К книге
Нарушение порядка. Три историиСтёкла История вторая
67%
Стёкла История вторая
2

I

Движение за окнами аудитории А-215 казалось размытым фоном для белесых следов весенних дождей. С недавнего времени Лубов видел только стекла. В такси – без единого пятнышка, дома – в клейких чешуйках тополиных почек. Он смотрел на них и представлял лабораторию: седой врач склоняется над стеклышками с пурпурными точками. Но сегодня мучительное ожидание наконец закончится.

Всё обозначилось примерно полгода назад. Читая в кресле, Лубов остановился на середине главы. Не отметив страницу, отложил книгу, взял телефон и принялся листать ленту социальной сети, наискось пробегая по постам коллег и друзей. То же произошло на следующий и через день. Лубов пробовал начать другое, но тут же бросал, вскоре перестал возвращать книги на полки и за несколько недель выстроил на письменном столе две шаткие метровые башни.

Если до этого Лубов преодолевал себя, волевым усилием возвращался к недочитанным главам, расставлял книги по местам, в общем, завершал периоды расхлябанности, случавшиеся и раньше, то теперь это не удавалось. Он не дописал почти готовую статью, в последний момент отказался от публикации в известном научном журнале, не подался на конференцию, куда ездил уже лет десять подряд, и вообще плюнул на планы. Еще заметил – всегда упругие и сильные мышцы размякли. Как будто воля, державшая в напряжении не только ум, но и тело, ослабла, и Лубов скис.

Сперва подумал: возраст. Говорят же, к сорока наступает кризис – оно и понятно. Долгий, с аспирантуры, брак несколько лет назад закончился разводом, научная и преподавательская карьера на пике – ни приключений, ни эмоций. Однако, когда Лубов перестал выбирать сорта и распознавать вкус кофе, который заваривали в крошечной кофейне напротив института, он всерьез насторожился и задумался о здоровье. К тому моменту постоянно ощущал, что отравился, и всё не может поправиться. Сил не было, кислый вкус во рту не проходил.

Сначала он попал к розовощекому терапевту, неприятному своей, как бы показной, улыбчивостью. Тот натянул перчатки на распухшие пальцы и принялся ощупывать Лубова – присвистывал, удивленно поднимал брови. Потом, в театральном полумраке диагностического кабинета, Лубову на шею выдавили холодную слизь. Молодая тонкокостная узистка размазала ее, долго смотрела в монитор, а после настороженно зацокала. Когда Лубов оделся – пряча глаза, отдала расшифровку и вытолкала за дверь, почему-то повторяя, что она не врач. В коридоре он развернул бумагу и прочитал о новообразовании размером три на пять сантиметров в районе щитовидной железы.

И хотя новость далась Лубову удивительно легко, связность мыслей и логика несколько замутились. Перед пункцией с гистологией он уже прочитал десяток страшных статей, и, когда доктор, надев на шприц тонкую, блеснувшую на свету иглу, сделал болезненный прокол, Лубов непривычно вжался в кресло и впервые за долгое время почувствовал, как скачет сердце.

До начала пары оставалось несколько минут – опять проверил электронную почту. Пришло. И тут же застучало в глотке. Лубов открыл файл с результатом и обмяк. Судорожно сдвинул конспекты и книги, оперся о край стола, протолкнул вдох в легкие и прочитал: «Для подтверждения диагноза требуется пересмотр гистологических стекол».

Внутри Лубова что-то надломилось: голова тяжелая, ноги дрожат. Нет, тут какая-то ошибка. Ха-ха, неужели рак в тридцать семь лет? Получается, теперь всё. Ладно, это ведь не приговор. А в голове завертелись медицинские статьи с черно-белыми снимками УЗИ, похожими на пятна Роршаха, – в столбиках мелкого текста говорилось, что злокачественные опухоли щитовидки такого размера приводят к смерти в тридцати процентах случаев. И теперь Лубов, специалист по экзистенциалистам, смотрел на мир как бы со стороны. Вдруг осознал: это и есть заброшенность, о которой он читал лекции.

Полезли мысли, которые он долго гнал. Нельзя сказать, что Лубов был недоволен жизнью, скорее чувствовал – живет по накатанной, не сходя с однажды выбранной колеи. Но оправдывался – выкладывается по максимуму. С чудовищной концентрацией пишет объемные статьи, продирается через тысячестраничные философские труды, из года в год становится лучшим преподавателем института. Однако сейчас он спрашивал себя, не стоило ли бросить науку, когда несколько лет назад доцент с соседней кафедры предложил делать бизнес вместе. Почему-то захотелось позвонить бывшей жене. Да и вообще надо ли было разводиться?

Студенты заполнили аудиторию. Лубов, всегда сосредоточенный и точный, кивал невпопад, как болванчик на приборной панели автомобиля. В начале лекции запинался, долго подыскивал слова, рассматривал лица слушателей. Ярусы столов как гигантские ступени, на которых первокурсники разложили тетради. Вот рябой Макс с оттопыренными ушами – большими, полупрозрачными, как у кролика. Вот Настя – тонкие запястья, внимательный взгляд. Кажется, моргает чаще, когда Лубов переводит дыхание. Он любил звук своего голоса и на лекциях входил в состояние, похожее на транс, отчего речь становилась богаче, точнее. Только отвлекся и выговорился, почувствовал – нет никакой опухоли, как зашуршали, собираясь, первокурсники.

Настя подошла с вопросом по билету, а Лубов словно в полусне: трет глаза, пытается проморгаться. В аудитории удивительно ярко – казалось, прибавили света. Настин голос такой звонкий, что чувствуется вибрация барабанных перепонок. Странно, она ведь столько знает о Камю. В прошлом месяце ездила на конференцию в Штутгарт с докладом, который Лубов так и не дочитал, но запомнил работу мысли в первых предложениях.

Сейчас, в этом странном состоянии обостренного внимания, он по-новому смотрел на нее, замечал тени от тонких ключиц, чувствовал древесный запах духов. Внезапное ощущение яркого трепета жизни сталкивалось с предчувствием возможной смерти и сотрясало Лубова. Мысли мешались со страшными образами – когда рассказывал Насте о «Постороннем», бредущем по жаркому побережью Алжира, представлял палату, с затхлым, вечно кашляющим стариком на соседней койке, а потом видел себя, лежащим в гробу.

Лубов не помнил, как пропала Настя, как он сгреб книги в портфель, вышел из кабинета, побрел в столовую. Никак не мог отвлечься. В тусклых университетских коридорах без окон студенты и преподаватели, с лицами, зеленоватыми от холодного электрического света, похожи на полуживых пациентов онкологического центра.

Обед давно закончился, на раздаче осталось что не доели. Котлеты казались больничными: холодные, покрытые затвердевшей сероватой коркой. К ним положили макароны – слипшиеся спиральки, которые повариха отрезала как кусок пирога и разломала на тарелке. За столом почему-то вспомнил предложение руки и сердца бывшей жене. Шампанское и устрицы в ресторане на крыше высотного здания, где, казалось, они сидят посреди диорамы из деталей лего.

Лубов так и не разобрался, любил ли он Оксану. На свадьбе радостно кивал, жал руки. Оксана улыбалась, шептала нежности. А в конце вечера по-змеиному шипела гостям «спасибо», протягивая буквы «c». В первую брачную ночь рухнули без сил. Засыпая, Лубов удивлялся, что всего-то в двадцать пять лет гормонов, отвечающих за страсть, не осталось ни у него, ни у жены.

Устав давиться упругой, каучуковой столовской едой, Лубов убрал поднос и решил ехать домой. Нервный, почти в бреду, он дернулся, когда в дверях университета мягкий женский голос произнес: «Павел Михайлович, всего хорошего». Кивнул обогнавшей его Насте и остановился на крыльце. Почему-то не решился спускаться рядом, в оцепенении наблюдал: она подбежала к черному «мерседесу», у которого ждал мускулистый, загорелый до медного блеска парень, хлопнула пассажирской дверью, и машина с ревом рванула. Лубов почувствовал, как истончился под легким серым пиджаком, и торопливо запахнулся.

Было похоже, что в родном Чертанове только закончился ливень: крупные капли падали с крыши вестибюля метро. Лубов примерился, перепрыгнул лужу. Пузырится – будто закипает. Под косыми солнечными лучами всё искрило и казалось посыпанным бисером – распорка с кислотной надписью «Башкирский мед», приплюснутые шатры ярмарки, купола церкви на той стороне улицы.

Зашагал к дому: под железным забором спортшколы чернеет жирная грязь, детская площадка осаждена припаркованными авто. После дождя двор превратился в баню, где на камни плеснули какой-то химией: запах краски смешивался со сладким, пудровым ароматом сирени и паром от теплого асфальта. А ведь скоро это может закончиться – не будет Лубова, а вместе с ним двора, шелеста берез, да вообще ничего.

Тяжелая неподвижность и обстоятельность домашней обстановки давили на Лубова. Он сомнамбулически подходил к стеллажам, брался за корешки книг, тянул, сразу же задвигал обратно. Сел на пухлый бежевый диван, несколько раз провел ладонью по прохладной, чуть шершавой обивке. Лег и внезапно вспомнил старика, которого однажды волок домой. Тот упал на остановке и расшиб голову. Лубов решил помочь. Старался не испачкать белую рубашку, пыхтя, закинул его хилую руку на плечо, довел до ближайшей аптеки – купили таблетки от давления и сердца. Вышли, старик указал на панельку через дорогу. Доползли, поднялись на этаж.

Старик бледный, на морщинистом лбу испарина. Выронил связку ключей – брякнула о плитку. С горем пополам выбрал нужный, кое-как попал в замок и открыл квартиру. Лубов подхватил его, занес в серую, пыльную комнату, положил на неубранную кровать. На полу узорный, в залысинах ковер. У стены полированная стенка: когда-то добротная, а теперь запаршивевшая из-за того, что лак истерся. Захотелось поскорее убраться отсюда. Стало страшно от осознания ничтожности жизни, оттого, что смерти старика не заметят, а если вспомнят, приедут, будут долбиться, потом разворотят дверь, и подъезд заполнится гнилостным запахом, будто вскрыли банку протухшей тушенки.

Воспоминания тревожили. Чтобы успокоиться, Лубов принялся ходить, но не мог сделать и десяти шагов по небольшой, заставленной двушке: утыкался в мебельные углы, дверные косяки. Думал: он посетитель музея-квартиры. Осматривался, пытался представить, каким был владелец. Как он настраивал высоту жесткого винтового стула, устраивался возле углового столика, куда не доходил свет. Как щурился, тер уставшие глаза.

Без остановки прокручивал одно и то же и к вечеру совсем загнался. Отчаялся остановить гнетущие мысли – решил позвонить бывшей жене. Не разговаривали почти год. Набирая номер, Лубов почему-то не помнил холодного молчания и равнодушных взглядов, ее тихого «а давай разведемся?». Наоборот – думал, как бы встретиться за ужином, смеяться, залезать друг другу в тарелки. Поехать домой, обняться, сидеть с сериалом, как бывало дождливыми весенними вечерами.

После долгих гудков ответила:

– Паш, случилось чего?

– Привет, Оксан, – Лубов пытался решить, с чего начать.

– Лубов, говори, пожалуйста, а то мы на отдыхе, роуминг дорогой.

– А, на отдыхе. С кем?

– Какая разница? – И после усталого вздоха: – С мужем новым.

Лубов молчал.

– Па-аш, давай быстрее.

– Да нет, Оксан, ничего срочного. Хорошо отдохнуть.

Он нажал «отбой», опустился на диван и долго смотрел под ноги – зубчатый узор ковра, купленного на годовщину свадьбы, расплывался в мутных сумерках.

Утром казалось – красная гейзерная кофеварка закипает медленнее обычного, а яйца на сковороде всё не схватываются. Осознание того, что времени, возможно, почти не осталось и что тщательность, с которой он жил все эти годы – писал статьи, делал предложение, играл свадьбу, – отдавала мертвечиной, привело Лубова в болезненную живость.

Здание онкоцентра напоминало гигантский бетонный трансформатор. На железных скамьях, рядами расставленных по просторному залу приемного отделения, сидели люди, которых Лубов с одного взгляда разделил на сопровождающих и больных. Первые суетились – вскакивали, подходили к кабинетам, трясли зажатыми в кулаках квитками. От негодования их лбы хмурились, округлые щеки алели. Не получив ответа, они возвращались к больным, плюхались рядом, сокрушенно кляли очереди и нерасторопность врачей.

Подопечные соглашались, устало кивали. Лубов заметил: безразмерные пиджаки и платья болтаются на них, как ветошь на садовых пугалах. Поежился и представил, как любимый джемпер из мягкой ворсистой шерсти станет велик и обвиснет: торчащие плечевые кости растянут и попортят его, словно дешевая проволочная вешалка.

Взял талон, два часа ждал вызова в холодный кабинет, где сдал конверт с гистологией наливной, пышущей здоровьем медсестре, которую будто специально посадили здесь, чтобы больные понимали, насколько плохи их дела. Пока она заполняла бумаги, Лубов свыкался с тем, что результаты будут только через четырнадцать рабочих дней. Смотрел на стекла в побеленной раме, подмечал потеки краски в углах, а потом вдруг увидел за окном яркую майскую зелень.

Консультация началась полчаса назад, но никто так и не пришел. Пустые парты напоминали дешевые еловые гробы – словно Лубов продавец в магазине ритуальных услуг. От этого ощущения в груди неприятно кольнуло, мышцы непроизвольно напряглись. Показалось – стало тесно. Захотелось поскорее выйти из аудитории, да и вообще уехать на пару дней, развеяться.

