К книге
Смерть меня подождетЧасть четвёртая Застенки дикой Маи. Дед Агей
56%
Часть четвёртая Застенки дикой Маи. Дед Агей
15

По пути на Маю мы посетим нивелировщиков, работающих в юго-восточном углу Алданского нагорья. Возможно, там встретим и наблюдателя.

Погода была солнечная, безветренная.

В этот день очень долго искали оленей. С десяти часов утра насел гнус, трогаться в путь уже не было смысла. Выступление отложили на вторую половину дня.

Мы придерживаемся правила: в первый день путешествия хотя бы три километра, но надо пройти. И тут обнаружится, хорошо ли подогнаны сёдла на оленях, равновесны ли вьючки, как подпруги, узды. Какой бы ни был опытный каюр, но ему трудно всё наладить с первого шага. Да и люди в эти первые километры испытают своё обмундирование. Кроме этого, даже при самой тщательной подготовке обычно что-нибудь да забудется на базе. Это чаще всего обнаруживается на первой остановке при устройстве лагеря, и если ты далеко не ушёл, можешь вернуться.

В три часа дня мы тронулись в путь, на север от озера Токо.

Множество бабочек порхало в безветренном, душном воздухе, и вместе с ними над нами роились полчища кровопийцев– комаров и мошки. Их так много, и они так злобны, что человеку, не испытавшему на себе всех мук от них, трудно представить те трудности, что приносит путешественнику гнус.

Мы вступили в собственные пределы Алданского нагорья. Перед нами расстилалась бугристая болотистая равнина. Куда бы ни направили вы свой взгляд, всюду удивительная бедность растительного покрова. Местами земля оголена, и вы не замечаете каких-либо усилий со стороны природы залатать эти прорехи. А холмы, что были видны и справа, и слева по пути, прикрыты редкой щетиной сгоревшего леса. Лощины же и широченные пади изобилуют кочковатыми болотами. Обойти их невозможно, и погружаясь в ледяную воду, мы начинаем понимать, что находимся в зоне вечной мерзлоты. Она будет сопровождать нас всюду, в каком бы направлении мы ни пошли по равнине.

Наш караван, состоящий из хорошо отдохнувших крупных оленей, бодро идёт по тропе на север вдоль Мулама. Его ведет молчаливый и грустный эвенк из Альгомы. Это человек лет сорока пяти, изнурённый тяжёлым трудом. Лицо у него скуластое, загорелое, со слегка горбатым совиным носом. Глаза маленькие, раскосые, почти бесцветные, как свеча, зажжённая днём. С большого открытого лба не сходят борозды морщин – следы каких-то раздумий. Он выглядит опрятным и чистым, несмотря на то, что одежда его изрядно поношена. Вместо шапки на голове серый ситцевый платок, завязанный тугим узлом на затылке. На ногах летние олочи из лосины.

Зовут его Хактэ – сухое полено. Он и сам не знает, почему ему прилепили такое странное имя.

Походка у него лёгкая, как у сокжоя.

Он, как все эвенки, жители Альгомы, носит в своей памяти карту нагорья с такими деталями, которые не увидишь на картах самого крупного масштаба. Одну часть территории Хактэ представляет зримо, а вторую по рассказам, но и там, сбрось его с самолёта с завязанными глазами, скажи, куда идти, и он поведёт. Ему не нужны местные приметы, солнце, вершины гор – путь подскажет тайное чутьё. С таким проводником путешествовать легко.

Слева нас караулит Мулам. Он, кажется, всё ещё не может прийти в себя после крутизны, начавшейся от озера Токо, всё ещё кувыркается по камням и бешено ревёт в бессмысленной попытке унять свой бег. Его берега голы, доступны ветру. И только изредка на них заметишь толпу лиственниц, сбежавших с соседних холмов и застывших, будто живые, у переправы.

За серым войлоком облаков упряталось солнце. Гнус осатанел. В пасмурный день его появляется так много, что разве только можно сравнить со снежными хлопьями сильной пурги. Я убежден, что если человек потеряет в этих заболоченных местах накомарник и не найдёт себе надёжного убежища, он будет насмерть заеден кровопийцами. Гнус – первое затруднение, с чем сталкивается человек, решивший пересечь Алданское нагорье.

Все устали. Пора бы остановиться, но путь идёт по старым гарям, тут нет корма для оленей. Вечером от тропы отделилась свежепротоптанная стёжка, утыканная колышками. Это нивелирная трасса. Она пересекает огромное пространство – более тысячи километров – до Охотского моря. Мы сворачиваем по ней. Где-то на этой трассе, затерявшейся среди болот и гарей, подразделение инженера Малиновского. Его-то мы и должны разыскать. Затем пойдём через Джугджур на Маю.

Ночуем у первого сыролесья на берегу шумливого ручейка. Трофим натягивает пологи (что бы мы делали без них!). Старик Хактэ собирает гнилушки и мокрые колоды, разжигает дымокур: ведь ещё солнце высоко, и гнус не утихает. Я набираюсь мужества, иду с гербарной папкой по заболоченной лощине в поисках растений.

Здесь меня ждёт северное чудо – белые кувшинки, или, как их принято называть, водяные лилии. Сейчас пора этого великолепного цветка. Унылые болота, обрамлённые тёмно-зелёным троелистом и утыканные мёртвыми лиственницами, точно оживают от расцветших лилий, превращаются в сказочное царство, уводят вас в мир фантазии. И невольно задаёшь себе вопрос: откуда появились здесь кувшинки, кто занёс их сюда, и как они могли прижиться в этом суровом и холодном краю?

