Сознание вернулось к нему резко, с ледяным толчком где-то под рёбрами. Богдан лежал на спине, уставившись в низкий, гулкий свод. Не пещера. Каменные плиты, знакомый, искажённый силуэт сводов над головой. Тронный зал Некрополиса. Но тишина, царившая здесь прежде, теперь была взломана – её разорвали на части грохотом падения и звоном разбитого зеркала.
Он поднялся на локти. Голова гудела пустотой. Что произошло? Он только что вошёл. С Чаром. Вместе шагнули в этот зелёный маревящий свет…
Рука инстинктивно потянулась к пустому месту у ноги, где всегда должна была быть косматая шерсть.
И тогда он увидел её. В нескольких шагах, на холодных плитах, лежала княжна Мирослава. Бледная, в разорванном платье цвета утренней зари, но – живая. Её грудь сладко и ровно поднималась. Они смогли.
По его лицу расплылась усталая, почти безумная улыбка. Он сделал шаг к ней, и в ту же секунду острота потери вонзилась в самое нутро, острее любой раны. Он обернулся, вглядываясь в полумрак зала.
Между двумя чёрными, гладкими столбами обсидиана, где ещё недавно пульсировал зелёный портал, зияла пустота. Не просто пустота – разрушение. Столбы были покрыты паутиной трещин, а на полу лежала груда блестящих, тёмных осколков, будто кто-то разбил громадное зеркало и выжег его изнутри. От них веяло не магией, а прахом, холодной и окончательной смертью чуда.
– Чар? – его голос прозвучал хрипло и неуверенно, затерявшись в гулком пространстве. – Чаромут!
Только эхо ответило ему, пугающе чёткое. Он закричал, уже не своим голосом, срываясь на вопль:
– ЧАРОМУТ! ОТЗОВИСЬ!
Тишина. Гробовая, окончательная. И тогда его взгляд упал на груду чёрных осколков. В памяти, как удар хлыста, всплыли слова Яги, сказанные в избушке, пахнущей полынью: «Уничтожить их можно только с той стороны».
Всё внутри оборвалось и рухнуло. Не стало воздуха.
– Какой же ты дурак… – прошептал Богдан, глядя на то, что осталось от Врат. Потом громче, сдавленно, будто выталкивая из себя камни. – Какой же ты дурак…
Он медленно опустился на колени перед грудой щебня. Руки сами потянулись, взяли один из осколков. Он был холодным, гладким и абсолютно мёртвым. В нём больше не пульсировал зелёный свет. Богдан сжал его в ладони, пока острые края не впились в кожу, и тихо, беззвучно заплакал. От слёз не стало легче. Стало только пустее.
Именно так их и нашли. В тронный зал ворвались люди с факелами – свет живой, тёплый, яростный. Впереди шёл князь Хорив в походных доспехах, его лицо было изрезано тревогой и гневом. Весть от Богдана, доставленная белым голубем, достигла Китежа. Князь собрал отряд и мчался сюда с лучшим Варфоломеем, готовый штурмовать сам ад. Он увидел разрушенный портал, найденную княжну, лежащую без сознания, и Богдана – сидящего на камнях, сжавшего в окровавленной руке чёрный осколок, с лицом, по которому текли немые слёзы. Князь не спросил ни слова. Он всё понял. Молча, крепко сжав плечо юноши, он приказал осторожно поднять Мирославу. И забрал их обоих – победителя и спасённую – домой, в Беловодье.
Из Китежа послали гонцов в Святоград, к князю Мстиславу: «Добрый молодец Богдан спас княжну. Жива и здорова. Ждёт в Беловодье». Политика и долгие разбирательства были впереди, но первая весть была именно такой – короткой и ясной.
Хорив приказал поставить в Китеже, на главной площади у дуба-исполина, памятник. Не себе, не воинам. Памятник Псу. Из тёмной бронзы отлили фигуру не огромного демона, а того самого чудо-юда пса, каким его знали в городе – косматого, с умными глазами и оскалом, в котором читалась не злоба, а готовность к драке. На постаменте высекли: «Чаромуту. Верному другу. Чья воля спасла наши земли».
Черноборский посол, мрачный и вежливый, прибыл за княжной с богатым почётным эскортом. Мир, зыбкий и хрупкий, как первый осенний ледок на заводи, был скреплён. Война трёх княжеств, которую сеял Кощей, не вспыхнула. Более того – князь Мстислав, оценив жертву Беловодья и твёрдость князя Хорива, протянул руку через бывшую пропасть. Потянулись караваны с письмами и дарами. Из осторожной дипломатии, стежок за стежком, начали шить новую, более прочную ткань союза.