– Павел Михайлович, добрый день, извините, что так задержалась.

Он не ждал Настю, ведь только вчера обсуждали билеты. Повернулся на голос, с интересом заметил: стрелки на веках делают ее глаза немного разными.

Настя опять заговорила о Камю: удивлялась самой возможности так отстраниться от жизни и чувств.

– Неужели он совсем не любил эту Мари? Они же были вместе. – Помолчала, потом кивнула как бы самой себе и воскликнула: – Невозможно!

Лубов покачал головой, ответил что-то невпопад. Вдруг представил: а что, если они будут сидеть не в университетской аудитории, а в ресторане или в соседних креслах самолета, взмывающего над Москвой. Пока Настя задавала вопросы, ловил ее улыбку, движение плеч. Несколько раз засматривался, упускал нить беседы и говорил неосторожные глупости.

Когда она ушла, блаженно откинулся в кресле. А что, если гульнуть, как в последний раз? Взять билеты себе и Насте. Предложить поехать вместе. Чего плохого – куда-нибудь в Милан, на выходные, деньги же есть, да и надо ли экономить, если скоро они могут обессмыслиться. А загорелый парень – подвинется.

Эта мысль была так внезапна и хороша, что сердце заколотилось, а ладони покрылись испариной. Студенты на лавочках по походке видели, что он планирует увезти Настю в Европу, а профессор Лодыженский, с родинкой, большой и сморщенной, точно к щеке прилипла раздавленная изюмина, сжал его руку так, будто заранее поздравлял с соблазнением первокурсницы.

Что, если довериться случаю… Зайти в деканат, заглянуть в дальний кабинет и попросить личное дело у старухи с бульдожьими щеками, как ее, Людмилы Никифоровны. Вдруг «шенген», по которому она ездила в Штутгарт, еще действует?

Комнатка с личными делами пряталась в самом конце длинного коридора, увешанного фотографиями, в том числе и самого Лубова. Но другого – тощего, с костистым лицом и крупными ушами, торчавшими из волос, как грузди из хвои. Лубов, который только защитил кандидатскую и получил первую исследовательскую стипендию, смотрел в камеру жадным и непоколебимым взглядом, таким, что Лубову сегодняшнему стало тошно и он отвернулся. Дальше, мимо кабинета декана, прямо к старухе, которая следит за документами, – открыл дверь и уже приготовился наплести, мол, забыл подписать направление, как вдруг понял: он один.

Кругом серели металлические шкафы, в углу, привалившись к стене, стоял колченогий рабочий стол, на нем – электрический чайник, чашки со стертой символикой института и стопка древних, скукоженных журналов, которые будто не единожды обливали горячим. Слева от стола – советское кресло в зеленой обивке. С облупленного, некогда лакированного подлокотника свисали не то перчатки, не то чулки. Света почти не было, на окне – истлевшие жалюзи, похожие на полоски туалетной бумаги. Лубов бодрился и представлял себя Орфеем, который должен одолеть Цербера, чтобы отвезти юную Эвридику в Милан. Ухмыльнулся: этот затхлый кабинет, пахнущий прогорклыми старушечьими духами, и есть подземное царство.

Похоже, лучшего момента не будет. Главное, всё делать аккуратно. Куда-то кинул портфель, потянул ближайшую железную дверцу: вывалились три папки. Две он кое-как, изловчившись, схватил, последняя громко шлепнулась на пол. В полубреду Лубов посмотрел на фамилию «Арик», выведенную размашистым почерком, поднял и заткнул папки на полку. Получается, в алфавитном порядке. Захлопнул створку, подскочил к двери, прислушался – тихо. Вернулся к шкафам, скоро нашел полку на букву «К» и принялся по очереди вытаскивать папки. Пыль с полок липла к пальцам – на меловых картонных уголках грязные отметины. Так вот зачем перчатки. На виске забилась вена, лоб вспотел. В коридоре зашуршало. Уже готов был броситься вон, чтобы не быть застигнутым, но наконец нашел – «Каменко».

Дверь скрипнула, приоткрылась. Послышались сипловатые старушечьи голоса. Лубов прижал папку к насквозь промокшей рубашке и в панике нырнул под стол.

– Счастливо, Оленька, – тихо проговорила Людмила Никифоровна и вошла в кабинет.

Старуха двигалась еле слышно, только иногда покряхтывала, как полуживой моторчик бензиновой газонокосилки. Скрюченный Лубов терпел и не менял положения. Мышцы нестерпимо жгло. Людмила Никифоровна чудом не заметила чужой портфель, зато проверила шкаф, будто учуяла – его кто-то открывал. Потом подошла вплотную к столу: Лубов увидел вязаные чуни, варикозные икры, край тонкого, в ромашках сарафана. Надо вылезать прямо сейчас, чтобы не вышло хуже. Признаться, что получил диагноз, что переклинило. Когда Лубов уже решился, старуха вдруг сняла чайник с подставки и, едва отрывая ноги от пола, потащилась к выходу. Как только в кабинете стихло, Лубов с грохотом отодвинул стул и рванул к брошенному портфелю. Засунул папку внутрь и чуть не влетел в Людмилу Никифоровну на пороге кабинета.

Она подозрительно сощурилась, будто застукала за чем-то непристойным.

Лубов откашлялся, пытаясь собраться с мыслями.

– Зашел узнать по документам на подпись. Редько передал, что появились.

И декана зачем-то приплел. Старушенция точно проверит.

– А когда вы, Павел, сюда пришли? Я всего минуту чайник набирала, а вас в коридоре не было, – спросила Людмила Никифоровна и строго посмотрела на Лубова.

Глаза яркие, голубые. Как у очень юного человека.

– Разминулись. Ну, я отчалю, счастливо! – смущенно пробубнил Лубов.

Разошелся с насупленной Людмилой Никифоровной и зашагал по коридору. От нервов ноги каменные. Доковылял до комендантской, попросил ключ от пустой аудитории, расписался в толстом засаленном журнале. Распружинился, почти бегом поднялся на второй этаж, заперся в душной семинарской без окон, достал из портфеля папку и захохотал. Папка-то у меня. Пап-ка-то-у-ме-ня.

Листки развернулись в руках Лубова мягким веером. Вдруг не удержались, разлетелись по столу. Заявление на прием в институт, копии: аттестат, весь в толстобоких пятерках, диплом победителя олимпиады с блеклым гербом, наконец, загранпаспорт, на который из Штутгарта было выписано приглашение на конференцию.

Отступать некуда. Лубов достал мобильный телефон, нашел билеты в Милан. Вид больших пальцев, кривых, волосатых, которыми Лубов вводил год рождения Насти – двухтысячный, господи, эти люди уже в университетах учатся, – ужасал. Он представил себя кем-то вроде похотливого Кинг-Конга: похитителем актрис, первокурсниц и других беззащитных девушек. Но тут же успокоился на том, что не похищает, а предлагает. Потом вспомнил хищный взгляд молодого Лубова с фотографии и с азартом продолжил заполнять окошечки паспортными данными.

Наконец купил. Внуково – Мальпенса. И тут в бумагах с Настиными данными заметил знакомую фамилию. Ну нет. Это не может быть тот самый Кирилл Мизин – миллиардер, владелец крупного медиахолдинга и сети кинотеатров. Лубов вбил ФИО и дату рождения в строку поисковика – всё совпало, и тут же всплыло фото бандитской, будто сложенной из булыжников рожи. Воротник голубой рубашки едва не лопается на бычьей шее, во всю грудь распластан бордовый галстук. От этого цвета с удивительной яркостью всплыл вечер вручения грантов – огромный актовый зал, такие же бордовые кулисы. На правом краю сцены Мизин, глава попечительского совета института, вручает дипломы с растянутой спиралью росчерка выходящим на сцену преподавателям. Лубов, пораженный габаритами этого человека, пожимает лапу, которая раза в полтора крупнее его кисти.

Ну и пусть дочь миллиардера, ему-то все равно осталось недолго. Лубов чувствовал такой же странный, смешанный со страхом, восторг, как когда гнал на дачу по скоростной трассе. Руки потели, сзади слепил внедорожник, а он не пропускал, прибавлял ходу. Надрывал двигатель старой «тойоты» до надсадного гула и уже сам мигал дальним светом, заставляя машины впереди спешно перестраиваться.

До вылета шесть часов – надо написать Насте, забронировать отель, успеть за вещами, и скорее в аэропорт. Но как? Собирался же поставить перед фактом, так ставь. Помнишь же, что она добавилась в друзья «ВКонтакте». Ее страница – почти пустая, всего несколько постов: компания девочек лет девятнадцати, вместе в кафе, томно смотрят куда-то вдаль, мимо объектива; снимок опалового закатного неба между башен «Москва-Сити», а на нем дымчатые облака – растекшиеся кляксы лиловой акварели. Или вот, вдвоем с институтской подругой, мелькавшей в коридорах, – круглолицей, высоченной, стриженной чуть ли не бобриком.

Через эти трогательные и наивные фотографии Лубов как будто увидел совсем не ту, взрослую, Настю, которая задавала умные вопросы, писала статьи и толково отвечала на семинарах, а ребенка, чей разум отчего-то развился намного быстрее эмоций.

«Настя, привет! Понимаю, может прозвучать неожиданно, но я хотел бы пригласить тебя на выходные в Милан. Вылет сегодня в 21:30, билеты на твое имя есть. Буду ждать во Внукове в половине восьмого».

Написав, не перечитывал и тут же нажал – отправить.

II

Настя не услышала, как брякнуло сообщение, – стены в просторной квартире на Остоженке толстые, бункерные. Сидела в гостиной, зареванная после ссоры с матерью, которая затянула лекцию про домашнее обучение. Бубнила:

– Отец узнает о прогулах – запрёт.

Настя кисло хмыкнула. Он всегда узнаёт, с самого детства, с момента, когда появился в ее жизни.

В тот день было жарко. Рыжие купола храма Христа Спасителя вспыхивали в лучах сентябрьского солнца, как гигантские лампы. Перед тем, как уложить Настю на дневной сон, мать принесла цветы, похожие на кувшинчики. Сняла хрусткую обертку, поставила в новую вазу, игравшую гранями и называвшуюся еще непонятным словом «хрусталь». Перед ужином Насте заплели косички, повязали два невесомых кремовых банта, нарядили в клетчатую юбочку и блузку с плотным воротничком, который в прошлый раз докрасна натер шею. Усадили на диван, включили мультики. Когда волк, управляя оранжевым механизмом, паковал куриц в клетки, задребезжал звонок. Настя вздрогнула. Мать, сидевшая рядом, вскочила, нервно поправила обтягивающее коричневое платье. Поволокла Настю в прихожую, где торопливо отперла и распахнула дверь.

При виде высокого лысого мужчины Настя вспомнила: мать недавно смотрела фильм про человека с железным каркасом под кожей. Этот такой же – весь в черном, хмурый, только глаза обычные, а не светятся красным. Он молча присел перед Настей, обхватил за ребра – больно, как клешнями. Поцеловал, прижался шершавой щекой.

На кухне кивнул на вазу, проскрежетал: «Что за безвкусица, Оль». Мать скривилась так же, как когда Настя забывала убрать игрушки. Потом, будто через силу, улыбнулась, наполнила чашки с тончайшими стенками, которые, казалось, можно откусить. В лапище гостя чашечка как из кукольного набора. Мужчина опорожнил ее одним глотком, повернулся к Насте и проговорил:

– Я – твой отец и теперь всегда буду рядом.

Однако чаще всего отца представляли телохранители с лицами неандертальцев из книжек про древний мир и стриженые водители бронированных иномарок, знавшие только три слова: «Здравствуйте, Анастасия Кирилловна». Настина жизнь теперь подчинялась суровому расписанию. Из нее будто растили сверхчеловека: французский лицей, занятия в музыкальной школе при Московской консерватории. Седой народный артист заводит метроном и тихо повторяет: «Настенька, самое важное в беглости – ровность». А еще художественная гимнастика, где прыгучий мяч вечно выскальзывал из рук, и верховая езда по выходным.

В восьмом классе Настя влюбилась в Олега – худощавого студента-репетитора, которого прислали на замену строгой, с массивной челюстью англичанке. От Олега пахло то ли костром, то ли жженым деревом. Когда он просил рассказать про любимые картины и книги, сердце Насти раскатисто билось, лоб и скулы горели, а английский мешался с французским.

Однажды мать предложила Олегу забрать не подошедшие отцу ботинки. Надел, проскрипел по мрамору прихожей. И когда начал отказываться, а потом благодарить, Настя поняла – Олег стал каким-то родным. Наутро, в вымытом до блеска капоте машины, заметила отражение высокого апрельского неба, перевернутый дом, искривленные окна верхних этажей. В школе не записала домашку и почему-то сразу забыла, что лучшая подруга рассказала о новом сериале.

Через пару недель заехал отец – столкнулся с Олегом в дверях, поздоровался, а за ужином заявил, что человек с таким вялым рукопожатием ничему не научит. Больше Олег не появлялся. Настя давилась рыданиями в ванной, утирала красные глаза, неумело пудрилась и умоляла маму вернуть Олега Николаевича. Но мать всегда беспрекословно подчинялась воле папы. Наверное, боялась потерять положение, подруг, дорогие рестораны, брендовые сумки, европейские путешествия и была непреклонна.