Солнце скрывалось за далёким горизонтом. Тени медленно ползли мимо стоянки, густели, пока не поглотили всё, и только гребни далёкого Станового ещё долго купались в зареве заката.

Исчез гнус, точно растворился в темноте. Мы с облегчением сняли накомарники. Олени ушли от дымокуров и разбрелись по редколесью. Где-то за марью дико орали кряковые.

Над костром жарилось большими кусками свежее мясо. Трофим устанавливал рацию: утром связь со штабом экспедиции. Хактэ, распахнув телогрейку, грел у огня костлявую грудь. Мы совсем не знали друг друга, и это, естественно, вызывало в нас обоюдное любопытство. Поглядывая на проводника, я думал: кто он, рано состарившийся человек, кажущийся равнодушным созерцателем природы? Какое горе сделало его лицо безнадёжно печальным?

– Ты как попал на озеро Токо? – спросил он, процеживая слова сквозь сжатые губы.

Я знал, что разговор затянется, подбросил в огонь дров, уселся поближе к теплу. Ночами здесь прохладно.

– Мы пришли с той стороны Станового, с Зеи. Нам надо было обследовать хребет от истоков Ивака до Утука.

– Что искали там? – И его быстрые, как у белки, глаза, посаженные глубоко под лоб, скосились в мою сторону.

– Мы ничего не искали. Нам надо сделать каргу всего района, показать на ней хребты, реки, перевалы, озёра – понял? Место там дикое, ходить трудно…

– Наши старики говорили, что в горах много добра разного, даже золота, лежит. Ты что скажешь?

– Они правы: в этих горах хранится большое богатство, но не наша задача искать его. После придут сюда геологи, они подробно расскажут вам об этом.

– Нет, не расскажут! – И проводник с досадой толкнул ногою в огонь головёшки.

– Почему?

– Ты разве не знаешь, что Альгомы нет, люди совсем ушли из стойбища? Кому они расскажут?

– Что же случилось с Альгомой? Наводнение было? – спросил Трофим, подсаживаясь к огню.

– Вода не могу столько горя делать людям… В марте пришёл на стойбище большой начальник, сказал, что мы шибко далеко живём, что трудно таскать в Альгому продукты, надо всем кочевать на Учур в Чюльбю, там лучше будет. Мы говорили ему, что Чюльбю не наше место, люди там не охотник, их работа мы не знаем, как жить будем? И тайга там бедный, оленям нет пастбища. Мы просили оставить нас Альгома. Он не согласился, всех таскал на Чюльбю… Думаешь, эвенкам не горе бросить свою тайгу, где ты родился, где могилы стариков?..

– Ты напрасно беспокоишься, и в Чюльбю для всех вас найдется работа. В большом населённом пункте есть школы, больницы, клубы, кино. Вам будет легче. Здесь же, в тайге, вы живёте дикарями, этого нельзя дальше терпеть, – пытался успокоить его Трофим.

Хактэ не соглашался.

– Ты не скажи, что будет лучше, – энергично возражал проводник. – Чюльбю живи старатели, там постоянно много спирту, эвенки пропади там – это тоже не надо забывать. Наша работа тайга: белки, соболь, зверь. Разве это плохо? В Чюльбю эвенки забудут, как ставить капканы, следить сохатого, выращивать оленей… Потеряют тропы отцов в тайге, они уже не будут эвенками. Больно мне говорить такое, но потом когда-нибудь ты сам скажешь, что Хактэ правильно толмачил.

– Дорогой Хактэ, – сказал я, сочувственно положив руку на его плечо, – большой начальник, вероятно, всё учёл, и вас не дадут в обиду. Будете, как и раньше, заниматься пушным промыслом, оленеводством. Этого никто у вас не отнимет.

– Ты хорошо говори, но забываешь, что даже птица вон как далеко улетает, да всё равно своего гнезда не бросает. Альгома – наш дом, а теперь Альгома нет. Последний люди ушли из тайги, – заключил Хактэ огорчённо.

Мы с ним во многом отличались друг от друга, потому что была разница в представлении о жизни, разница в восприятии явлений – разница, которая должна стереться. Условия, в которых он сейчас живёт, делают его ещё немного суеверным, покорным судьбе, и он ещё не избавился совсем от обычаев предков. Но мы забыли об этом в ту ночь: нам было просто по-человечески понятно его горе…

Хактэ действительно трудно покинуть родную тайгу.

Затухал забытый в разговоре костёр. На небо взгромоздилась запоздалая луна. Пора спать, но не так просто избавиться от мыслей, нахлынувших после разговоров с Хактэ.

Подбрасываю в огонь дров. Сижу долго перед раскрытым дневником. «Альгомы нет» – в устах Хактэ это звучит трагедией. Ему кажется, будто с переселением эвенки лишатся вольной жизни, унаследованной от далёких предков-кочевников, и что родная земля, которую они носят в своих сердцах, с её болотным запахом, шумливыми реками и безграничной далью, станет им чужой. Хактэ страшится новизны, боится потерять привычки лесного человека, опыт предков, боится, что эвенки уже больше не испытают прелести далёкого аргиша, не поспят у костра, уже не смогут бить белку в глаз, выслеживать соболя, воспевать в своих песнях Альгому.

