На нашей улице все называли его Шелкопрядом. И верно, одевался он всегда необычайно красиво: заграничный костюм, пальто, кожаные ботинки со скрипом. Но смотреть на него все равно было противно: пара бараньих глаз на голове-тыкве вечно таращилась на людей как-то злобно. Что было в нем особенно примечательно, так это походка: он не шел, а словно полз, извиваясь всем телом и кланяясь. В холодные дни он втягивал голову в плечи, руки засовывал в карманы пальто, жался к стенам; непрестанные поклоны придавали ему еще большее сходство с гусеницей. Соседи старались не обращать на него внимания, он тоже их ни во что не ставил; со временем все привыкли к этому и даже считали такое положение нормальным – Шелкопряд отродясь не отличался общительностью. Никто с ним не знался, но нам было известно все, даже обстановка у него в доме. Мы знали, что там было несколько стульев, знали, как расставлены плевательницы, знали, что Шелкопряд питался вовсе не листьями, потому что дома у него была маленькая кухонька и всякие там чашки-миски. Почти все мы перебывали у него в доме: на исходе месяца наступал наш час. В конце месяца он получал жалованье, а когда Шелкопряд получал жалованье, его супруга умирала… на полчаса. На него мы внимания не обращали, но супругу его спасали, тем более что это было совсем нетрудно: достаточно было дать ей несколько глотков сладкой водицы, как она тут же оживала и при всем честном народе разражалась слезами. Он не произносил ни звука, только шарил по стенам злыми глазами. Видя, что она заходится плачем, мы уходили гуськом, предоставляя Шелкопряду самому улаживать остальное. Дня через два супруга Шелкопряда рядилась в пух и прах и, распустив хвост, шла куда-нибудь валять дурака или фланировала по улице с красной сумочкой под мышкой. Нам становилось ясно, что Шелкопряд все уладил. Тогда мы успокаивались. Уж нам даже казалось, что время идет слишком медленно и конец месяца никогда не наступит. Сказать по правде, нам не следовало так злорадно дожидаться, когда она снова станет помирать. Но на то были свои основания: ведь после того, как мы спасали ей жизнь, она не считала нужным даже поблагодарить нас и при встрече делала вид, что вовсе не замечает. Ее по целым дням не было дома, по словам прислуги, она ходила играть в мацзян на другую улицу. Вообще мы не питали к ней добрых чувств, но спокойно смотреть, как человек помирает, и не прийти на помощь тоже не могли. Так что в конце каждого месяца, когда она умирала, а Шелкопряд таращил злые глаза, мы невольно брали ее сторону, хоть она и не с нами играла в мацзян. Может, играй она с нами, ей и не пришлось бы помирать каждый месяц: сообща мы как-нибудь нашли бы на него управу. Если хотите знать, сердились мы на нее вовсе не потому, что она не с нами играла. За ней водился другой грех. Она совершенно не смотрела за своими детьми. Мальчик и девочка, очень хорошие дети. Только вроде беспризорных: с утра до вечера на руках у прислуги, растрепанные, словно чертенята; умыть-причесать некому. Проснутся – и сразу за ворота, на улицу – арахис есть. Нам это очень не нравилось; хоть мы и сами в мацзян поигрывали, бывало, из-за этой игры и детишек поругивали, но нельзя же все-таки с раннего утра кормить детей орехами. Никто из нас не давал малышам что попало, едва отняв их от груди. Мы считали, что улица у нас чрезвычайно просвещенная, и, если бы не семейка Шелкопряда, мы просто могли бы переименовать ее в Образцово-показательную. Но не выживать же их, в самом деле. Они не у нас квартировались, и нам не пристало совать нос не в свои дела. Да к тому же он ведь окончил университет, служил в управлении. Это она как разоденется да накрутит волосы этакими кудряшками, так ни дать ни взять потаскуха из веселого дома. А нам на нашей улице потаскухи вроде бы ни к чему. Так и шло больше года, пока история Шелкопряда мало-помалу не прояснилась для нас. Мы, конечно, ничего не разнюхивали, просто прислуга все выбалтывала, а уши ведь не заткнешь. Так вот, когда мы узнали всю подноготную, наше мнение о них перестало быть таким единодушным, как прежде. Раньше мы к ним относились с полным безразличием: они нас ни во что не ставили – ну и пусть, и нам не больно-то хотелось к ним подмазываться, хоть у него и костюм заграничный, и ботинки со скрипом. Но, когда она помирала, не могли же мы не помочь, хоть она добра и не помнила. Всякий знает, что, когда собирают рис для благотворительного комитета, наша улица больше всех дает. Ну так вот, когда мы узнали всю подноготную, некоторые взяли сторону Шелкопряда, но были и такие, кто сочувствовал его супруге. И поскольку мнения разошлись, мы все разругались. Точно как в поговорке: один за лампу, другой – за огонь. Всегда так бывает. По полученным нами сведениям, дело обстояло так: хотя Шелкопряд и окончил университет, первая жена у него была с перебинтованными ножками и со старомодной высокой прической. Так что казалось, сам бог велел поискать себе жену под стать. По этому пункту наше суждение давало трещину: те, кто окончил университет, считали, что Шелкопряда можно понять, люди старого закала недовольно посапывали. Мы уж старались не касаться этого вопроса за игрой: дело могло дойти до драки, а это уж нам было вовсе ни к чему. Так или иначе, но Шелкопряд женился на этой своей новой. Большинство из нас сошлись на том, что он страшный мошенник. Надо сказать, однако, что было одно «но»: он стал давать своей новой супруге сверх необходимых трат на еду и одежду сорок юаней в месяц на карманные