В школе отец контролировал Настину жизнь. После экзаменов на «отлично» лучше не стало. Не помогла даже золотая медаль с выпуклым двуглавым орлом. Казалось, ее душат: за первый семестр в универе не пустили на посвящение, тусовку на даче у одногруппницы и три дня рождения. А с того, на который после нескольких недель уговоров так-таки разрешили пойти, забрали в девять часов. Туповатый, накачанный до скульптурной рельефности водитель Дима пристегнул ремень безопасности и сказал: «Ну, трогаем». В Настиных ушах зашумело, и она заорала так, что Дима затрясся, покраснел, будто в машине закончился кислород, и больше никогда не встречался с Настиными глазами в зеркале заднего вида.

Единственным близким человеком была Лера – подруга детства, соседка по парте, которая поступила в тот же универ. Высокая, громогласная, с непреклонным характером и бритой почти под ноль головой. К счастью, Лера навсегда запомнилась Настиной матери тихим ребенком. Месяц назад девочки решили сбежать на выходные. План был такой: воспользоваться тем, что Настина мать не задает вопросов по поводу ночевок у Леры, заранее наделать фотографий в ее квартире и ближайших кафе – отправлять, если вдруг попросят, – а самим купить билеты в Питер, забронировать отель, прыгнуть в «Сапсан» – и гулять, гулять, гулять. Но после недель подготовки, выбранных дат, потраченных сбережений они в последний момент напоролись на то, что забыли о дне рождения Лериной бабушки, которая заставила внучку остаться в городе и помогать с готовкой.

И вот сегодня, открыв сообщение Павла Михайловича, Настя поняла – настало время действовать. Собрала косметичку, побросала в небольшой рюкзак первое, что попалось на глаза, выбежала в гостиную, к матери. Сообщила: «Поеду к Лере на выходные». Мать, видимо уставшая от скандалов, лишь неопределенно кивнула и процедила: «Я только отпустила водителя, бери такси». Всё по плану. Теперь договориться с Лерой – попросить вызвать машину до Внукова, отправить фотки, сделанные для Питера. Она точно поймет и поможет.

Лера ответила тут же:

– Заказала. Насть, у тебя всё норм?

– Да-да, всё ок. Работает наш план, расскажу, как вернусь.

Ну и последнее – сообщить, что она едет: «Павел Михайлович, добрый день, буду!»

В непривычно тесном салоне такси экономкласса Настя впервые за долгие годы почувствовала себя свободной. Одна и летит в любимый с детства Милан, к галерее Виктора Эммануила со стеклянным куполом – точь-в-точь раскрытым парашютом, откуда носильщики выкатывали их тележки, груженные брендовыми пакетами. К площади Дуомо, в нестерпимую жару – плиты под ногами вот-вот подтают и прилипнут к подошвам, как сахарные. К готическому собору с башенками, будто из перевернутых вафельных рожков.

Только когда водитель вырулил на Ленинский, до нее стало доходить, что всю поездку рядом с ней будет практически незнакомый мужчина – если отец узнает об этом путешествии, то жизнь, с которой Настя как-то свыклась, точно закончится. Это «закончится» представлялось не бесконечным домашним арестом, а почти физическим ощущением бесцельности и бессмысленности, и, кажется, именно об этом, точно предчувствуя, она спрашивала Павла Михайловича на консультации.

В терминале пассажиры первым делом устремляются к табло. Находят свой рейс, спешат к стойкам регистрации, выстраиваются в очереди. Дети подолгу смотрят на крышу, которая похоже спаяна из гигантских моделей молекул. Настя шла по залу, задрав голову и словно немного пружиня, – Лубов заметил, как только она появилась из раздвижных дверей, возле которых светился билборд с рекламой дорогих часов.

Необычно видеть Настю вне университета. Примерно такое чувство было у Лубова, когда он встретил в парке доцента Милюкова, всегда носившего строгий костюм в тонкую полоску, а тут представшего в гавайской рубашке. Сперва не узнал коллегу, а потом так впечатлился неожиданностью, что думал о доценте и его рубашке до самого вечера.

Одетая в серый джемпер и узкие черные, подчеркивающие худобу ног джинсы Настя подошла к Лубову. Поздоровалась и с какой-то подростковой непосредственностью впервые назвала его «Павел». Лубов на секунду застыл, потом вдруг шумно вдохнул, будто вынырнул с большой глубины. Услышал чужой, надтреснутый, голос и, лишь почувствовав вибрацию гортани, осознал – это он сам здоровается. Как-то враз пробудился, улыбнулся и заговорил свободно.

Лубов и Настя ехали налегке, с ручной кладью, поэтому просто распечатали посадочные в громоздком аппарате, похожем на банкомат. Проскочили через зеленый коридор и разошлись по кабинкам в неожиданно пустом зале пограничного контроля.

Лубову попался парень с голубыми глазами – в цвет форменной рубашки. Он молча взял паспорт и зашелестел страницами. Показалось: кассир пересчитывает пачку купюр. Приложил к глазу небольшую, точно ювелирную, лупу, заелозил по шенгенской визе, изредка отрываясь и поглядывая на Лубова. Спросил о целях поездки, шлепнул печать и вернул документ.

Посадка начиналась через час. Сели возле гейта. Настя будто немного занервничала, надолго зависла в телефоне: печатала, отправляла какие-то фотографии, а после заговорила о Милане. Рассказывала, как однажды слушала Нетребко в Ла Скала. Хрустальное сопрано неслось по залу с такой силой, что итальянские бабульки, похожие на обтрепанные, в остатках мишуры новогодние елки, рыдали и растирали потекший макияж. В антракте они, сверкая бриллиантовыми брошами, словно орденами, штурмовали буфет – работали локтями, цепко хватали бокалы с искристым шампанским, разделывались с ними за пару глотков и спешили обратно в зал. Лубов кивал и представлял, что в опере на груди у Настиной мамы, если не самой Насти, наверняка тоже горели бриллианты. Потом с ужасом вспоминал фотографии квартиры, снятой за сорок евро, где-то в районе центрального вокзала: решетки на крошечных окнах, убогая мебель, тусклые зеркала.

На взлете крутило живот, вжимало в жесткое кресло. После набора высоты отпустило и Лубов попытался нащупать тему для разговора. Убедился – для болтовни за жизнь их с Настей разница в возрасте слишком велика. Поэтому беседовали как малознакомые люди, о незначащих вещах. К счастью, это получалось просто, само собой. И всё же Лубов не представлял, как дальше вести себя с Настей. Было странно, что дочь миллиардера сорвалась в эту авантюрную поездку и сейчас сидит рядом с ним, в экономклассе бюджетной авиакомпании, где не откидываются кресла и не кормят.

После приземления долго держали в салоне. Когда маленький шаттл пополз по летному полю мимо белых глыб припаркованных самолетов, Лубов, наконец решивший, что просто нравится Насте, как бы случайно ее приобнял. А после, в такси, когда за окном мелькали почти подмосковные лесные опушки с округлыми темно-матовыми деревьями, он взял ее холодную ладонь. Настя немного дернулась, будто хотела отнять руку, но не стала, и Лубов, удовлетворенный этим, ехал так всю дорогу. В небольшой съемной квартире с низкими потолками, чем-то похожей на каземат, он уступил Насте комнату, а сам лег на серый развалистый диван в гостиной и долго смотрел в маленькое окошко-бойницу на теплую кайму света вокруг фонаря. После перелета всё казалось Лубову не вполне реальным – засыпая, он почему-то не мог поверить, что находится в Милане, что в ванной шуршит, переодеваясь, его студентка, оказавшаяся миллиардершей, что завтра их ждут галереи и рестораны.

III

Высокое небо сияло в просветах тихих утренних улиц – спокойное и совсем летнее, без облаков. Настя не верила, что обман не раскроют. Эйфория сменялась холодноватым страхом. Солнце слепило – то ли софит возле ковровой дорожки на премьере фильма, где Настя – главная дива, то ли лампа следователя на допросе. Узкие улицы быстро грелись, и ставни, похожие на огромные стиральные доски, уже закрывались.

Около одиннадцати Настя решила позвонить матери – та должна была встречаться с подругой. Указала на первое попавшееся кафе: «Может, позавтракаем тут?» Павел Михайлович не возражал. За столиками, которые почти задевали проезжавшие автомобили, сидели мужчины в легких пиджаках и рубашках – тыкали в телефоны, шуршали газетами.

Настя поискала среди них округлое славянское лицо папиного охранника, но вокруг, слава богу, были одни чернявые итальянцы. От горького, ужасно крепкого эспрессо свело скулы и застучало сердце. Решила звонить из туалета. Заперлась в кабинке, но рядом все время кто-то ходил и шумно сморкался. Дождалась тишины, набрала номер матери – за дверью включили воду, стали напевать, мыть руки. Сбрасывать было поздно – закашлялась, чтобы мать не услышала шума.

– Что это за кашель? – резко спросила мать.

– Ничего, мам, подавилась просто.

– Ну смотри. Всё в порядке у вас? – мать явно хотела поскорее закончить разговор.

– Да, в полном. Гуляли. Сегодня будем к экзаменам готовиться.

– Ага. Ладно, Насть, целую. Пойду, я немножко занята.

– Пока, мамочка…

На полуслове пошли гудки. Убрала телефон, руки дрожат.

На улицах становилось людно. Чем сильнее пекло голову и нагревало асфальт, тем тяжелее дышалось и тем более пугающим виделся день. Настя все время наталкивалась на Павла Михайловича, который сперва прижался к ней в шаттле, потом схватил за руку в такси, а сегодня почти безостановочно трогал то колено, то ладонь. Прикосновения пугали, но она не хотела скандалить – решила терпеть и по возможности держать дистанцию. Осталось всего ничего, завтра обратно в Москву. В полвторого, когда они вошли в «Галерею двадцатого века», показалось – прошло лет сто.

Павел Михайлович водил ее по выбеленным залам с полотнами футуристов. Говорил о передаче движения через деконструкцию предметов – будто накладываются друг на друга с десяток фотоснимков. Перед картинами он становился совсем близко к Насте, так что их руки соприкасались. Когда из панорамных окон галереи открылся вид на величественный собор, Павел Михайлович, будто от избытка чувств, вдруг приобнял. Настя сделала резкий шаг в сторону. Всё внимание Насти поглощали эти как бы случайные жесты, и она совсем не видела окружающей красоты – казалось, мужчина рядом испускает интенсивное ядовитое тепло.

После галереи перекусили в каком-то обшарпанном местечке и побрели по маршруту с достопримечательностями, который Настя проделывала тысячу раз. Двор академии Брера – двухэтажные галереи с изящными арками. Бульвар, где рельсы трамвайных путей расходятся фигурной скобкой. Через триумфальную арку в густой зеленый парк. Павел Михайлович почему-то говорил с ней как с маленькой, объяснял, как иногда на парах – ужасно занудно, упиваясь мелкими деталями, фамилиями, датами, ударениями.

Места, которые были знакомы, любимы и раньше вызывали восторг, казались хмурыми. Юркие арабы-попрошайки раздавали бисерные ленточки в цветах итальянского флага. Потом требовали евро – грузные англичане, похожие на сонных сенбернаров, шарили по карманам и ссыпали мелочь в смуглые ладони. Двухметровые африканцы торговали поддельными дамскими сумочками – глаза илистые, как у застывших в воде крокодилов.

Зато на улице можно было избегать приставаний. Когда шли рядом, Настя то спешила, забегая чуть вперед, то внезапно останавливалась, рассматривая платья или книги в ярких витринах.

Ужинали в туристической кафешке – бумажные скатерти, духота, переваренная паста. Павел Михайлович, причмокивая, выпил дешевого домашнего вина – и разомлел. Настя от алкоголя отказалась – попробовала лишь раз, когда их внезапно отпустили с пар из-за пожарной тревоги. Неприятно кружилась голова. Хорошо, что мать не заметила, как ее качало по пути в комнату.

Разделалась с пересоленной карбонарой. Сказала: хочет пройтись одна. В тихом переулке коротко позвонила матери. Та опять была занята – отвечала сухо, но, главное, не спрашивала лишнего. После этого отчетного разговора Настя неожиданно воспряла, расправила плечи, храбро двинулась по пустеющей улице. А через два квартала вдруг разрыдалась от мыслей о том, что ждет ее на съемной квартире. Может, остаться ночевать на улице? Или вернуться совсем поздно?

Магазины в первых этажах приземистых зданий вдоль широкого проспекта торговали дешевой китайской электроникой. Перед витринами, раскинув одеяла, спали бомжи – вонь, ноги в коростах. Лохматые цыганки кормили тонкокожих грудничков с пустыми взглядами. Кое-где стояли палатки, слышался пронзительный плач. Проспект вывел к вокзальной площади, освещенной, но от этого не менее страшной – группы африканцев и арабов гомонили, как стервятники над падалью. В отдалении стоял зарешеченный полицейский автобус, возле которого отстраненно курили мужчины в форме.

Ночной город тревожил. Хотелось оказаться подальше от пугающих компаний. Но, как только Настя свернула в тихий проулок, рядом возник бездомный – всклокоченная борода, уродливая опухоль, будто на лице гроздь винограда. Он заревел, протянул руку, начал догонять. Настя ускорила шаг, а когда в ушах застучало, побежала, поворачивая в незнакомые переулки. Скоро оторвалась, отдышалась, посмотрела на покрасневшую батарейку на экране мобильника – домой, и сразу же спать.