Хактэ расстелил оленью шкуру у огня, лежит на спине с откинутой головой, смотрит в бездонную глубину звёздного неба, в вечность. На его лице лежит печать мучительных раздумий.

Напрасно ночь ласково прикасается к ресницам его глаз, старику не уснуть. Мир кажется ему жестоким и несправедливым.

И всё-таки быстро идущее время приглушит боль переживаний, и не останется на его смуглом лице страха перед неизвестностью, перед новой жизнью. Но в мечтах своих он всегда будет жить с Альгомой.

Пора спать. Забираюсь под полог. Сквозь ситцевую крышу светит луна. Слышен крик филина в перелеске. Кажется, сегодня и мне не уснуть. Вспомнил: ведь Улукиткан тоже родом из Альгомы, как и Хактэ. В этом крошечном поселении, состоящем из десяти домов, упрятанном в недрах Алданской тайги, родилась и добрая Хутама. Каких чудесных людей подарила нам Альгома! Как благодарен я судьбе, что в жизни встретился с ними!

Ничто так не располагает человека к раздумью, как первобытная природа. Когда ты надолго соединяешься с ней, тебе хочется быть лучшим, очиститься от житейской накипи: лжи, лицемерия, жадности. Опять вспомнился разговор с Хактэ. Вспомнились эвенки, жители этого скудного края. В них живёт удивительная простота человеческих отношений, детская доверчивость; они не знают воровства, бахвальства и своею откровенностью напоминают окружающую их природу, носят в себе её чистоплотность. И невольно задумываешься над тем, сохранят ли эвенки все эти черты, когда их полностью захватит цивилизация, которая донесёт до них вместе с культурой, с величайшими достижениями науки и искусства и житейские недуги.

Утром здесь, в районе вечной мерзлоты, росисто и холодно. По болотам туман. Сквозь его влажную вуаль медленно светится мглистое небо. Разве отдохнёшь в такую короткую ночь! Кажется, и глаз не смыкал, а уже пора вставать.

Из тайги, словно привидения, стекаются олени к не погасшим за ночь дымокурам. Гнус застает нас в пути. Я иду примерно на час ходового времени впереди каравана. Это позволяет мне более сосредоточенно наблюдать окружающий мир, не торопясь собирать растения для гербария, стрелять птиц и пополнять ими свою скромную коллекцию. Колышки нивелировщиков по протоптанной трассе не дают сбиться с пути.

Сознаюсь, не люблю плоскую землю, пусть это будут степи, тундра или даже могучая приенисейская тайга. Моя стихия – горы.

Они всегда манят меня к себе конусами вершин, цирками, грандиозностью и никогда не надоедают. Моё сердце, хорошо натренированное на кавказских ледниках и больших высотах, где я с ранних лет охотился по турам и джейранам, никогда не теряет в горах своего ритма, работает, как хорошо отрегулированный поршень. И неважно, иду ли я с грузом на подъём или налегке брожу по вершинам. Когда я нахожусь в поднебесье, лёгкие не ощущают разреженности воздуха, мне чужды там бессонница, головные боли, чем страдают другие спутники. Даже больше – горы возбуждают во мне энергию, я – при всей своей беспокойной натуре – никогда там не устаю.

А вот по Алданскому нагорью – как говорится, с трудом передвигаю ноги. Я видел его дважды с самолёта и заранее знал, что путешествие по нему будет не по душе. Эта предубеждённость, с какой я вступил в пределы нагорья, не позволяет мне сделать правильную оценку «жалкой», «скудной», «чахлой» природы, окружающей меня. С первого взгляда все эти эпитеты кажутся даже недостаточно выразительными. Я чувствую себя здесь пленником удручающего однообразия. Но нет, не буду с первого дня путешествия утверждать это в своем сознании. Пусть глаза попривыкнут к пейзажу, и может быть, они увидят целые галереи впечатляющих картин, и слух откроет ещё неслыханную симфонию живой природы.

Нивелировщики где-то далеко впереди. Пожалуй, только завтра к вечеру мы сможем догнать их. Трасса строго идёт по заданному направлению под азимутом 80е и, как удав, извивается в безнадёжной попытке обойти препятствие. Нивелировщиков мучают не лесные завалы, даже не открытые болота, а топкие зыбуны, иногда на много километров перерезающие трассу. Тут им трудно достаются метры. Мне надо проверить их работу, исключить малейшую попытку прорабов упростить из-за трудностей технические установки. Не дай бог, кто-то на трассе допустит ошибку и вовремя не исправит! Она позже непременно обнаружится, и чтобы исправить её, придётся снова затрачивать много усилий и средств.

Бреду по кочковатой трясине. Из-под ног выступает ледяная вода, и я черпаю её голенищами. А там, где растительность не выдерживает тяжести тела, рвётся, ноги погружаются в разжиженную глину оттаявшей мерзлоты, ещё более холодную, нежели вода. И тогда приходится становиться па четвереньки, хвататься руками за кочки, чтобы не засосало.

Какая же это мука – зыбун! Вылез я из него, как чёрт из трясины, весь в грязи, мокрый и злой. Нет, как ни говорите, а в горах лучше.

На первой возвышенности караван задерживается. Взору открывается Алданское нагорье. Никто не сможет сразу познать его, так же как и описать в нескольких словах. Оно и пустынное, и многообразное, утомительное и ласковое, очень скучное, а если смотреть с возвышенности на север – слишком суровое.