В первую же ночь по возвращении, ещё не смыв с себя пыль Нави и пепел утраты, Богдан пришёл к Ариане. Он нашёл её на том самом водоёме у холмов, где вода всегда была чёрной и звёздной.
Он не сказал ни слова. Просто подошёл и уткнулся лицом в её прохладное плечо, в запах влажных водорослей и ивняка. Его тело обмякло от неподъёмной усталости. Она обняла его – крепко, молча, – и её пальцы впились в его плащ, будто удерживая от падения в какую-то бездну.
Они стояли так, и вода перед ними была неподвижна и совершенна, как зеркало забытого мира. Потом Богдан выдохнул, и это был не звук, а слом:
– Я выполнил… Цель похода выполнена.
Его голос сорвался, стал тише, почти шёпотом, который растворился в шелесте камыша:
– Но я потерял там самое ценное. И там теперь… дыра.
Ариана не ответила. Она лишь провела ладонью по его волосам, смахнув невидимый пепел, и прижала его голову к себе. И в этот миг неподвижная гладь воды у их ног дрогнула, и отражение звёзд в ней расползлось, открыв на мгновение чёрную, бездонную пустоту – точь-в-точь ту самую дыру, о которой он только что прошептал.
Прошло время. Раны стали рубцами, тревоги – привычкой. В Святограде сыграли свадьбу: княжна Мирослава Седогорская и княжич Всеслав Черноборский. Союз, скрепляющий мир. На пиру было шумно, ярко и душно.
Богдана, по велению князя, вызвали в центр залы. Князь Мстислав публично наградил его, вручив знак элитной княжеской дружины и грамоту на каменный дом в лучшем посаде, у самой крепостной стены. Народ рукоплескал. Богдан кланялся, улыбался. Но улыбка не достигала глаз. Ему это уже не было нужно. Все эти дары казались чужими, ненужными без того, с кем можно было бы разделить и славу, и стыд, и простую миску похлёбки у костра.
Он вышел на свежий воздух, на широкое гульбище. Отгородившись камнем от гула пира, он сидел, глядя в тёмное небо. В памяти всплывало волосатое брюхо, горящие зелёные глаза, хриплое: «Дурачина». Он сжал кулаки.
Скрипнула дверь. На гульбище вышла Мирослава. В свадебном уборе, бледная и прекрасная, как лунный цветок. Она села рядом, не глядя на него.
– Я не хочу за него, – тихо сказала она, и в её голосе не было каприза, только холодная, ясная горечь. – Он трус и пустой щёголь. А я… я влюбилась. В того, кто вынес меня из ада.
Богдан долго молчал. Потом взял её руку – не как влюблённый, а как старший брат.
– Иногда, княжна, нужно отступить от того, чего хочет сердце, – сказал он тихо, – ради цели, что выше нас. Твоя свадьба – не цепь. Это щит. Щит для всего нашего края. Чтобы у людей было время.
Он повернулся к ней, и в его глазах, наконец, ожило что-то настоящее – не радость, а глубокая, выстраданная убеждённость.
– Один мой друг… пёс, Чаромут… он пожертвовал собой там, в мире мёртвых. Он разрушил врата, через которые зло могло прийти сюда сразу. Чтобы дать нам, людям, время. Шанс подготовиться. Он купил для нас годы, а может, и десятилетия мира. Своей волей.
Мирослава смотрела на него, широко раскрыв глаза.
– Он… погиб? – шёпотом спросила она.
Богдан посмотрел куда-то поверх её головы, в ту сторону, где за горами и лесами когда-то был Зачарованный Лес. На его губах появилась не улыбка, а её тень – гордая и бесконечно печальная.
– Нет, – твёрдо сказал он. – Это же Чудо-Юдо Пёс. Его ничто не сломает. Просто… его путь теперь лежит в иной стороне. Но его жертва не должна быть напрасна. Помни это.
Княжна медленно кивнула. Она запомнила. Не только слова. А взгляд, и тяжесть в голосе, и эту странную, негромкую уверенность в том, что подвиг не умирает.
А Богдан так и сидел на гульбище, один, под холодными звёздами. В руке он сжимал тот самый чёрный осколок от портала, гладкий и навсегда безмолвный. Единственная вещь, что прошла с ним сквозь забвение Нави и сохранила отпечаток последнего выбора друга.
И тогда, в глубине ночной тишины, он почувствовал это – не тепло, не свет. Короткую, едва уловимую вибрацию. Словно далёкий удар колокола по ту сторону мира, или сдавленное рычание, доносящееся из самой сердцевины камня. Один-единственный импульс. И снова – лишь гладкий холод и тишина.
Может, это лишь отголосок его собственного сердца. А может – последнее эхо с той стороны порога.
Он был здесь. Он был жив. И в этом – в этой жизни, купленной такой ценой, – и заключался теперь весь его долг. И вся память.