Замок громко щелкнул, но Павел Михайлович не обернулся. В приоткрытую дверь Настя увидела – он танцует под древнюю попсу, прикладывается к бутылке вина. Тихо проскользнуть не удалось. Павел Михайлович вдруг развернулся на носках и пошел на Настю, протягивая к ней руки, почти как уродливый бездомный. Почувствовала неприятный горьковатый запах – замутило. Павел Михайлович облизал распухшие губы и встал перед ней, наполовину вывалив язык, синий, как у старой соседской чау-чау.

– Есть у тебя парень, Настя? – Павел Михайлович с трудом связывал слова.

– Д… д… да-а-а, – прошептала Настя.

Она была в ужасе. Пальцы рук и ступни как бы онемели, голова кружилась.

– Ладно, чего валять дурака, мы оба понимаем, зачем ты сюда приехала, – Павел Михайлович похабно улыбнулся, показав окрашенные вином зубы.

– Я не могу, у меня месячные, – взвизгнула Настя.

Бросилась в комнату, хотела запереться, но в замочной скважине пусто. Погасила свет, пробралась в дальний угол. Прислушалась: Павел Михайлович ходил по гостиной. Тихо бормотал, хрустел суставами, потом опять включил музыку. Звук попсы из трескучей переносной колонки заглушал шарканье и скрип половиц. Передвижения Павла Михайловича угадывались лишь по полоске света под дверью. Мерцает – он в центре комнаты; потускнела – подкрался ближе; разделилась надвое – стоит вплотную. Показалось, позолоченная дверная ручка плавно прокручивается – захотелось кричать.

Происходящее напоминало детский кошмар. Снилось, что медведь скребет когтями по зернистой мраморной лестнице подъезда, крушит перила, взбирается на этаж. Корябает паркет гостиной, сносит дверь в Настину комнату, нависает над кроватью, утробно рычит, клацает огромными зубами. Звук напоминает щелканье отцовского телефона-раскладушки – и уже отец тянет к ней лапы с когтями вместо пальцев. Она пытается завизжать, но не может пошевелиться и просыпается за секунду до того, как лопнет сердце.

Странно, но захотелось, чтобы отец был рядом. Или прислал мордоворотов, которые гаркнут по-русски, снесут с петель хлипкую входную дверь, ворвутся со страшными, смертельными хлопками. Как стихнет, кисло потянет пороховым дымом. Настю выведут, заслоняя от нее окровавленное тело. И что дальше? Домашнее обучение? Очередной учитель с тревожными глазами сдержанно охнет, когда выяснит – Настя наперед знает все ответы. Ведь останется лишь копить пустые знания, зубрить формулы, усваивать неуклюжий канцелярит определений. Вгрызаться в книги, чтобы никогда не смотреть в окно: на площадь, где возле памятника встречаются парочки и подолгу ждут парни с пошловатыми, но будоражащими красными розами.

Или, может, отец простит? Экзамен в музыкалке – последний аккорд бурного ноктюрна, аплодисменты, поклоны ревущему залу. В первом ряду разнеженный, румяный отец. Не верилось, что это взаправду. Получается, умеет чувствовать. Захотелось спрыгнуть со сцены, броситься в объятья. Потом снова играть. Крепко, с упоением ударять по клавишам, чтобы еще раз увидеть влажный блеск отцовских глаз. Отец точно простит.

За дверью едкий жар. Вот-вот хлынет внутрь. Как вырваться? Будто в попытке очнуться, Настя сделала то, чего не могло быть даже во сне: разблокировала телефон, нашла номер отца и впервые в жизни нажала «вызов». Боковым зрением заметила: под дверью вдруг потемнело – наверное, Павел Михайлович все-таки завалился спать. В секунду отпустило. Динамик телефона медлил, а потом вдруг выдал по-русски: «Недостаточно средств для совершения вызова».

Дверь громыхнула, стало ослепительно ярко. Под зажмуренными веками замерцали пурпурные пятна. Налетело горячее, пахнущее алкоголем. Сшибло, крепко зажало пятерней рот. Паника страшной дрожью поднялась из живота.

Жесткие пальцы давили на щеки. Настя не выдержала, открыла рот, крикнула со всей силы и тут же до тошноты закашлялась – глотку заткнули чем-то вроде скомканного носка. Попыталась вытолкнуть тряпку, но лишь захрипела. Совсем обезумев, она принялась лягаться, даже залепила извергу коленом под дых, заставила на секунду отпрянуть. Но всё же он был сильнее. Вцепился в шею, схватил за пояс – резинка впилась в бедра и жгла кожу, пока не лопнула.

Воздуха не хватало. Слезы щиплют глаза – лампочки расплылись. Настя дернулась: животик с жирком, кривая рожа, глаза красные, как вишня. Отстраниться, спрятаться. Сосредоточилась: уголок занавески заштопан грубыми стежками, паркетные доски вздулись. Повернула голову. Настенная лампа гипнотизировала. Шарообразный плафон напоминал о больнице. Ужасающее дежавю. Держаться, не отводить взгляда от света, дышать.

– Не обманула, – прохрипел изверг.

Он перелез через Настино тело, скатился с кровати, прошлепал к двери. На секунду задержался – убьет? Все-таки вышел, мягко закрыв за собой дверь.

Перевернулась, застонала. Произошедшее не вмещалось в сознание целиком. Будто кинопленку разрезали на кадры. Почему же так хочется смотреть на свет? Вспыхнуло ужасное детское воспоминание – как кошмар после пробуждения.

С гаражей на въезде в незнакомый двор словно сняли скорлупу, и в этих местах порыжело. Наверное, поэтому грузное кирпичное здание, у которого водитель остановил машину, тоже показалось каким-то ржавым. Настю передали тетке с ужасно горячими ладонями. Та отвела в палату, переодела: стянула вязаный свитер, дутые штанишки, щетинистые колготки, помогла влезть в тонкую пижаму с серыми слонятами. От стылого воздуха Настя озябла и тут же захныкала. Подошла новая тетка – румяная, как клоунесса. Просюсюкала: «Сейчас сделаем укольчик в язычок». Настя зарыдала. Клоунесса тряхнула кудрями, попробовала уговорить: «Комарик укусит, совсем не больно». Легче не стало. Пожала плечами, прикатила кресло на колесиках. Усадила Настю, повезла по коридору, который будто выкрасили зеленкой. И куда они выкинули миллион пустых скляночек?

В помещении, выложенном белым кафелем, ждали двое мужчин, похожих на мультяшных братьев из ларца. Только одеты по-другому – одинаковые колпаки на высоких лбах, плотные, накрахмаленные халаты, такие же штаны и дырчатые тапочки цвета сгущенки. Настю подхватили под руки и пересадили на неудобный стул, под яркую, слепящую лампу. Надели тяжелый резиновый передник и тут же привязали запястья кожаными ремешками – собираются терзать, иначе зачем? Братья готовились – со звоном бросали инструменты в лоток, похожий на половину огромной металлической фасолины без сердцевины.

Сказали открыть рот, прижали язык ледяным шпателем – заревела. Дальше всё как в тумане. Один держал голову, второй лез в глотку блестящими железками, басил: «Сплюнь». На передник падало что-то теплое и зернистое. Когда Настя откашливалась, басовитый доктор снова впивался в горло, выдирал рыхлое, напоминавшее жир, скидывал это на салфетку. Перед тем, как ее привезли, мама говорила: «Аденоиды». Это они? Через некоторое время марля пропиталась кровью и выглядела так, словно в операционной ели черешню.

Стереть из памяти, забыть навечно – взять циркуль, сцарапать с фотографии лица, предметы, оставить лишь тонкие серые борозды с обтрепанными краями. Настя пыталась вырваться – вытягивалась, сучила ножками. Никак. Кажется, лучше – боль слегка утихает, звуки сливаются в отдаленный гул.

IV

Москва встретила безоблачным небом. Усталая стюардесса передала стаканчик мужчине в соседнем ряду, сказала: «Пейте быстрее, скоро снижаемся». Знала бы – схватила урода за волосы и вылила ему за шиворот кипятка, чтобы кожа вздулась водянистыми волдырями. Жаль нельзя вытатуировать на профессорском лбу: «Насильник». Тогда все заметят.

Под крылом самолета блекло-зеленый лес, разделенный на сектора – трапеции из геометрических задач. Серая электричка ужом тянулась по узкой просеке. Опять вспомнилось что-то больничное. Лопоухая медсестра хитрит: «Сейчас покажу паровозик». Вынимает острое из серой бумажной обертки, прокалывает подушечку, подносит стеклянную пипетку и давит на палец. Капли внутри трубочки как вагончики.

Спит в соседнем кресле – посапывает, челюсть отвисла, подбородок ощетинился рыжей наждачкой. Проткнуть бы горло, чтоб струя брызнула на потолок. Быстро он сдохнет? Наверное, попробует трясущейся рукой отстегнуть ремень безопасности, пусть даже справится – щелкнет окровавленным замком. Вскочит, обхватывая шею, поймет, за что его наказали, упадет на колени, будто просит прощения, и рухнет в проход, как зарезанная свинья.

Самолет зашел на разворот – наклонился, направил крыло прямо в землю. Показалось, перевернется. Началась турбулентность, болтало, будто на проселке: глубокие выбоины, кочки. Настя заметила, как встрепенулся урод, пощупал пульс на запястье, вжался в кресло и стиснул подлокотники – боится. От этого стало весело.

Едва самолет коснулся полосы, Настя расстегнула ремень и вытянула рюкзак из-под сиденья. Вскочила на кресло, постаралась побольнее наступить извергу на пах, оттолкнулась, перемахнула через ноги парня в мохнатых наушниках, спрыгнула в проход. Рванула между рядов с разными затылками – лысыми, короткострижеными, кудрявыми. Возле кабины пилота двое бортпроводников – та, усталая, и низенький, похожий на бульдога. Увидели Настю, разом встали с откидных сидений. Бульдог тряхнул головой, выпучил глаза, попросил вернуться на место. Но Настя твердо ответила: «Хоть в полицию сдавайте, мне бежать надо, иначе на поезд в Иркутск опоздаю».

Как только дверь самолета открыли, Настя пустилась бежать – телескопический рукав, траволаторы вдоль длинного коридора, паспортный контроль с косой теткой, которая запутала просьбой посмотреть в глаза. Пронеслась мимо ползущих кругами багажных лент, набрала Лере, попросила вызвать такси до дома, сказала приезжать к ней через пару часов.

Таксист с рыжеватой бородой, лопатой лежащей на груди, вилял между полос Ленинградского проспекта под протяжное завывание радио «Восток». Музыка давила, но было страшно просить, чтобы выключил. Когда свернули на Садовое, начался блок новостей. Под конец выпуска диктор мертвенно зачитал: «В Соликамске школьный учитель изнасиловал десятиклассницу». Водитель нахмурился и, выругавшись, бросил: «Таких чертей убивать без суда». Настя искренне закивала, а когда зазвенела лезгинка, попросила пустить погромче и оставшуюся дорогу широко улыбалась.

Распахнула массивную дверь подъезда – ручка ударилась в стену. Гнев наполнял силой. Мать как раз собиралась выходить. Подводила глаза в прихожей – напомаженный рот раскрыт. Хмурая, растрепанная Настя скинула кроссовки. Мать кивнула, сказала: «Обед в холодильнике, погрей, если хочешь», – и отвернулась к зеркалу, поправив выбившуюся из укладки прядь.

Настина комната стала неподходящей, чужой: розоватые стены, поникшие плюшевые звери на открытых полках, гора распухших подушек в изголовье кровати. Захотелось вернуться в день, когда она выбрала эти обои – листала страницы альбома с разноцветными бумажками, пыталась вникнуть в эффектные названия, запутанные коды и, замучавшись, указала на «Зефир Аврору». Надо было красить в белый. Но можно ведь содрать, и пусть клочки забьются под кровящие ногти.

Мать всё копалась. Что-то забыла, прошла к себе, цокая по паркету перед Настиной дверью. Когда наконец свалила – рвануло. Подушки полетели на ковер, за ними – вислоухий заяц, улыбчивый медведь с глазами-бусинами, длинношеий гусь. Убить детство, вспороть плюшевые животы. Вывернуть, завалить пол хлопьями синтепона, будто настала зима. Настя раздирала тугие швы, рвала игрушки. Куски ткани, как выкройки с уроков труда.

Отвлекло треньканье телефона – позвонила Лера. Сказала: давно на лестничной площадке, попросила впустить. В дверях накинулась на Настю с расспросами. Вдруг осеклась, наверное, заметила каменный взгляд. Подошла, приобняла: «Котик, что случилось-то?» Нижняя губа задрожала, сдавило горло – Настя зарыдала и бросилась в комнату.

V

Поездка совсем подкосила Лубова, в ночь на понедельник не спалось. Опять лезло всякое. Надо же, напился в хлам, потерял контроль. Из тревожной темноты всплывали отдельные эпизоды: холодный душ, первое время на поддон льется розовая вода, будто по трубам пустили разведенную марганцовку. От вина в жизни так не отключало, видимо, из-за рака начались необратимые изменения.

От этих мыслей показалось: чувствует опухоли. Первая – в щитовидке. Крупная, давно пустила корни, тянет их сквозь плоть, разрастается. Вместе с ней пухнет и жиреет больная железа, готовая вот-вот отказать. Вторая – в лобной доле мозга, ответственной за самоконтроль. Поменьше, с абрикосовую косточку. Оксана пробовала вырастить такую. Замешала в песке, поставила в холодильник. Ждала, когда треснет и даст побеги. Ворочаясь, Лубов ощущал шевеление внутри лба, в сантиметре над переносицей – смертельный росток движется через толстую скорлупу.