Как потускневшее серебро, лежали па нём тёмными пятнами ельники, а между ними тянулись тусклые болота или виднелись лоскуты бесцветных гарей. Кое-где у подножья лысых холмов голубели озёра в кочковатой оправе. Ощущение заброшенности, вековой отрешённости усиливает печальный крик чибиса в ложбине.

На возвышенности ни стлаников, ни мха, ни травинки. Среди серых камней – лишь одинокая лиственница, вся на виду, точно в испуге обхватившая толстыми корнями обломок, на котором растёт, и склонившаяся в молитвенном поклоне к солнцу. Северные ветры и лютая стужа оголили ей спину, высверлили в стволе сквозные дыры, умертвили кроны, и только на самой вершине торчат на фоне бледного неба зелёные пучки хвои как знак победы над смертоносной стихией.

Разве только седому жителю нагорья – эвенку близка эта скупая природа. Он один, кочуя по холмам, поёт ей гимн. Только ему понятны шёпот болот, тайны манящих далей, тишина кочковатых равнин. Но время и его вечно одинокой, вечно скорбной жизни навсегда проходит. Конец аргишу! Сыны уже не повторят удел отцов. Сегодняшний потомок старого эвенка тут сам будет бурить пласты земли, строить дороги, водить машины и зимою в палатке, на охоте, под вой пурги слушать сказки стариков о том, как жили его предки за Учуром.

Вечером мы вышли к большим болотам и там стали лагерем.

Выпив кружку горячего чаю, я оставил своих спутников устраивать ночлег, а сам с Кучумом отправился побродить по открытым местам.

Солнце угасало на плоском горизонте. Сизая мгла покрывала прозрачной вуалью бедную землю. Дали, как никогда, казались угрюмыми, скучными. Были минуты, когда мне хотелось идти дальше – до того безнадёжно было вокруг.

Справа от меня большой перелесок. Деревья растут как попало: иные схилились друг на друга, многие упали на кочки, но ещё продолжают полулёжа жить. Изредка увидишь вертикальный ствол, тоже весь простреленный дырами. Все корни этих деревьев, напоминающие спрута, лежат па поверхности почвы, ни один корешок не смеет углубиться в мерзлоту – там смерть. Деревья питают главным образом прикрывающие их постоянно влажные мхи.

Всё это отчетливо видно сейчас, в конце лета, когда немного оттаивает мерзлота. Подойдите к дереву с любой стороны, и вы почувствуете, что у дерева нет опоры, оно действительно не связано с почвой, корни держатся на полужидкой поверхности, прикрытой мхами. На это способны только лиственницы.

Бесконечно далеко на север тянутся болота, и своею витиеватой линией они напоминают давно заброшенное русло реки. Возможно, ещё в древние времена, когда в творческих муках дооформлялась земля, всё изменялось на ней, сюда была сдвинута часть какой-то исчезнувшей реки.

Дно этих безмятежных болот затянуло густо сплетёнными растениями. Всюду на прозрачной поверхности виднеются плавучие острова из пышной зелени, удерживающиеся на толстых стеблях троелиста. Берега же болот атакуют высокие кочки, упругие, как жесть, осока и ярко-зелёные мхи. Тут много уток, куличков, бекасов, по закрайкам важничают журавли, на песке следы цапель, гусей… С воздуха тихие болота караулят хищники.

На тропках, что сбегают со всех перелесков к болотам, следы зверей, кое-где их свежий помёт, ещё влажный и блестящий. Тут, видно, сохатые и сокжои живут с первобытных времён, не пуганные человеком.

Иду серединой перелеска. Вижу слева на земле что-то серое, будто кто-то спит под солдатской шинелью. Подхожу ближе, раздвигаю стланик. Это плита. Начинаю внимательно осматривать местность. Кругом болота да перелески по топям. Вроде как бы неоткуда взяться тут камню. Удивительная находка: на скошенной поверхности высечена какая-то надпись, уже полустёртая от времени.

Над плитой склонился разлапистый куст стланика, чтобы тенью своею прикрыть эту надпись. Его крепкие корни обручем перехватили плиту в двух местах, пришили к земле. Пышный бледно-жёлтый ягель окружил её со всех сторон, прилип к шероховатым краям, даже выбрался на плоскость, но не посмел прикрыть надпись, будто на плите были высечены слова величайшей человеческой мудрости.

В верхней части плиты заметны следы креста. Ниже с трудом разбираю буквы, но прочесть слова трудно. Это надгробие. Чья же тут могила? Поблизости нет скальных обнажений. Не видно и признаков пребывания тут когда-то людей: ни пней, ни огнищ. Кто же принёс сюда в неприметный перелесок этот обломок весом более двух тонн и сделал надгробие? Ответом на всё – тишина, забвенная тишина.

Быстро темнеет. Теперь эта плита будет мучить меня, пока не прочту надпись.

– Трофим! – крикнул я издали, возвращаясь в лагерь. – Сегодня нам повезло: нашёл большую плиту с какой-то надписью.

Трофим ужинал и только что положил в рот большой кусок оленины, который ему пришлось поспешно проглотить нежёваным.

– Вы думаете, это следы древней культуры? – с трудом выговорил он.

– Нет, конечно. Надпись сделана, вероятно, в прошлом столетии, на русском языке. Буквы уже поистёрлись, и теперь не так просто восстановить их.

– Неужели не прочесть? – загорелся Трофим.

