед, сказал что-то. Фома пуще затрясся, выскочил, пал ему в ноги и заплакал, не то с радости, не то с горя. В чуме Иринья запричитала, девчонки в голос заревели. Норвежане утешать принялись, да слов не слышно от вопля и рыданий. Кто-то поднял Вылку и проговорил:
– Корош руски, корош! Пропаль нет…
Возрадовался Фома понятному слову, слетал в кладь, выволок медвежью шкуру и преподнес гостям. Тут ему кто сухарь, кто папиросу, кто карандаш, кто книжечку записную… Тот день Фома от радости еле не убился. Кормит норвежан мясом, свежей рыбой; те его на шхуну повели, на стул посадили, кофею налили с бисквитами. От кофею дорогого гостя едва не стошнило, а сухарики за пазуху сложил – детям. Тут и рому поднесли… Давно бы так-то! От рому радости прибыло. Всех стал обнимать, целовать, припадать, всем кланяться. Ему и пороху дали, и свинца, даже ружье подарили патронное. Фома, хоть не без труда, тут же и заряжать научился и приезжих стрельбой своей удивил. На лету у гагарки голову снес. Не помнил Фома, как его на берег вывезли, когда проснулся, шхуны на рейде уже не было.
Вылка тоже времени терять не стал, лишний промысел убрал в камни, склался в карбас, открыл парус и отправился дальше на Север.
Рассказывать скоро, плыть океаном долго…
И только Гусиную Землю обогнул, в первом же заливе нашел новое поморское погребение, свежую щепу, колоду тесали… Но жильем тут не пахло, а колокольчик над гробом звенел так жалобно, что Фома и не оследился в этой губе. Открыл парус и поехал на север.
Еще губу, другую миновал, и зашел в становище, называемое у промышленников Большие Кармакулы.
Губа обширная, на утесе три поморских креста, на песке лодка разбитая, сети рваные, кучи рыбных голов, раушка моржовая и тюленья. По всему видать, что сюда промышленники каждое лето приходят.
Фома на берег выгрузился, на виду и чум поставил:
– Здесь мне сорока кашу варила. Здесь буду жить.
Спят однажды Вылки в чуме и слышат: пес лает и другой рвется… Выскочил Фома, перед ним люди высокие, бородатые. Попятились они от самоедской радости: а тот не знает, как их принять, где посадить, чем угостить.
Радуется, что теперь на родину попадет, с людьми наживется, лес увидит.
Но хозяин судна сдумал иначе. Дал Фоме пороху, свинцу, ружье, муки, круп; Иринье – ситцу, платков и уговорил их пожить еще на Новой Земле.
– Живи, самоединушко, да промысел копи. Ничего нету хорошего на родине твоей. Здесь у вас туманы, а там – обманы… А мы весной опять к тебе прибежим, чего прикажешь – всего привезем.
Фома вином угостился, на все согласился. Поморов обнимает, подарками оделяет. Те его честно отдаривают, хвалят за смелость, за терпенье, за грамотность. Рядовые промышленники помогли Фоме чем могли, да хозяин корабля не таков. За ружье и припасы, что самоедину дал, до праха у него весь промысел зимний вычистил. И строго наказал ни с кем другим дела не иметь, добычи не отдавать.
Фома не спорит. Что будешь делать? Русский товар всегда дорогой, самоедский всегда самый дешевый.
Так Вылка и третью зиму на великом пустынном, уединенном острове отгоревал. Он перестал и Печору поминать. Новую Землю стал родиной почитать.
Слух, тот слух, что на Новой Земле человек с семьей поселился и живет благополучно несколько лет, этот слух весь северный край облетел. Отважные русские мореходы из Архангельска, Поморья, Мезени, Печоры хаживали на Новую Землю за зверем, знали, что промыслы богатые, но зимовать там никто не решался. А какой-то самоедин три года!..
Когда эта весть пришла в Печорские и Мезенские тундры, бедные самоеды спокой потеряли. Пьют ли, едят ли, все о Новой Земле разговор. Вовсе тяжело стало в тундре. Грузно нажали зырянские и русские купцы и кулаки. Засобирались безоленные бедняки вслед за Вылкой.
Наконец и правительство обратило благосклонный взор в ту же сторону. Весной 1870 года к Новой Земле подошла целая эскадра. На борту одного из парусников был брат царя. Эскадра привернула и в Кармакулы смотреть первого поселенца. К приему высоких гостей Вылку приготовили заранее. Еще с осени разъяснили, кто приедет, научили, как надо стоять, как называть, как отвечать…
А наш герой, как только весна началась, склался в карбасок и удрал с супругой, детьми и собаками на Карскую сторону. Там все лето до белого снегу просидел, как мышь в подполье.
Фома догадлив родился. Он такую картину себе рисовал:
– Вот приедет русское начальство, все чиновники со светлыми пуговицами, схватят его, увезут и посадят в тюрьму за то, что когда-то без спроса завладел карбасом пустозерского лавочника.
Фома ни на минуту не сомневался, что эскадра только за тем и послана была, чтобы его изловить.
К зиме вернулся на старое место – опять зажил. Промысла были хорошие год от году. Помор ежегодно привозил все, что самоедин наказывал, до крошки отбирая его промысловый запас. Пуд любого Вылкина товара хозяин оценивал в рубль. И пуд сала, и пуд хоравины, и пуд шкурок песцовых, и пуд меха медвежьего. Все с краю шло в рубль. Фома не жаловался на грабеж:
– Ницего! Он тоже порато трудицце, морем ходит далеко. Я его оцень жалею, подаю ему Кристаради – мне Нова Земля больше дает!