На похороны приедут гости: родители, друзья, бывшая жена, может, Настя – будут гулять и пить. А деньги? Лубов залез в банковское приложение – сумма на счету уменьшилась после поездки. Сколько стоят погребение и поминки? Не случайно же старухи копят гробовые. Свадьба-то встала в миллион. Смешно выходит: всю жизнь суетимся, бьемся ради денег, а потом они раз – и обесцениваются. Заплатишь – тебя загримируют, опустят в землю. Разложившийся труп напитает почву, просочится сквозь стенки гроба, возвратится в мир всходами цветов, зеленью сныти. И дальше – вечный круговорот.

Шесть утра. Чудилось, что сизый утренний свет осязаем – стелется по полу, как туман, холодит кожу, заволакивает взгляд водянистой пеленой. Предметы обретали очертания, проявлялись из темноты, точно на полароидном снимке. Подремав за всю ночь от силы минут пятнадцать, Лубов решил поехать в онкоцентр. Захотелось немедленно узнать результаты анализов, иначе сойдет с ума.

Успел до часа пик. Сонные пассажиры метро покачивались в такт движению поезда – куклы из музея восковых фигур. От яркого искусственного света глаза слезились, как от дыма. На улице издерганный Лубов шарахался от прохожих. Вздрогнул, когда стая толстых птиц шумно снялась с сучковатой живой изгороди и взмыла, расправив хвосты веером.

В поликлинике накинулся на первую попавшуюся врачиху, старушку с жидкими седыми волосами. Дунешь – облетят, как одуванчик. Схватил за плечи, кричал, требовал сейчас же пересмотреть стекла. Испуганная старушка заквохтала, попыталась вырваться, но Лубов не отпускал. Подвалил охранник, грузный пенсионер в отутюженных брюках со стрелками и черной рубашке, натянувшейся на круглом животе. Вцепился в предплечье, оттащил. Долго ругался: грозил выставить за дверь, отправить на скорой в психушку.

Лубов кое-как объяснился, попросил прощения, обещал не буянить. И чего приперся? Назначено ведь через неделю, запись полная, наверняка пошлют. Все-таки надо прорываться, иначе сдохну. В терминале электронной очереди отметил: «Первичный прием», взял квиток и забился в угол.

Чтобы успокоиться, вертел в руках талончик. Складывал пополам, потом еще, уже не посередине, а как придется, всего четыре раза – дальше бумажка не поддавалась, выскальзывала из потных пальцев. Через час, в кабинете, Лубов развернул ее и передал уже знакомой седой врачихе, которая в этот день, оказывается, принимала пациентов без записи. Поверх отпечатанного на талоне номера «Б-07» протерся неровный, точно могильный, крест. Знак смерти.

Поперхнувшись, Лубов назвался, сбивчиво сообщил – приехал уточнить результаты гистологии. Врачиха молча кивнула, записала ФИО на обрывке бумаги. Вцепилась в допотопную мышку, липнущую к сальному коврику, подняла глаза на монитор и дважды кликнула. Вела кривым, артритным пальцем над клавиатурой, находила нужную букву, клацала, а после начинала заново. «Л», «У». Да вон же «Б», в нижнем ряду. «О». Помочь бы бабке. «В». Теперь имя и отчество.

Ввела. Долго вглядывалась в экран и наконец проскрипела:

– Павел, удивительно, конечно, но ваши анализы готовы. – Лубов замер. – Диагноз не подтвердился.

– Получается, рака нет? – Лубов не верил.

Старуха улыбнулась, обнажив вставную челюсть с неестественно-розовыми деснами:

– Здоров как бык!

Закрыла рот – верхняя губа надулась, точно от боксерской капы.

В голове зашумело. Лубов будто оказался на природе, надышался чистым воздухом и разомлел. Откинулся на спинку стула, посмотрел в потолок, выдохнул. Вдруг выпрямился, схватил старушкину руку, слюняво чмокнул и приложил к своей, мокрой от слез, щеке.

– Спасибо. Я… то… уже… умирать. Не надо умирать, выходит.

Тело понемногу расслаблялось. Ладони покалывало – кровь, собравшаяся где-то возле тяжелого сердца, опять пошла по телу. Сколько Лубов просидел у бабки? Минут двадцать-тридцать? Да и черт с ними, с минутами – их теперь в достатке.

Когда он вылетел из кабинета, казалось, слова перестали существовать. Мир без фильтров человеческого языка. Захватывает, несет, бурлит. Перед глазами яркие импрессионистские пятна – блики света на полу отделения, будто красочные мазки. Иди сюда, пузатый колобок. Прости, что буянил, – держи тысячу. Мало, мало. Отдаю всё – пять, нет, десять! На глазах у чахлых пациентов Лубов совал деньги в руки испуганному охраннику. Распухшие пальцы пенсионера не удержали рыжие бумажки – те закружились, полетели на пол, заставили безопасника рухнуть на колени, растопырить руки, шлепать отечными ладонями, прихлопывать и сминать купюры.

По дороге в институт все ощущалось значительным. Сочная зелень деревьев символизировала начало новой жизни. Сирена скорой выла о невероятных совпадениях. Ноздреватый отделочный камень на стенах родного учебного корпуса сопел: всё переплетено, связано.

Хмурые коллеги в профессорской проверяли самостоятельные, копались в учебных планах. Лубов всех взбудоражил: «Будем праздновать!» Марина Николаевна, сутулая филологиня в красно-зеленом платочке, повернула голову, будто комнатная черепашка, которая почуяла опарыша. Доцент Виленский в очках с толстыми линзами. Чего пригорюнился? Сегодня мой день рождения, гуляем!

Через десять минут Лубов выбежал на крыльцо университета. Курьер в зеленой форме привез пиццу. Снял терморанец и вынул несколько коробок – картонные крышки перевязаны бечевкой, а сверху узел, вроде морского. Какой же запах!

В коридоре деканата подмигнул своей фотографии: «Эй, Лубов, чего такой серьезный? Давай-ка улыбнись, и вперед. Мы еще всем покажем!» Чуть не налетел на Людмилу Никифоровну, скользившую по линолеуму в своих шерстяных чунях. Приобнял за талию и, не реагируя на брюзжание, потащил в профессорскую.

Доцент Виленский заливал кипяток во френч-пресс: мутная жижа поднималась к краям стеклянной колбы. Свободной рукой вытирал стол – видимо, просыпал кофе. Тише-тише, пустые пачки-то куда! Лубов смял в кулаке три порционные упаковки «Нескафе» и метнул в мусорную корзину. Разложили пиццу. В жизни не ел такой вкусной. Корочка тонкая, с воздушными пузырями. Сверху мука липнет к пальцам, как сахар. Надо же! В Милане была пресная и черствая, будто замороженную передержали в микроволновке.

Коллеги поздравляли Лубова. Прожевав третий кусок, Людмила Никифоровна спохватилась:

– Павел, так у вас же день рождения только недавно был, в марте.

– А я сегодня заново родился! – засмеялся Лубов.

Совсем забыв об условностях, схватил салфетку и потянулся к Людмиле Никифоровне – вытереть щеки, измазанные томатным соусом. Профессор Марков, бородатый верзила, похожий то ли на пирата, то ли на крепостного мужика, попробовал осадить Лубова и крепко хлопнул по спине пятерней. Показалось, прижгли утюгом. Но как же хорошо жить и чувствовать! Обернулся, захотел обнять Маркова – уткнуться в широкую грудь, вдохнуть уютный аромат табака, пропитавший вельветовый пиджак с глубокими рубчиками.

Доели пиццу, начали собирать пустые коробки. На откинутых крышках остались следы от пара, похожие на мокрые пятна на футболках спортсменов. Сложил одну коробку пополам, кое-как засунул в урну – она встала в распорку, и остальные пришлось сложить стопкой сверху.

Коллеги подходили с рукопожатиями, благодарили за обед и разбредались по университету. Остался только подслеповатый Виленский: отложил на салфетку хрустящие корочки и теперь обсасывал их, как панда – ветки бамбука. Крошки сыпались на полосатую рубашку с кофейным пятнышком под сердцем. Вдруг Лубов вспомнил про пары, посмотрел расписание и бросился за ключами.

Узкий сумрачный коридор, вдоль стен рюкзаки и сумки – будто группа туристов остановилась на привал. Первокурсники столпились возле дверей в аудиторию, залипали в телефонах. Да отвлекитесь вы, посмотрите вокруг, потрогайте, например, стены. Не хотите? Тогда, может, поговорите друг с другом? Или выглянете в окно. Весна, дождь лупит по лужам, трепещут первые листья.

Лубов швырнул портфель на стул, подошел к трибуне, поправил микрофон. Оглядел слушателей. Осознал: Настина группа. Поискал глазами – ее нет. Встревоженно потер лоб и, с замиранием под ложечкой, начал лекцию про любимых экзистенциалистов. Вспомнил Сартровскую «Стену». Рассказ про ночь перед казнью – повстанцы ждут, когда их построят рядком, пальнут из ружей. Не убьют первым залпом – перезарядят, грохнут снова. Близость смерти обнажает мир, человек живет и чувствует по-настоящему. Вспоминает хорошее, жалеет об утраченном, бледнеет, дрожит, бьется в рыданиях. Или, наоборот, понимает: сила характера – единственное, что можно взять в последний путь.

Лубов распалился, размахивал руками, словно дирижер. Указал в сторону окна, замолк, достал платок, промокнул лоб. Взволнованные студенты ловили вдохновенные пассы, следили за мыслью, и только стриженная бобриком дылда со второго ряда сверлила переносицу Лубова немигающим взглядом. Да что с ней такое? До конца лекции пятнадцать минут, все слушают, как под гипнозом, а она ерзает, проверяет телефон, барабанит указательным пальцем по экрану.

Ну и бог с ней. Наше дело – предложить. А если не нравится, уж простите – улыбнуться пошире и продолжить. От улыбки Лубова дылду передернуло. Вскочила, смела тетради и ручки в мешковатую сумку, спустилась между рядов, где вдруг прекратили шелестеть бумагой. Задержалась перед Лубовым, с ненавистью крикнула прямо в лицо:

– Как ты лыбиться можешь, урод.

Вышла, долбанув дверью так, что с потолка сорвались хлопья штукатурки.

Аудитория затихла, ошарашенные студенты молча глядели на Лубова. Удивленные лица, поднятые брови – группа застывших мимов в классе театрального училища. Как реагировать? Ожили, начали недоуменно переглядываться. Лубов попытался разрядить обстановку, развел руками, ухмыльнулся – грянул успокоительный, объединяющий хохот. Отсмеялись, вернулись к лекции, но заканчивали уже без драйва – скупая лексика, тусклые факты, запинки и какое-то гнетущее предчувствие, отяжелившее затылок.

В перерыве втиснулся в забитый кафетерий, со стен которого никогда не убирали мохнатые елочные гирлянды – шутили, что жизнь в России и есть праздник. Отстоял длинную, в три заворота, очередь, слегка обжег пальцы, получив из рук грудастой буфетчицы пластиковый стаканчик с кофе. Устроился за дальним столиком и только развернул сплющенный бутерброд с семгой, как позвонили с незнакомого номера. Опять кредиты – сбросил. Позвонили еще. Снова «отбой». На третий раз Лубов сдался.

– Павел Михайлович, добрый день. Мельников, ректор. Будьте добры, поднимитесь ко мне на пятый.

Знакомый гундосый голос, и картавит по-особому, на французский манер. Пауза. Что за звук? Не разобрать – трескучие помехи или шелест бумаги?

– Олег Семенович, правда вы? – помолчав, ответил Лубов.

Какой бред, наверняка же розыгрыш.

– Павел Михайлович, – голос до предела растянул гласные, потом яростно шмыгнул и, откашлявшись, продолжил: – у вас пять минут.

Мельников, точно.

Хлебнул водянистого кофе, попытался запаковать бутерброд, но пищевая пленка скрутилась в струну. Вскочил, схватил портфель – чуть не оторвал расслоившуюся ручку. Пролез мимо аспирантов, жующих сэндвичи. В коридорах – толпы прыщеватых студентов, петушатся, наскакивают друг на друга, гогочут над чем-то в телефонах. Не дождался лифта, побежал на лестницу, прыгал через ступеньки – в висках стучит. И всё это через несколько часов после того, как был готов лечь в гроб.

Влетел в основательно обставленный кабинет: в окне – колокольня с изумрудной маковкой, на стене – портрет сурового президента – и ужаснулся пошлости происходящего. Почему он зависит от жирного желтоусого Мельникова, расплывшегося в кресле? Ладно бы только зависит – Лубов боится и вынужден, нет, обязан пресмыкаться, чтобы иметь возможность достойно жить после второго рождения. Господи, сегодня это кажется таким глупым.

Мельников вяло подкрутил кончик длинного, бюргерского, уса – пышного, словно самую толстую акварельную кисть увеличили в несколько раз. Обхватил деревянные подлокотники, точно спортивные брусья, закряхтел, встал и, переваливаясь, выплыл из-за стола.

Кивнул куда-то вбок. Лубов повернулся – на диване незнакомец средних лет, потирает розовый шелушащийся лоб.

– Павел Михайлович, – прогнусавил Мельников, разминая плечи, – начну без прелюдий, хотя, в контексте, звучит ужасно. Мы вынуждены прекратить наше сотрудничество. Конечно, ничего не доказано. Конечно, это всего лишь слухи. Возможно, клевета. Но, Павел Михайлович, вы же знаете, кто папа девочки. Тут просто нельзя по-другому.