– Если удастся, тогда нам откроется какая-то тайна.

– А если под плитой клад? – И в округлившихся глазах моего спутника блеснул радостный огонёк.

– Не думаю. Чтобы спрятать клад, кому взбредет в голову тащить сюда, к болотам, такую огромную плиту? Может, ты, Хактэ, что-нибудь знаешь о камне, что лежит тут, в перелеске? – спросил я старика.

– Нет, – решительно отвечает он. – Это другой люди клади камень, эвенки не знают.

– Тогда придётся утром нам самим разгадывать эту тайну.

Над болотами меркнут следы скрывшегося солнца. Стылая вода не шелохнётся. Стоит осока, впаянная в сумрак. Уходит на покой вместе с хищными стрекозами долгий летний день…

Утро не застало в лагере Трофима. Он поджидал меня у плиты.

– Что так рано поднялся? – кричу ему.

– Не спится. Надо же расшифровать эту надпись! Я прошёлся углем по следам букв, и, как видите, теперь будет нам легче разобраться. Кое-что уже прочёл: вот это слово «мир», это «далёкой», это «нашла». А главное, узнал, что события, о которых повествует надпись, произошли в тысяча восемьсот восемьдесят шестом или девятом году.

– Так давно! – удивился я.

– Что же могло случиться здесь, в пустырях, в те годы? – подумал я вслух.

– Значит, и в те времена сюда проникали люди. Может, старатель погребён.

Мы имеем в своём распоряжении часа два времени, пока не поднимется комар и не пригонит оленей к дымокурам. Долго, кропотливо изучаем следы букв. Работа оказалась интересной и благодарной. В конечном итоге нам удалось восстановить надпись:

«МИР ПРАХУ ТВОЕМУ, ВЛАДИМИР.

НА ДАЛЁКОЙ ЧУЖБИНЕ Я НАШЛА ТВОЮ МОГИЛУ. ЖЕСТОКИЕ ЛЮДИ НАС РАЗЛУЧИЛИ.

Теперь мы не могли избавиться от мучительного желания узнать самое главное: кто он, Владимир, что привело его в этот перелесок и какое чувство толкнуло Татьяну разыскать на далёкой чужбине его могилу, положить на неё тяжелую плиту?

– Но как узнать? Живые свидетели, вероятно, умерли, деревья хранят молчание, следов никаких. Вот разве Улукиткан что-нибудь помнит?.. – сказал задумчиво Трофим.

Солнце калит воздух. Тайга пустует без птичьих песен, без ветерка. И только над болотами, замысловато перевитыми яркой зеленью, парят хищники.

Караван пробирается сквозь старинную гарь. Огонь умертвил лес, испепелил землю, и до сих пор лежит она голая, изъеденная ветрами, ни деревца, ни кустика. Но жизнь неистребима. Она пытается сызнова одеть истлевшую в муках огня землю. На буграх уже заметны пятна тайнобрачных лишайников. А там, где чудом уцелела, хотя бы с горсточку, почва, жадно тянутся к солнцу ещё хилые ростки вечнозелёной брусники и на ней, как капли свежей крови, уже зреют малюсенькие ягодки – залог будущей жизни. В ложбине я нашёл чёрную смородину – единственная веточка росла, прислонившись к камню, с бледными, почти прозрачными, листьями. Попадалась и какая-то мелкая густая, как каракуль, зелень, покрывающая шрамы гниющих на земле деревьев. Всё это начало воскресения.

Лишь у края гари нас встретили сплошные заросли голубики, увешанные тяжёлыми гроздьями фиолетовых плодов. Дальше – сыролесье, утонувшее в широкой пади. Караван нырнул под тень деревьев…

Вот когда мы по достоинству оценили прохладу и свежесть тайги!

У ключа нас догнал Кучум. Мы сделали трёхчасовой привал. Я с наслаждением поспал под пологом.

Дальше путь шёл по пересечённой местности. На трассе стали попадаться совсем свежие следы нивелировщиков.

Вечереет. Олени устают. Мы торопимся до темноты добраться до своих. И вдруг в вечернюю тишину врывается песня. Она зародилась где-то впереди за колком низкорослого леса, в лощине, подернутой сизым дымком костра. Караван прибавил шагу.

Узнаю песню, поёт дед Агей.

– Жив, старина! – кричит обрадованный Трофим.

Трасса уходит дальше, за холмы на восток, а песня остаётся справа. Мы сворачиваем к ней. Спускаемся в лощину по густому, давно отцветшему багульнику. За ним, в листвяге, жильё – привал бродяг.

Шаги глохнут в мягком мху, нас никто не замечает. На костре парится котёл с варевом. На ветках портянки, рубахи, поршни из медвежьей шкуры и какая-то заношенная рвань. Бородатые люди молча ждут ужина. Одни сидят на пнях с чашками в руках, другие лежат, распластавшись на спине, наблюдая, как над ними густеет вечерняя синева неба. Двое сучат дратву. За ворохом вещей вижу деда Агея. Он что-то мастерит и поёт свою единственную песню: «Кубань, ты наша родина…»

Он первый обнаруживает нас.

– Кажись, наши? – слышу его голос, и вся ватага поднимается. Дед Агей спешит навстречу.

– Што ж вы, бисовы сыны, не гукнули? Мы б галушек наварили або борща зелёного… – И он так потряс меня своими сильными руками, что я даже вскрикнул от боли.