расходы. Это, конечно, упростило Шелкопряду жизнь, но положение его старой жены сразу ухудшилось. После женитьбы (эта прислуга буквально все знала) они с молодой женой неплохо ладили. Он был совершенно всем доволен, у нее было сорок монет на расходы, в общем оба были не внакладе. Но тут вскорости нагрянула его первая жена с перебинтованными ножками, и – что уж тут говорить – такое началось, что дрожали земля и небо. Шелкопряд согласился давать своей старухе пятнадцать монет в месяц и выдал за два месяца вперед. С тридцатью монетами в кармане она уехала к себе в деревню, обронив перед отъездом, что вернется, мол, только вот не знает когда. Конечно, Шелкопряд был жалок, и мы уже собирались было посочувствовать ему, как дело приняло новый оборот. Он надумал вычитать пятнадцать монет на старую жену из тех сорока, что давал новой, говорил, что пятьдесят пять слишком для него накладно. Мы все радели за новую: не можешь обеспечить – не заводи двух жен. Вот из-за этого-то в конце каждого месяца и случался скандал, но тогда она еще не додумалась умирать на полчаса. В то время она нечасто уходила из дому, а вот когда Шелкопряд в упор ее спросил: «Зачем тебе сорок, ты что, двадцатью пятью обойтись не можешь?» – она и придумала выход – подалась играть в мацзян. Она тоже нашла что сказать: «Ты мне мое положь, какое твое дело? А не дашь, так я проиграюсь, тебе же платить придется!» Шелкопряд это проглотил, но деньги в конце месяца стал придерживать. Она тоже была не промах – могла дня по два, по три не вставать с постели; не встанет, пока не даст, а когда, бывало, раскошелится, опять вырядится в пух и прах и уйдет, распустив хвост, будто у нее никаких забот нет и в помине. «Ты покупаешь, я продаю – мы квиты», – словно бы говорила она. Прошло несколько месяцев, оказалось, что она беременна. Шелкопряду дети осточертели, у его старой жены было уже целых трое, и все сидели у него на шее. Ему как-то и в голову не приходило, что его новая жена тоже может родить. Шелкопряд делал вид, что не замечает ее живота: нравится рожать – рожай, я, мол, ничего ни вижу, ничего не знаю. Его это вроде бы совсем не трогало, старая жена, казалось, тоже не принимала событие близко к сердцу, однако приковыляла дня за два до родов поухаживать за новой женой. Шелкопряду как будто все это было по нраву: новая рожает, старая прислуживает – совсем недурно. Но когда чадо появилось на свет, старая жена показала, на что способна – решила расквитаться. Роженица лежала в растрепанных чувствах, ни жива ни мертва; старуха и решила, что настал час мести. Преспокойно усевшись у постели соперницы, она так пошла ее крыть, что та несколько раз лишалась чувств. Воды сладкой, что люди приносили, и то не давала. Отведя душу, она на третий день уковыляла восвояси, оставив новую жену на милость неба: пусть выкарабкивается как знает, она не собирается брать на себя ответственность за ее жизнь. Новая жена и сама жить не хотела, считала, что ей поделом досталось; она и сама рада была бы смерти. Не прошло и месяца после родов, как она сдуру наглоталась отравы. На этот раз до Шелкопряда дошло, что ему нет никакого расчета, если его супруга помрет – опять жениться – снова бог знает какие расходы; он пригласил ей врача. Мало-помалу она оправилась, а оправившись, вступила с ним в переговоры: ей, мол, дела нет до этого ребенка. Шелкопряд ничего не сказал: из этой парочки никому до ребенка дела не было. Она по обыкновению стала играть в мацзян и каждый месяц требовала свои сорок монет. А поскольку Шелкопряд жался, ее осенило – умирать… на полчаса. Со вторым ребенком было так же, как и с первым. Вот так обстояли дела.
Когда мы об этом узнали, мы все никак не могли прийти к единому мнению по этому вопросу; как ни верти, все получается не то. Сказать, что старая жена не права – не надо было пакостить, – так она сама вдова при живом муже. Сказать, что новая не права, тоже неверно – у нее свои обиды. Если уж говорить всю правду, она виновата только в том, что не должна была срывать зло на детях. Но если подумать, и у нее свой резон: по какому праву Шелкопряд знать ничего не хотел, а все тяготы перекладывал на ее плечи? Она ведь всего-навсего его покупка, а сорок монет на расходы – это только звучит хорошо. С какой стати она должна была за те же сорок брать на себя заботы о детях? Как ни крути, все равно тут не прав Шелкопряд, хотя, если призадуматься, ему тоже от всего этого мало радости. Старая жена с него деньги тянула и его же ненавидела, молодая тоже тянула и тоже ненавидела, а он, в конце концов, жизни своей не щадил, добывая эти деньги. Вот так пораскинули мы умом и решили, что лучше в это дело не вникать, а то как обо всем этом подумаешь, так на душе кошки скрести начинают. Однако к детишкам мы свое отношение изменили: нам стало ясно, что малышей можно пожалеть. На нашей улице, слава богу, немало людей с добрым сердцем. Теперь мы всякий раз, как увидим, что детишки шалят на улице, так сейчас – по затылку, а иной раз и покормишь их чем-нибудь. Взрослых иногда нам тоже жалко, а иногда мы просто возмущаемся. Но как бы там ни было, мы теперь видим в них нечто, чего не замечали раньше, – ту горечь, которую таит в себе всякая подлинная трагедия. Будто все, что случилось, зависит не только от них, будто царит над ними проклятие нашего века. Так что теперь всякий раз, когда приходит конец месяца, и она, как обычно, умирает… на полчаса, намного больше людей спешит к ней на помощь. Ведь кто знает, что еще ждет их впереди?!