Как? Откуда? Ноги подкосились. Лубов попятился и прислонился к двери, чтобы не обмякнуть.

– Искренний совет – оцените риски. Может, стоит уехать. Там же, – Мельников перешел на шепот и сделал таинственную паузу, воздев указательный палец, – один криминал. Как бы в лес не вывезли. Новости и часа нет, а уже человека из Рособрнадзора прислали. Благо мы с этим господином давно знакомы.

Мельников кивнул на незнакомца – небольшая головка на тонкой индюшачьей шее, похабный оскал, ухватки министерского функционера.

– Попросили не раздувать. Повезло. Да, Петр Семенович? – Мельников повернулся к министерскому работнику и хрюкнул заложенным носом.

– Вы о чем вообще? Хватит! – Лубов сорвался на фальцет.

– А-а-а, – протянул Мельников, – еще не знаете. Подойдите-ка.

Поманив Лубова, он размашистым движением развернул монитор и случайно столкнул на пол чугунную чернильницу в виде собачьей головы – раскрылась, разломилась надвое. Мельников матюкнулся, присел, хрустя коленями, и, забыв про Лубова, собрал части собачьей головы, скрепил, установил обратно. Потом сгреб разноцветные кнопки и скрепки, разлетевшиеся по паркету, ссыпал их в малахитовую пепельницу.

Какой-то спектакль. Так буднично и криво. Еще и монитор погас. Раскрасневшийся Мельников достал из кармана клетчатый платок, вытер руки и принялся вытягивать провода из круглого отверстия в столешнице. Бубнил под нос, чертыхался, подбирал разъемы, наконец подключил. На вдруг вспыхнувшем экране – заглавие статьи: «Профессора Павла Лубова обвинили в изнасиловании».

Тут же вступил министерский.

– Работать вас не возьмут ни в одно учебное заведение: волчий билет. Но это, наверное, и хорошо, будет меньше, так сказать, соблазнов, – подытожил он, хохотнув.

Лубова качнуло. Жизнь закончилась, а это – священник на отпевании. Вдруг оказался на полу.

Четыре руки из темноты – вцепились в лацканы, подняли.

Стены съехались, кабинет уменьшился до размеров лифта, а эти двое, наоборот, всё росли – зажали Лубова в углу. Молит – доехать бы. Мелькают номера этажей: двадцатый, тридцатый, сороковой. Сколько их? Наконец двери разъехались, и он протиснулся в коридор.

VI

Лубов оказался в аду. В почте вал электронных писем – отмена лекций, отзыв грантов, исключение из авторских коллективов. Пропали годы работы. Написали даже из захудалого частного вуза, где не халтурил уже лет семь. Мир ощетинился – колючий прищур студентов, взгляды бывших коллег, отдергивание машинально протянутых рук, будто Лубов заразный. Количество друзей и подписчиков в социальных сетях уменьшилось в десятки раз. В личке – сообщения с пожеланиями поскорее сдохнуть или сесть в тюрьму. Написала даже Оксана: «Лубов, ну ты и мразь», а потом заблокировала. Нет больше Лубова – осталось лишь пустое место.

Ночами мучили кошмары: погоня, смутное ощущение, что вот-вот схватят. Пытался выбраться из извилистого коридора – петлял, поворачивал по наитию, как в незнакомом районе. Враги настигали – призрачные силуэты растягивались, накрывали черную тень Лубова, скользящую по стене. Потом он оказывался в миланской квартиренке. От яркого света уличного фонаря на полу комнаты раскладывались два желтых прямоугольника с тонкими полосами оконных решеток – точно разлинованная тетрадь. Потолка не было: бесконечные библиотечные стеллажи поднимались в темноту. Как он сюда попал? Дверей нет, из углов сочится мрак. Иногда он просыпался, подскакивал, пытался понять, где находится, и успокаивался, только включив ночник. Когда, отдышавшись, наконец, ложился обратно, слышались шаги. Появлялась то ли Оксана, то ли Настя – беременная с голым пузом, пупок как разварившийся пельмень. Кричала, рвала книги, колотила его.

В тот день Лубов не сразу сообразил, что происходит – трезвонят в дверь или продолжается сон? Вскочил, метнулся в прихожую, глянул в глазок – округлившиеся фигуры сосредоточенных амбалов в черных пиджаках, как воздушные шары. Приготовился отбиваться – сбегал на кухню, взял нож покрупнее, – а спустя несколько часов непрекращающейся долбежки вставил беруши и лег на кровать в дальней комнате. Накрылся с головой, как в детстве, когда родители долго не возвращались из гостей. Было страшно засыпать одному, зыбкие тени ползли по комнате, мнилось – дребезжащий отцовский «запорожец» на полном ходу влетает в столб, капот со скрежетом складывается вдвое, и родители… Лубов останавливался, боясь навлечь беду. Утыкался носом в матрас, оборачивал подушку вокруг затылка, прижимал к ушам, шептал: Боже, помоги. Боже, помоги. Боже, помоги. Молитвы сработали – наступила тишина. Какое-то время отдаленное металлическое дребезжание продолжалось внутри головы. Потом стихло. Тогда Лубов взял нож и перерезал закрученный провод, ведущий к старому советскому звонку, который Оксана ласково называла «кастрюлька», – болтик по центру синей эмалированной крышки.

Головорезы приезжали на двух джипах. Первый караулил возле подъезда. Второй – подальше, у трансформаторной будки с граффити ко Дню космонавтики. Кривое, одутловатое лицо Гагарина: натужная улыбка, нескрываемая боль в глазах. А сверху вечное «Поехали!». Матовый, наглухо тонированный автомобиль загораживал рисунок. Оставалась только надпись – пугающее послание бандитов.

Через пять дней джипы исчезли. Одичавший и оголодавший Лубов сперва не поверил. Подполз к подоконнику, осмотрел двор – никого. Точно, уехали. Можно наконец отпереть замок, спуститься вниз по лестнице, плечом толкнуть тяжелую дверь, оказаться на улице. За неделю наступило лето – сухо, вдоль бордюров пыль, тополиный пух. Жаркий июнь на время избавил от тягостного груза. Казалось, Лубов стал чуточку легче и зависал в воздухе, перемахивая через лужицы медового света, подрагивающие на асфальте.

Гулял и, когда почувствовал, что ужасно голоден, отправился в супермаркет. Слонялся между пестрых стеллажей, представлял то макароны в тягучем расплавленном сыре, то сладкие помидоры, лопающиеся от укуса, и нагрузил тележку так, что она с трудом поворачивала. Уже стоя в очереди на кассу, загляделся на ящики с фруктами. Не выдержал, пропустил вперед курносого старика, побежал к коробкам и набрал целый пакет мягких персиков, похожих на румяные щечки в нежном, юношеском пушку.

Ручки раздутых пакетов впивались в ладони. Тяжело, но смысл ныть? Правильно, и не надо. Карьера разрушена, но жизнь продолжается. Вот – три сморщенные старушки в крапчатых халатах расселись на лавке, вытянули синюшные ноги. Живут же – и он будет жить. Вот – лохматая борзая, проскакала как огромный безухий заяц. А ведь сегодня он носится как эта собака, радуется миру, улице, людям.

Почувствовал, еще немного – и появится простой ответ. Надо только ухватить его, сконцентрироваться. Остановиться прямо тут, на тротуаре, возле старой, в черных трещинах, березы. Поставить сумки, вслушаться в птичью трескотню. Вот сейчас осенит – пазл сложится, и всё станет ясно.

Заметил: у дальнего подъезда пятиэтажки черное пятно. Сердце тяжело бухнуло. Снова послали джип. Ошалевший Лубов оставил пакеты, рванул в соседний двор. Помойка! Пробрался под навес, в угол, загородился мусорным баком, скрючился. Сейчас нагрянут амбалы. Начнут выкатывать контейнеры. Отодвинут последний. За ним – Лубов. Сидит, закрыв глаза руками, и думает – спрятался. Рассмеются: как ребенок! Возьмут под руки, поволокут домой, а там…

Колеса машин хрустели упаковками, разбросанными возле мусорки. Покачивались коляски с плаксивыми детьми: через три часа Лубов отличал тихое шарканье бабушек от бодрых шагов молодых мам. Под вечер слышал весь двор – писк домофонов, трескотню птиц, сиплые споры алкашей. И что-то совсем близко, под ногами. Копошится, роется в пакетах. Мелькнула серая шкура, длинный безволосый хвост, похожий на дождевого червя. Жирная крыса подняла мордочку и без страха глядела на Лубова. Что, узнала своего? Стоп. Ведь так и есть. Тут же распрямился, будто внутри разжалась пружина. Крыса едва ушмыгнула из-под ступни – юркнула под пустую обувную коробку. Лубов растолкал контейнеры, выбрался.

Внутри заклокотало. Долбанул кулаком по металлической стойке – костяшки в кровь. Темный двор перестал пугать. Лубов хищно озирался. Ну, где бандиты? Заметил черную машину, помчался к ней, прижался лицом к водительскому стеклу. Прошерстив четыре двора, успокоился и направился домой.

На другой день, услышав настойчивый стук в квартиру, Лубов распахнул дверь, не поглядев в глазок. Взвинченный, готовый схватиться с бандитами, он чуть не набросился на щуплого курьера с очередным документом об увольнении. Таких конвертов накопилась целая стопка. Убрать бы куда подальше, например, на верхнюю полку стеллажа. Открыл стеклянную дверцу и ужаснулся, как захламлено внутри. Старье взбесило. На пол полетели давние рентгеновские снимки – синие негативы в прозрачных ореолах, лохматое верблюжье одеяло, пестрый галстук, швейцарский нож. Так их, так. Пора было отдышаться, но Лубов вытряхивал вещи с какой-то звериной злостью и остановился, лишь опустошив стеллажи и платяной шкаф.

Исписанные ручки и коробки с бесполезными подарками дырявили мусорные пакеты – еле дотащил до ненавистной помойки. Тут он просидел целый день. Позор, какой позор. По пути домой деревья насмешливо перешептывались, блекло-желтый фонарь издевательски подмигивал, а надпись «Лох» на бежевой стене подъезда нарочно попалась на глаза именно сегодня. Потому и взлохмаченная тетка, застывшая на лестнице в позе футбольного вратаря, показалась Лубову существом, специально посланным для того, чтобы осмеять, укорить в малодушии. Но вместо упреков она бодро одернула оливковую олимпийку и вцепилась в плечо Лубова. Представилась Альбиной Игоревной, новой соседкой, сообщила – топчется не первый час. Нервно кашлянула, заправила рыжеватую прядь за мясистое ухо и запричитала, что достойные мужчины, готовые помочь с тяжестями, давно перевелись.

Неожиданно для себя он согласился таскать мебель. Видимо, дело было в том, что громогласная тетка напомнила давнюю учительницу по физкультуре. Лет пять назад Лубов встретил ее на кассе в «Ашане». Одета в кислотный спортивный костюм, заплывшая. В огрубевших руках – банка пива, чекушка и пластиковая бутылка «Колокольчика». Узнала, полезла обниматься. И так же впилась морщинистой клешней в плечо. Точно!

Следующим утром он с недоумением наблюдал, как трое рослых красношеих молодцов разгружают приземистую «газельку» с кузовом, покрытым выцветшим брезентом. Сработали быстро – за сорок минут загромоздили тротуар у входа в подъезд, утерли вспотевшие лбы, прыгнули в машину и укатили.

Когда Лубов втащил на этаж несколько пачек зачитанных любовных романов, перевязанных бечевками, захотелось сбежать. Еще тяжелее книжонок были связки глянцевых журналов «Дом&Интерьер», замусоленных до белесости. Дыхание перехватывало, сердце колотилось. Хозяйка, ожидавшая в дверях квартиры, поинтересовалась, всегда ли сосед такой бледный. Лубов стоял и пыхтел. Альбина Игоревна, похоже, испугавшаяся за успех переезда, потащила Лубова на кухню, усадила за хлипкий столик, налила и вручила стакан крепкого чая с сахаром. Заставила выпить – ну точно сироп от кашля. Стало полегче, Лубов воспрял.

– Зарделся, – удовлетворенно прошептала Альбина Игоревна.

Ничего себе слово.

И продолжила:

– Ну, за работу.

Соседка привела дворника, смуглого молодца с подвижными бровями, напоминавшими мохнатых гусениц. Видимо, хотела обойтись без денег – долго умасливала, но в итоге плюнула и сунула ему свернутую купюру. Пока Лубов корячился с потрепанным креслом, дворник созвонился с кем-то по видеосвязи, выкурил сигарету и поприседал для разминки. Взялись за диван. Лубов шел впереди, направлял, тянул. Практически в одиночку разворачивал скрипучий корпус в узких лестничных пролетах. Потом тащили шкаф, за ним – дубовый комод. Тут началось – дворник, который и так едва напрягался, стал жаловаться, что потянул спину. Стонал, сопел, не поддавался на уговоры, отказывался работать и слинял, пока Лубов бегал за Альбиной Игоревной.