– Нет на тебя, Агей Спиридонович, управы!

– То же от души… Невже ж больно? – Но вдруг он замечает Трофима, отталкивает меня, забирает его в объятия, и я слышу, как вначале хрустнули позвонки, затем громко чмокнули губы.

Здороваемся с остальными.

– Вот уж не ожидали! – удивился начальник подразделения инженер Малиновский, подавая мне загрубевшую руку.

– Что-то вы не очень торопитесь, решили заглянуть к вам, – ответил я.

– Хвалиться нечем. Сами видели трассу: мари, зыбуны, ерник. Из мокра не вылазим всё лето. Норму не выполняем, живём невесело, без шуток… – И он безнадёжно махнул рукою.

– Чем это у вас так хорошо пахнет? – спросил я, пытаясь отвлечь его от грустного разговора.

– То ж рябки в похлёбке разопрели, – пояснил дед Агей и, живо повернувшись к ребятам, распорядился: – Хлопцы, ставьте куринь гостям, и ты швидче, повар! – А сам с рабочим ушёл за дровами.

Мы поставили палатку. Я достал свой полог, постель. Глаза по привычке осматривают лагерь. Всё тут на своём месте, прибрало, ни к чему не придерёшься, даже обидно!

– Вовка, рубишь не так! – доносится из перелеска голос Агея Спиридоновича. – Ходишь вокруг сушины, як привязанный, руби, не сходя с места. А срез должен быть косой. Становись вот так, ноги пошире, так и руби.

Мы попали в одно из молодёжных подразделений экспедиции. Все рабочие – ребята, только что окончившие среднюю школу, впервые попали в тайгу. Тут, в окружении первобытной природы, далеко от жилых мест, в пургу, под дождём, на переправах через бурные реки, в зыбунах и в думах у костра, за латкой штанов, они решают своё будущее: быть им разведчиками, или этого слова они будут бояться, как чёрт ладана, и будут далеко обходить необитаемые земли?

Атаманом у ребят – дед Агей. Он ведёт их по этой скучной стране, вступая в которую они должны были надолго отказаться от многих удобств цивилизованного мира, находиться в постоянных столкновениях с дикой силой, не знающей к ним жалости. Как садовник опускает, в почву ростки, чтобы вырастить цветы, так и дед Агей сеет в податливых душах своих питомцев любовь к природе, учит мечтать и мечтать. Для каждого у него есть доброе и приятное слово. Делает это он без заданности, с врождённой простотою, сам того не замечая.

Подразделением командует опытный геодезист Александр Малиновский. В работе – тигр. Но на этот раз ему не повезло. Не только ему: не справляются с месячным заданием и другие нивелировщики, работающие на Алданском нагорье. Вероятно, при составлении проекта не учли всех условий, трудностей. Мы пришли сюда, на трассу, чтобы на месте разобраться, исправить ошибки, если они есть, и не дать молодежи разочароваться в наших работах.

Через час на стоянке снова стало тихо. Наш проводник Хактэ устроился у каюров эвенков за ключом. У них там свой костёр и у каждого свой чайник. Они о чём-то оживлённо спорят. Мы же, исчерпав весь запас новостей и наметив план на завтра, разошлись по палаткам.

Трофим ещё долго принимал радиограммы из штаба экспедиции.

Темень чёрная и строгая громоздится в листвягах, взъерошенных ветром. Над ней тундрой стелется звёздное небо. Изморенные облака лежат на горизонте, точно припаянные.

От усталости я прирос к спальному мешку, брошенному на лапник. Но уснуть не могу. Кому не приходилось спать на бережку шумного ручейка! Вспомните, как поёт по ночам горная вода! Чего-чего не нашепчет она вам, какую волшебную музыку не исполнит, уведёт в мир чудесных сказок! И никогда вы не бываете таким послушным мечте, как в эти ночи…

Мой сон растревожили какие-то звуки. С трудом пробуждаюсь, слышу хриплые слова деда Агея: «Володько, то ж сапог не на ту ногу… и грудь застегни, простудишься…», «Тимоха, опять спишь, бисов сын…», «Хлопцы, ось я воды согрел, умывайтесь!..»

Ещё не успело утро как следует оросить землю, а уже дед Агей накормил людей, отправил на работу и теперь сидит у костра с Хактэ, слушает его скорбные слова.

– Трудно, Агей, уходить из родной тайги. Может, и правда, что в Чюльбю, куда ходи наши люди, хорошо будет, да не лучше Альгомы, – ища сочувствия, говорил проводник.

– Знаю, Хактэ, что такое родные места… – И я чувствую, как боль воспоминаний, давно, казалось бы, уснувшая в деде Агее, выплеснулась наружу. – Трудно, ой, как трудно уходить от тех мест, где хлопцем шкодил по чужим садам, где любил дивчину, где свой труд оставив на земли… Родные места!..

Крик налетевшей на стоянку стаи гусей заглушил его голос.

На низком горизонте, за тощими лиственницами, огненный диск солнца. Я жду деда Агея завтракать и отправляюсь на участок работ. На «столе» свиное сало, вяленый судачок, свежие помидоры, огурцы. Всё это мы везли для жителей этой далекой стоянки.

Наливаю старику стакан спирту, а себе немного.