Наконец явились на Новую Землю Вылкины единоплеменники, привлеченные его примером и славою. Были такие, что хозяев надули, чужим снаряженьем пришли, были и самосильные. Стали они рыбу промышлять, зверя постреливать, хорошие места узнавать. Хозяева(нрзб.)
Фому Вылку эти поселенцы старейшиной новоземельским почитали, по имени называли, по отчеству величали.
У Фомы сын родился. Этому Новая Земля была настоящая родина. Дочери Вылкины выросли, стали невестами.
Годы шли, как гуси пролетали.
На двенадцатом году Вылкина жительства новоземельского в Кармакулы пришел пароход из Архангельска, привез лес для постройки настоящих домов. Общество спасения на водах поставило здесь свой пост. Привезено было еще несколько самоедских семей.
Это времячко для Фомы было самое отрадное. Ему отвели дом, дали обстановку. Местные и приезжие относились с почтением. Фоме даже власть поручили, назначили старостой. Он принимал норвежцев, ученые экспедиции и оказывал ученым людям многополезные услуги.
Никто не знал так Новую Землю, ея климат, природу, горы, реки, озера, заливы, зверя, рыбу, как он, старый самоедин. Стало и начальство перед Фомой шапку снимать. Когда начальство отъезжало с острова, Вылка распоряжался единолично. Принимал припасы с пароходов, распределял их, размещал людей, указывал стоянки судам. Он приставлен был и к расходу казны, и его разумом все было споро и прочно.
Много раз Фома спасал корабли, погибавшие у берегов Новой Земли, избавлял от голодной смерти русских и норвежских мореплавателей.
Вот один из многих случаев. Произошло это еще до того, как в Кармакулах открылся спасательный пункт, но с Печоры уже пришли к Фоме семьи новоселенцев.
Была поздняя осень. И вдруг является в Кармакулы кучка норвежцев. Страшно на них было смотреть. Лица посинели, губы почернели, кожа к костям приросла, ноги, руки поморожены, одежда в клочьях. Их шхуна разбилась на севере у неведомой губы, им неделю пришлось брести до Кармакул…
Самоеды приняли несчастных как самых дорогих званых, желанных гостей. Уложили, салом натерли, согрели, напоили, накормили. Стали норвежане тут зимовать. Самоеды, как за малыми детьми, за ними ходят. Иньки им белье стирали, теплую меховую одежду сшили, обувь, шапки, рукавицы. С ног до головы обули, одели. В обед, в паужну, в ужну лучшие куски гостям, в избушке, в чуме лучшее место, лучшая постель тоже им.
Норвежане не могли есть тюленье мясо, и любезные хозяева с Фомою в самые лютые морозы, в кромешную темную пору ходили искать дикого оленя… А олешка не найдут, дак хоть ледяную утку, снежную куропатку добудут, чтобы гостей побаловать.
Когда некоторые из норвежан все же заболели цингой, самоеды все силы приложили, чтобы не дать им погибнуть. Теплой кровью насильно поили, целыми днями тело им, руки, ноги растирали, ходить, бегать понуждали, всяко неволили, чтобы только жизнь людям сохранить. Сказки им рассказывали, чтобы рассмешить, песни пели, хотя больные и не понимали.
Фома у всякого хорошего дела привык в первых, не отходил он и от норвежцев. Иногда ночью больных схватывала смертная тоска, начинались рыданья. Фома вскакивал, будил свою старую Иринью (дочки уж были замужем). Вместе с ней, засветивши еще несколько плошек, пели веселые песни, рассказывали сказки; видя, что лица больных проясняются, водили иногда старинные самоедские танцы, пыхтя и отдуваясь.
Самоеды, как и русские поморы, считают, что развеселить цинготного больного – лучшее лечение.
У своих пациентов Фома научился понимать их язык и в старости говорил по-норвежски свободно.
При конце зимы норвежцы затосковали все, стали рваться в море, домой. Самоеды умоляли их дождаться первых промысловых судов, пугали опасностями плавания в вешних льдах. Норвежане ничего не хотели слушать, не уходили с океанского берега, перестали есть… Тогда Фома подарил им единственную свою собственность, свой карбас с полной оснасткой и снаряжением, с запасом провизии на несколько месяцев, и норвежцы плакали, целуясь, как братья. Единственное, что взял Фома при прощании, – маленькую глиняную трубочку, которую отдарил моржовым клыком.
Года через три наши кармакульцы с радостью узнали, что их гости встретили в океане норвежское судно и благополучно прибыли на родину.
Не сосчитать будет пота и трудов, положенных Фомою Вылкой на Новой Земле. За несколько лет перед смертью он перенес страшную зиму. На западном берегу был плохой промысел, и смелый Фома с женою и сыном откочевали на Карскую сторону. Там под ударами зимних штормов лишились Вылки всего снаряжения и стали умирать. Кармакульцы разыскали их. Со стариком и старухой удалось отводиться, а юноша, любимый, единственный сын их, погиб.
Эти последние, печальные годы осиротевших Фомы и Ирины всячески скрасил своим участием, своею поистине сыновней заботливостью молодой путешественник К. Д. Носилов, зимовавший на Новой Земле. Благодарные старики платили ему любовью самой нежной, самой горячей. К. Д. Носилов принял и последний их вздох. Иринья умерла годом позже Фомы[74].