Через несколько часов, уже полуживой, Лубов вдруг понял – он Сизиф! А просиженные кресла, желтый диван, бесконечные коробки и пакеты – тяжелые камни. И он кряхтит, потеет, тащит их на третий этаж. Но самое странное – в этом труде была радость. Пытаясь удержать запакованную тумбочку, Лубов чувствовал: вот-вот потеряет сознание – в глазах темнело, руки становились ватными. Ну и пусть. Пусть умрет! Так даже лучше. Ведь лишь страдание поможет искупить вину. Искупить…

Искупление! Точно! Казалось, мысли и сны последних недель напитали куст, на котором вызрело это слово. Да, он мечтал об искуплении. Вот почему жалел, что не впустил бандитов. Вот почему представлял, как на него наденут противогаз, начнут душить, пережмут шланг, а он радостно примет смерть, понимая, что за всё ответил перед Настей.

Странная дрожь в мышцах, будто сил стало больше. В одну руку – этажерку, в другую – пакет. И еще один, для равновесия. Словно, к работе присоединился второй Лубов – силач, одетый в экзоскелет. Взял под мышки две гигантские фасолины – диванные подушки, обернутые в скрипучую полиэтиленовую пленку. Вбежал на этаж, оставил в ближайшей комнате, и обратно вниз.

Когда Лубов занес последнюю коробку с посудой, Альбина Игоревна накрывала на стол. Налила тарелку щей, плюхнула ложку тягучей сметаны, выложила пирожки на блюдо с синими цветами. Сказала: «Без обеда не отпущу». Глотая суп, он следил, как на полу кухни трепещут сероватые тени. Во дворе лаяли собаки, на окнах колыхались кружевные занавески, и Лубов, совершенно оглушенный, жевал и, набив рот, повторял «спасибо». Хозяйка улыбалась, утирала слезы, выступившие в уголках глаз, но, конечно, не понимала, что сосед благодарил ее не за обед, а за озарение, которое наконец расставило всё по местам.

Через пятнадцать минут, уже дома, Лубов открыл чат с Настей и написал: «Привет! Понимаю, простить невозможно. Но хочу, чтобы ты знала: накануне поездки я получил диагноз – рак. Думал, скоро умирать. Прошу лишь об одной встрече».

VII

Настя часто вспоминала вечер перед выходом статьи. Мать вернулась к полуночи – грохнула дверью, заскользила по коридору. Заглянула к Насте, нежно посмотрела на дочь. Сказала: «Спокойной ночи», начала закрывать за собой, но вдруг передумала и зашла в комнату. По размеренным, плавным движениям Настя поняла, что мать не обратила внимания на опустевшие полки. И конечно, не заметила трех черных мешков у мусорки возле ее парковочного места. Села на угол кровати, коснулась Настиного колена и почему-то спросила:

– А помнишь отцовские фейерверки?

Настя помнила. Лето, дача. После ужина галдящие гости вываливались на задний двор. В вечерних лучах широкая, недавно политая лужайка переливалась перламутром. Посередине – многоствольная батарея салютов. Обычно суровый отец распалялся, розовел щеками, как ребенок, увлеченный игрой, поджигал длинный фитиль. Тот занимался, убегал, мерцая в траве, пропадал, потом снова вспыхивал, но уже вдалеке. Шипел всё слабее, затихал – слышались только взбудораженные выкрики отцовских друзей, писк их жен, шатавшихся на тонких, голенастых, как у цапель, ногах.

Гости ждали: когда же бухнет? Только начинали переглядываться – что-то происходило внутри коробок. Они пыхтели, точно закипали. Вдруг треск, хлопок, фиолетовые брызги в бесконечной вышине. Громкий залп, и еще, со свистом, словно мимо пролетают гоночные машины. Все ликуют, обнимаются, а на порыжевшем закатном небе рассыпаются искры бенгальских огней. Несколько яростных вспышек, и отгремело. После салюта всё заполняла тишина: останавливала мысли, звенела, лишала слов. К дому шли поодиночке, будто узнали что-то важное и теперь захотели обдумать. Первое время молчали даже за столом, потом начинали перешептываться, гудеть и скоро как бы совсем забывали про фейерверк, возвращались к обычной жизни – разговоры, шутки и прочая чепуха.

Настя понимала – после огласки вспыхнет скандал. Было страшно, что родители узнают, но как иначе? Хотелось наказать, отомстить. Утром понедельника раздался оглушительный взрыв. Через полчаса после публикации зареванная мать уже увозила ее из института. Через час статью удалили, а через два приехал отец. Влетел в квартиру, когда Настя, всхлипывая, рассказывала о произошедшем, захлопнул входную дверь с такой силой, что подвески на люстре в гостиной звонко брякнули. Обнял дочь, кажется, впервые в жизни. Пробасил: «Закопаю гада». Присел на подоконник и угрюмо наблюдал, как истерически завывает мать, впиваясь в диванную подушку, как кошка в когтеточку.

Настю заперли дома – для профилактики. Родители не понимали – от такого она и сбежала. Попыталась поговорить с матерью, но та лишь повторила: «На всякий случай». А еще взялась за воспитание – входила к дочери без стука, садилась рядом, на велюровый диван, не реагировала на угрюмый взгляд. Настя, листавшая ленту социальной сети, с явным раздражением откладывала мобильник. Тогда мать брала ее руку, мяла ладонь: «Зачем ты поехала, доченька, ведь всё было так очевидно». В этих словах чувствовался грубый намек на Настину вину. Мать хотела помочь, но делала только хуже. Через полчаса она так же внезапно вставала, целовала Настю в лоб, как мертвую, и упархивала на встречу с подругой. Скоро Настю перевели на индивидуальный график, и материнские визиты в комнату стали реже, а когда выяснилось, что скоро сессия, – прекратились совсем.

Настя запуталась и перестала себя понимать. Скандал разросся: сотни постов в социальных сетях, бесконечные цитаты из той статьи, сообщения в личку – всё это как бы расщепляло Настю надвое, усиливало холодноватое ощущение отчужденности от себя и собственной жизни. Лера, устроившая публикацию, кидала ссылки на записи в социальных сетях. Подруги радовались – побежден, раздавлен. Настя забиралась на диван, часами не меняла позы, изучала комментарии и отсиживала ноги до полного онемения. Многие поддерживали. Но были другие, злые и язвительные, писавшие что-то вроде: «Боже, посмотрите на проблемы богатеньких», или: «О чем думала, сорвалась с молодым преподавателем в Италию, понятно же зачем». Самым ужасным было сообщение с незнакомого аккаунта – на аватарке улыбчивая девушка с бокалом. Сперва дежурные слова поддержки, а потом: «С таким красавчиком сама бы поехала. Оплатил билеты, отель, сводил в ресторан, а ты ему не дала – любой мужик взбесится». Сначала Настя отмахивалась от этих комментариев, но спустя некоторое время начала сомневаться, а точно ли она такая невинная жертва, и так испугалась этого, что не рассказала даже Лере.

Спасла подготовка к сессии: заваленный стол, исчерканные копии раздаточных материалов, учебники с сотнями закладок – и никаких социальных сетей. Настя зубрила до изнеможения: ложилась, только когда даты смешивались, в глазах рябило, а на нее накатывал свинцовый сон.

Через неделю бледная, похудевшая – живот впал, ребра торчали – Настя бросила зачетку на тумбочку: корявые завитки росписей напротив одинаковых «отл.». Теперь отвлечься не получалось. Видео в «ТикТоке» утомляли: было тошно смотреть на танцы улыбчивых, невыносимо счастливых людей, пранки казались поверхностными и нелепыми, а бесконечные варианты вечернего макияжа каждый раз вызывали в памяти накрашенное лицо стюардессы рейса «Милан – Москва». Поэтому Настя незаметно возвращалась к мерзким комментариям в соцсетях. Казалось, вот-вот найдется фраза, которая позволит нажать «стоп». Но с каждым днем она лишь сильнее запутывалась.

Может, люди правы? Поехала, хотя представляла, к чему всё идет. А консультация? Она же хотела увидеть Павла Михайловича. В тот день слонялась по коридорам. Лицо горело. Задержалась в холле второго этажа, прижалась лбом к холодному стеклу. Отпечаток был похож на сердечко. Решила – надо идти. Пустая аудитория, сдвинутые розовые шторы: солнце как сквозь закрытые веки. Смутилась, задала дурацкий вопрос…

Хотелось, чтобы кто-то помог расставить всё по местам, объяснил. В тишине Настя смотрела на полки шкафа и чувствовала странную опустошенность. С игрушками исчезла прежняя Настя, а новая так и не появилась.

От постоянного сидения дома Настя завяла. Иногда накатывала тошнота, тянуло поясницу, под глазами налились синюшные мешки. Медленные, тупые дни: электронное пиликанье будильника, отдаленный звон тарелок из кухни, ванная с идеально чистой раковиной, ровный ряд баночек – как на аптечной полке. Молчаливый завтрак, «стол номер пять» – вязкая манка, крепкий чай, крутое яйцо с рассыпчатым желтком. После еды возвращалась к себе, садилась возле окна. Распорядок.

Жара – улица вязнет, словно в желе. У дома напротив – офисники в голубых рубашках: курят, прихлебывают кофе из одноразовых стаканчиков со смешными ручками-хвостиками. К полудню выходит хлыщ с бородкой, мельтешит, болтает по телефону, машет свободной рукой – как регулировщик перед невидимым потоком машин. Всегда одинаково.

Мир виделся искусственным, ненастоящим. Будто по ночам кто-то заводит сложный механизм, ставит спектакль на повтор. Понедельник – придут две смуглые уборщицы, натрут полы до зеркального блеска. Отожмут швабры: волосатые насадки как фиолетовые дреды. Вторник – из красно-белого фургончика выпрыгнет мужичок в черном комбинезоне. Закроет часть номера CD-диском, достанет из багажника коробку, потащит в канцелярский магазин. Среда – после обеда гимнастика с матерью, они похрустят суставами, разомнут ноги, спины. Потом мать скажет: «Дочь, иди почитай. А я пока к косметологу», и, когда в прихожей долбанет дверь, у Насти будет ровно сорок пять минут до прихода домработницы. Но сегодня движение механизма нарушилось – будто важная шестерня, управлявшая ходом представления, сломала зубец и теперь западала, заставляя актеров двигаться то быстрее, то медленнее.

За обедом Настя ковыряла треску. Поддела кусочек, начала пережевывать белую мякоть – замутило. Надо пойти к себе, отдохнуть. Растянулась на кровати, вздохнула глубоко, до диафрагмы. Только начало отпускать – влетела растрепанная мать в ярко-желтом спортивном костюме. Выпалила:

– Звонили из салона, срочно уезжаю. У косметолога ребенок заболел ветрянкой. Все записи отменили, но меня готовы принять.

Зажужжал телефон. Наверное, Лера. Никакого желания отвечать – опять безумные ссылки.

За дверью писклявый голос:

– До-оч-ка-а, подойди ко мне.

Настя закрыла лицо руками, полежала так несколько мгновений. Собралась с силами, слезла с кровати, машинально взяла телефон и побрела в комнату к матери.

– Красное или зеленое?

Вопрос застал врасплох. С вешалок струились легкие платья – мать выбирала и сосредоточенно щурилась.

– Ну-у, – неуверенно протянула Настя.

Телефон снова задрожал – хотела закрыть уведомление, но случайно взглянула. Несколько слов будто выделены: рак, смерть. Сообщение не помещалось на экране, заканчивалось многоточием – открыла, прочитала и оцепенела.

– Дочь, ответишь? – настойчиво повторила мать.

Настя не могла до конца уяснить написанное, зависла.

Мать продолжила, почти нараспев:

– До-о-о-ча. Ты огло-о-о-хла?

Взгляд не фокусировался. Платья в руках матери – два ярких пятна. А третье – ее спортивный костюм. Слева направо – красный, желтый, зеленый. Как светофор. Вот – шанс поставить точку. Страшно – но что иначе, засохнуть? До прихода домработницы еще останется время. Ответила на сообщение: «Через час, ресторан “Ваниль”».

Мать бросила вещи на кровать. Надвинулась на дочь с недовольным: «Что у тебя там?» Но Настя вдруг ожила, заблокировала телефон, вскинула голову и нежно ответила:

– Точно не красное, мамочка.

Как в детском стихотворении – а зеленый говорит: «Проходите, путь открыт!»

Мир снова ожил. Театрально захлопнулись дверцы шкафа, зашуршало легкое платье, звонко бряцнула связка ключей, бухнула входная дверь. Одна. Натянула черные брюки, набросила просторную белую блузку, подвернула рукава, поправила прическу.

В переулках Остоженки тихо тарахтели заведенные «мерседесы», водители в белых рубашках дремали на передних сиденьях. Расслабиться, дышать спокойно – до встречи пятнадцать минут. Показалось, увидела знакомый внедорожник на светофоре. Нет, мать уже далеко. Опять бессвязные мысли: интересно, приедет? Рак не оправдание. И после – липкий ужас: может, сама виновата?

На ближайшем перекрестке повернула налево, к ресторану, и внезапно успокоилась. Она ходила в «Ваниль» с самого детства, помнила кислые шарики смородинового шербета, армейские обеды под надзором отцовского телохранителя, хихиканье за кофе с Лерой. Вот знакомая вывеска с размашистой латинской галкой вместо буквы «В», охранник – двухметровый верзила в черной толстовке, а рядом долговязый мужчина, со спины похожий на нескладного подростка, толкается в дверях и пытается войти.

Настя не сразу узнала Павла Михайловича. Похож на покойника – щеки матовые, будто присыпаны тальком. Явно готовился, но очень спешил: тонкие рыжеватые волосы лежат как попало, точно сохли уже в дороге, одет в брюки и рубашку со складками на груди и рукавах.