– Доброго утра! – говорит дед Агей, забираясь ко мне под полотняную крышу. – Чулы, як у нас начинается день?.. О, так всегда: не разбудишь – проспят, дьяволята! Молоды, беспечны, до сна липки. Другой раз силком вытащишь из палатки, поставишь на ноги, а он как пугало, ничего не знае. Дашь ему в руки рейку або инструмент, толкнёшь – он не ослухается, идёт, но на ходу спить, скаженный! – мягко, жалуется мне старик.

– Соскучился я по тебе, Агей Спиридонович! Садись вот сюда, рядком, расскажи, как ты тут живёшь со своим беспокойным семейством. Не надоело?

– Живу, как бачишь: одет, обут, сыт, хлопцами доволен.

– Вот за это давай и выпьем.

Агей Спиридонович с опаской посмотрел на стакан.

– Отвык я, давно не пыв, страшновато, – сказал он, усаживаясь поудобнее.

– Вот тебе вода в кружке.

– На что вона мне?

– Запьёшь.

– Не треба горилку портить. А що ж вы соби маленько налили, а мне таку велику?

– Мне на участок идти.

– Тогда здоровеньки булы! – Осушив единым махом содержимое стакана, старик вытер рукавом слипшиеся губы и долго смотрел на меня невидящими глазами. – Ох, и крипка, бисова горилка, мабуть градусив пятьдэсят!

– Агей Спиридонович, да ведь это же спирт!

– Нэвже ж спирт?!

– Ну да!

– Лей ещё! Не дошло.

С опаской наливаю добавок.

– Выпьем за ридни миста! За всё, что там было и теперь нет…

– Не надо, Агей Спиридонович, ты же дал мне слово никогда не вспоминать об этом.

Старик хотел что-то сказать, но не смог разжать челюсти, и две слезы, будто выдавленные из глаз, скатились, как дробинки, без следа по загрубевшим щекам.

Разговор не клеился. От закуски Агей Спиридонович отказался. Он прилёг на мою постель и тут же уснул.

Я отправляюсь на участок работ. День солнечный. Необозримая равнина лежит изнуренная комариным гулом и духотою.

Густо пахнет хвоей, как будто лесок, под которым укрылся лагерь, обильно полит скипидаром. На болоте дразнились гагары.

Я не тороплюсь. Разговор с Агеем Спиридоновичем за завтраком воскресил в моей памяти прошлое старика. Вспомнилась наша первая встреча…

Это было зимою. По улицам Новосибирска гуляла лютая позёмка. У низких бревенчатых домов, у частоколов, на тротуарах росли снежные надувы. Мороз перевалил за сорок и при сильном ветре казался смертоносным.

Я ехал из центра города домой в обледеневшем трамвае. Шёл он медленно, окутанный снежным бураном. На очередной остановке кто-то трудно и долго открывал примёрзшую дверь, пока не вмешалась кондукторша. Вошедший человек привычно поскоблил подошвами заснеженных ботинок железный порожек, зябко вздрогнул всем телом и пугливо осмотрел полупустой вагон. Затем крадучись подошёл к первой скамейке, осторожно сел. Втянув голову в телогрейку, он старался остаться незамеченным, но все пассажиры повернулись к нему. Что-то необычное скрывалось во всем облике старика, в его движениях в застенчивости. Казалось, что он «не от мира сего».

В закоченевших жилистых руках, положенных на колени, новый пассажир держал маленький свёрток, завёрнутый в старенький– престаренький платок пепельного цвета. Можно было наверняка сказать, что в этом узелке содержалось всё его богатство, что он не здешний и боится людей.

Одет старик был не по сезону. На голове поверх какого-то странного покроя ватного колпака был повязан зелёный лоскут от шали. Старенькая телогрейка, хорошо сбережённая, но слишком узкая для его широких плеч, была перехвачена лосёвым ремешком. Из-под дырявых суконных штанов виднелись посиневшие голые ноги, всунутые в огромные бахилы.

При тусклом дневном свете, проникавшем в вагон сквозь замёрзшие окна, я с трудом рассмотрел его суровое лицо. Оно казалось вылепленным из мягкой бесцветной глины. Густые нависающие брови и обескровленные губы хранили в себе какое-то невысказанное горе. Лохматая, с густой проседью, заиндевевшая борода была примята влево, отчего лицо казалось перекошенным, и только глаза, маленькие, угольно-чёрные, были необыкновенной ясности. В их прозрачной глубине лежала человеческая доброта.

– Далеко путь держите, дедушка? – не стерпел я, ведь не каждый день видишь такое горе. Он поднял на меня усталые глаза и даже попытался улыбнуться.

– Далеко… До самой Кубани. Я из заключения…

Он так посмотрел на меня, точно хотел угадать, какое впечатление произвела на меня последняя фраза.

Старик дрожал, как в лихорадке, от холода, всё больше сжимался в комочек. Ему предстоял неблизкий путь, и я усомнился, хватит ли у него денег на дорогу.

– Грошей хватит до места. И харч есть, – показал он на узелок. – Тильки люди кажуть, что и за гроши трудно достать билеты.

– Вы обратитесь к дежурному по вокзалу, он поможет, – посоветовал кто-то из пассажиров.

Старик кивнул головою, но ясно было, что он ни к какому дежурному не обратится, ни у кого не попросит помощи.

Трамвай подошёл к вокзалу, и тут только я заметил, что проехал свою остановку. Из вагона мы вышли вместе со стариком. Я решил помочь ему достать билет. Что-то привлекательное было в этом человеке, что-то очень трогательное.