Увидев Настю, охранник заулыбался – зубы отбелены до цвета новой фаянсовой раковины. Кивок – их пропустили. В походке Павла Михайловича ощущалась особая собранность, он проследовал за администратором, слегка поводя плечами, будто катился на коньках. Над столиком тотчас навис вышколенный официант в бежевом фартуке – отозвался сдержанным эхом на короткое «чаю», собрал бокалы, похожие на бутоны тюльпанов, в причудливый звенящий букет и исчез. Павел Михайлович сосредоточенно следил за быстрыми, несколько музыкальными движениями проворных рук официанта. Потом тихо проговорил:

– Настя, то, что я сделал, чудовищно. Прошу, напиши на меня заявление. Дальше нет жизни. Только наказание и тюрьма. Тюрьма, – повторил он.

Сжала челюсти. Так и сделать. Злость мешалась с непониманием. В голове тысячи голосов из комментов, настоящий серпентарий: «Знала, на что идешь». Еще и консультация – она же хотела увидеть Павла Михайловича…

– Я виноват. Виноват. Нет, виновен, – проговорил Павел Михайлович.

Принесли чай – чашки дрожали в руках.

– Правда, что у вас рак? – спросила Настя, волнуясь.

– Нашли накануне поездки, но, оказалось, ошибка диагностики. Даже документы есть. Меня в тот день отключило, ничего не помню.

Он завозился, достал измятые выписки. Разложил на столе, разгладил один листок. Поднял глаза, собрался продолжить, но в кармане Настиных брюк зажужжал телефон – домработница. На том конце громыхало – наверное, метро. Разобрала лишь «пятнадцать минут».

Павел Михайлович выжидательно глядел на Настю, придерживая уголки надорванного бланка – ногти как полупрозрачные ракушки.

– Уберите, пожалуйста, – сухо проговорила Настя и продолжила вполголоса: – К вам приезжали?

– Пять дней долбились. Но не достали, отсиделся. А сейчас жалею, что не открыл, – грустно улыбнулся Павел Михайлович.

Ясный взгляд, спокойная искренность. Как странно его тут видеть. Огляделась – степенные сводчатые потолки, яркие цветы в кадках вдоль стен, лампы с золотистыми абажурами. Всё такое знакомое, не менявшееся много лет.

Вдруг поняла – расспросы бессмысленны, месть бесполезна. Павла Михайловича посадят, и что, станет легче? Наоборот, еще одна искалеченная судьба. Проблема в другом – она теперь заперта навечно. Внезапно безумная идея.

– А знаете что, может, женитесь на мне? И закончим всё это, – в голосе звучало отчаяние.

Павел Михайлович зажмурился, тяжело опустил голову на руки. Немного погодя, ответил:

– И так вам жизнь испортил, куда еще. Да и не хотите вы, Настя, быть моей женой.

– Как же мне… – Настя осеклась, – как нам выбраться из этого и людьми остаться?

Впервые взглянула Павлу Михайловичу в глаза.

Как теперь жить? Нельзя же вернуться домой и сгнить. А ведь это и произойдет – тысячи одинаковых дней Настя будет скукоживаться, покрываться морщинами, как сухофрукт. Заплесневеет и совсем загнется. Надо что-то менять, бороться, повзрослеть наконец. Прямо сегодня высказать всё матери.

С грохотом отодвинула стул, резко встала – будто проснулась от кошмара. На мгновение замерла, мягко дотронулась до плеча Павла Михайловича.

– Знаете, вас отец в покое не оставит, так что уезжайте, – серьезно проговорила Настя.

Дождалась ответного кивка и не оборачиваясь выбежала из ресторана.

Вдоль Пречистенки млели на солнце старые усадьбы. Белые львы сложили передние лапы и грели гривастые головы на воротах Дома ученых. Как настоящие! На мгновение показалось – сейчас выберутся из гипсового плена, соскочат со столбов, рванут по городу. Да, они точно смогут! Вырвется и Настя.

VIII

– Картой или наличными? – прошептал официант, наклонившись к уху Лубова.

Несколько мгновений пытался сообразить, где находится. Белые скатерти, цветок в вазе, похожей на лабораторную колбу, – пузырьки воздуха облепили стебель. Рядом две чашки с распаренными чаинками на дне. Понял. Показалось: официант – Вергилий, который вывел его из ада.

По дороге в ресторан Лубов готовился закончить день в камере, представлял арест – мордой в пол, ноги шире плеч, – лязг ледяных браслетов, несколько предупредительных, хлестких ударов дубинкой. Но вместо оперативников перед ним лишь прилизанный официант. Лубов вынул бумажник, одеревенелыми пальцами вытянул банковскую карточку и, не посмотрев на сумму в чеке, приложил ее к протянутому терминалу. Отточенным движением билетера, Вергилий оторвал свернувшийся в трубочку чек, поблагодарил и отошел, пропуская Лубова, как бы оплатившего вход в чистилище.

Лубов помнил дорогу на встречу. Арка павильона станции «Кропоткинская» изнутри будто вафельная, на переходе – черный автомобиль, мигалка как цилиндр набекрень. Долгий светофор, надпись «Vаниль» на толстовке быковатого охранника. Встреча же виделась со стороны, как сцена неуловимо знакомого фильма. Официанты вальсируют между симметричными рядами столов. В пустом зале моложавый профессор с первокурсницей – оба хмурые, напряженные. И больше ничего: расплывчатый образ. Может, со временем он станет ярче, проявится, как фотоснимок? В проступивших контурах обозначится то, чего не видно теперь. Например, рассеянный взгляд Насти. Покажется – она думала о своем, глубоком и мучительно болезненном.

У Лубова был ясный, однозначный план: встреча с Настей, суд, колония. Но Лубова внезапно помиловали, и он чувствовал, будто впервые видит привычный мир. Спустился в метро и удивлялся, что хлипкие билетики заменили на пластиковые карты с изображением лошадей. Всё новое – вместо гремящих поездов беззвучные вагоны. В Чертанове заметил, что трамваи тоже поменяли – двери широченные. Вот и замечательно. Новому миру – новая жизнь.

Дома плюхнулся на кресло, задумался. А что, мотнуть в Таиланд месяца на три? Выдохнуть, а потом решать. Представил нежную бирюзовую волну, песчаную косу, незнакомые острова в закатной дымке. Ехать, обязательно ехать! А деньги? Легко. Кредит. Или проще – продать машину.

Встрепенулся, снял телефон с зарядки, залез на сайт объявлений и вбил марку авто. Десятки похожих фотографий – будто обнаружил странный семейный альбом с автомобилями вместо людей. Вот дальние родственники, проржавевшие, побитые тетки и лупоглазые дядья его старушки. А вот и кузина две тысячи восьмого года выпуска. Ух, вот это деньги.

На потолке – зыбь теней, точно телевизионные помехи, а за ними, в мечтах, пламенеет морской горизонт. Захотелось туда, в тягучий сумрак жаркого вечера, к спокойному шелесту прибоя. А дел-то – разместить объявление, найти покупателя и взять билеты. Спеша и волнуясь, Лубов рванул в прихожую, разворошил ящик тумбочки, заполненный поблекшими чеками, выцветшими платежками и прочим хламом, отыскал серый брелок с затертыми кнопками.

Так, права. Похлопал по карманам, достал бумажник, развернул. Вытягивал карточки из слипшихся отделений, метал их на тумбочку, будто сдавал разноцветными игральными картами: логотипы давно закрывшихся магазинов, тисненые визитки, некоторые на английском и немецком. Наконец вышел «джокер»: розовый пластик с давнишней фотографией Лубова – инсультная полуулыбка, испуганный взгляд, битловская грива.

Вылетел из квартиры – лифт на этаже. Удача! Пока спускался, смотрел в заляпанное зеркало. Что же изменилось в его лице? Стрижка, возраст, несколько кило. Господи, сколько лет этой фотке, десять? Перевернул лоснистую карточку, глянул на дату выдачи. Ха, точно – заканчиваются через неделю. Как раз, продать тачку и отчалить.

Обошел родную девятиэтажку, заглянул в закуток за гаражами, похожими на гигантские, грубо сбитые скворечники. Через полчаса, уже бросив попытки вспомнить, когда ездил в последний раз, и решив, что машину угнали, Лубов обнаружил свою «тойоту» возле забора спортшколы.

Серый, когда-то отливавший серебром, а теперь добела загаженный птицами седан облепили свалявшиеся хлопья тополиного пуха, и он напоминал плохо ощипанную курицу. Пытаясь не запачкаться, Лубов аккуратно открыл дверь, просочился на водительское кресло и откатил его назад, до упора. Так-то лучше, а то колени к ушам. Видимо, последней ездила Оксана, еще прошлой весной – возила к ветеринару их капризную кошку. Аккумулятор почти разрядился – тикал будто метроном. Потом дал искру и кое-как запустил двигатель, который сперва изумленно крякнул, а затем закашлялся, как бронхитный старик.

Завелась, хороший знак – выдохнул с облегчением Лубов. Только стекла грязные, и омывайки нет. Отыскал в багажнике мятую пятилитровку – плеснул на лобовуху желтой воды. Дворники скрипели, размазывали грязь, похожую на пену, снятую с мясного бульона. В путь.

Лубов повернул на проспект и врубил магнитолу – по радио упругий барабан и бессмертный гитарный рифф. Перед глазами поплыли начальные титры «Лихорадки субботнего вечера», виденные с десяток раз: молодой Джон Траволта в брюках клеш и красной, распахнутой на груди рубашке шагает по городу в такт бесконечному рефрену Stayin’ Alive. Всё еще жив. Да, Лубов всё еще жив. Как же хорошо. Надо немного прокатиться, а потом на мойку.

Когда Лубов переключал передачи, старая «тойота» немного зависала, потом еле заметно вздыхала, дергалась и начинала набирать скорость. Девятиэтажки, облицованные новыми бежевыми панелями, стояли в ряд – костяшки домино. А песня разгоняется, несет. Быстрее и быстрее. Стало казаться – разморенные солнцем пешеходы замерли на тротуарах, как зеваки на автопробеге. Слева пронеслась решетчатая ограда парка, кокетливо крутанулся какой-то памятник, а из колонок валят барабаны, звенят тарелки и солист выводит вибрирующим фальцетом: «A-а-аh, stayin’ alive, stayin’ alive».

Высоко впереди, над бойким перекрестком, замигал зеленый светофор. Лубов прибавил газу, нервным рывком вытер потную ладонь о штанину, перехватил руль покрепче, выдохнул, вдавил педаль в пол, и только показалось – проскакивает, как на близкую уже зебру вылетела Настя в каком-то невозможном, аляповатом белом сарафане. Кинулась наискосок, увильнула от просигналившего джипа прямо Лубову под колеса.

Бросило в жар. Секунды удлинились, первая – резкий поворот руля, белый сарафан, мелькнувший в углу лобового стекла, какая-то скользкая, знобливая мысль, нерожденные слова, вторая – завиток кружева на подоле, столб, паутина серебряных трещин, колкая крошка лопнувшего стекла. Стало темно.

IX

– Лер, только тебе набрать хотела, – растерянная Настя приняла звонок.

– Ну новость – жесть, – таинственно сказала Лера.

У Насти похолодело под ложечкой. Она откуда-то знает?

– Ну ты ведьма, – Настин голос дрогнул, – как чувствовала.

Машинально поднялась с неудобного, узкого бортика ванны, давно отдавившего ягодицы. И почему говорить по телефону проще стоя?

– Да, я такая, – бодро ответила Лера.

– И что думаешь?

Настя покосилась в зеркало, зачем-то положила мобильный на широкий край массивной раковины, шагнула к двери и прислушалась. После ссор с матерью квартира затихала, как склеп. Только отдаленный голос шепчет из телефонного динамика, точно с ней в ванной заперт какой-то лилипут.

– Насть, ты где? – в который раз повторила Лера.

– Да, Лер. Вернулась, прости. – Настя поднесла мобильник к уху.

– Ладно, хватит тянуть. Новость такая: только что в универском паблике разместили – Лубов-то всё.

– То есть как всё?

– В аварию попал. Точнее, в столб въехал, какая-то девица перебегала на красный. Разбился насмерть. Здорово, да?

Настю качнуло. Показалось, что зубные щетки в стакане сделали странный пируэт.

– Ой, то есть, конечно, нельзя так говорить, – спохватилась Лера. – Но после того, что он натворил, – поделом.

Настя будто проснулась после наркоза – мысли путались, на языке какая-то чушь. Сколько разных слов спряталось внутри одного «поделом», как в старой игре – «поддел, отдел, поделки, подделки, дела, лом». Да, лом. Все-таки что-то сломалось.

– У него остался кто-то? – чужим голосом спросила Настя.

– Вроде родители. А так никого, ни жены, ни детей.

– Ни жены, ни детей, – отозвалась Настя эхом, как бы пытаясь усвоить услышанное.

После долгого молчания Лера спросила:

– Кстати, а ты что хотела рассказать?

Настя потерла виски и в оцепенении посмотрела на две голубые полоски, проявившиеся в окошке пластиковой кассеты теста на беременность.

– Уже без разницы. Ладно, Лер, пойду спать, – вяло ответила она.

Под утро по высокому бледно-серому небу неслись, сливаясь друг с другом, голубоватые дымчатые облака. Настя чувствовала – есть кто-то, кто смотрит вместе с ней, или, вернее, сквозь нее, и тоже видит, как за стеклами окон занимается тихий день.

Предыдущая главаГлава 2 из 3Следующая глава