Старик было запротестовал, но я настоял. В кассе предварительной продажи мы купили билет, но поезд уходил на следующий день утром, и старику предстояло переждать почти сутки. Я предложил ему поехать ко мне пообедать.

– К чему вам беспокойство? – возразил он. – Не пойду!

– Отогреетесь… Жена угостит краснодарским чаем…

Старик вопросительно посмотрел на меня, и на его суровом лице появилась детская улыбка. Я легонько взял его под руку, вывел из вокзала.

Спустя четверть часа мы были в жарко натопленной квартире.

– Раздевайтесь, у нас и переночуете, – сказал я намеренно громко, чтобы слышали домашние.

Жена была потрясена встречей с необычным гостем. Но стоило старику заговорить, произнести всего несколько слов приветствия, как всё в ней растопилось.

– Как вас зовут? – помогая ему раздеваться, спросила жена.

– Агей Спиридонович, а больше всего – дед Агей.

– Так вот что, Агей Спиридонович: устрою я сейчас вам ванну, залезайте-ка вы в неё, а тем временем я накрою на стол, и будем обедать.

– Да бог с вами, зачем такая забота? Как-нибудь до утра пересижу у вас, ось тут, у порожка, и за то спасибо, добры люди!

– Нет, нет, выкупайтесь! Да мы вас и не выпустим раздетым. Холод-то какой, пропадёте!

– Не пропаду, из меня уже всё выжато, никакая мерзлота не берёт.

Старик с явной боязнью, вошёл за мною в кабинет. Книжные шкафы, чучела птиц, рога снежных баранов, тэков, архаров, развешанные на стенах, бронзовые бизоны, застывшие в смертельной схватке, на письменном столе; огромная шкура медведя, распластанная на полу, – всё тут удивило старика. Чувствовалось, что много лет он пользовался слишком малым и, как обречённый, не мечтал о другом. Старик с опаской присел на угол стула и, не шевелясь, долго осматривал комнату.

Теперь на нём была бесцветная рубашка, сшитая из плотной бязи, с завязками вместо пуговиц. Поверх рубашки живот перехватывал широкий матерчатый пояс, стёганный на вате: сзади же он, точно щит, прикрывал всю спину до плеч.

– Что это у вас за ватник странного покроя? – спросил я.

Старик встрепенулся, будто я неосторожно коснулся его больной раны.

– Спина у меня порушена, мёрзнет, – ответил он не сразу.

В его горбоносом профиле было что-то орлиное. В руках с узловатыми пальцами чувствовалась былая сила. Несмотря на крупное телосложение, он казался безвесным, лицо его было восковой прозрачности, как у людей, долгое время не видевших дневного света, жителей подземелья.

– Кто он, этот человек? – спросила жена, когда я зашёл к ней в ванную.

– Не знаю. Обласкай его, он сам расскажет.

– Уж очень знакомым кажется мне его лицо, его голос, весь он – как будто мы с ним часто встречались.

– Странно, такое же впечатление произвёл он и на меня. Но мы, Лена, вряд ли когда-нибудь видели его. Вероятно, таков уж он человек – всем кажется знакомым.

Агей Спиридонович долго раздевался, затем погрузился в ванну, и наступила подозрительная тишина, точно не стало старика.

– Загляни, пожалуйста, не случилось ли с ним что? – забеспокоилась жена.

Я постучал в дверь.

Тишина…

– Агей Спиридонович, давайте я вам спину потру! – И я вошёл в ванную.

Старик сидел вполуоборот ко мне, уронив седую голову на сложенные ладони. Услышав мой голос, он тяжело выпрямился, опустил руки и посмотрел на меня виновато.

– Вам плохо? Может, врача вызвать?

– Не надо, – ответил оп твердо. – Это такая хвороба – никакой лекарь не поможет.

– А что это у вас, Агей Спиридонович, вся спина в шрамах? – спросил я.

– Беляки в девятнадцатом пороли, – сказал он спокойно, точно разговор шёл о каком-то незначительном событии. – До сих пор болит, без ватника никуда – и летом, и зимою…

Я не поверил глазам: от плеч по всей спине лежали бесформенные бугры, а поверх них, вдоль и поперек, белели длинные полосы затвердевших рубцов. На левом боку, в выемках, заметны были рёбра, обтянутые только кожей. Ясно было, что это давнишние раны, и что до них не дотрагивалась рука хирурга. Срослись они сами по себе, и от этого спина старика казалась чудовищно уродливой.

– Как же ты, милый человек, выжил? – не выдержал я.

– Добры люди выходили.

Стоило только мне прикоснуться к спине мочалкой, как бугры на ней ожили, ярко покраснели, точно прикрылись кумачовым полотнищем, на котором скрещивались сине-багровые следы шомполов.

Агей Спиридонович выгибал от боли спину и шёпотом просил:

– Ще маленко потри… Вот так… Хорошо… Всю жизнь маюсь я с ней…

После ванны, обеда и стопки спирта Агей Спиридонович уснул крепким сном человека, которого наконец-то покинули все земные беды.

Буран ушёл в ночь. Вечером мы долго сидели за чаем. Мне хотелось узнать, что привело этого человека в Сибирь. Но каждый раз, когда, как мне казалось, я уже находился у цели, он неожиданно обрывал разговор. Была какая-то граница, за которой пряталось его прошлое, понятное только ему одному, куда он никого не пускал.

– А тут, в Новосибирске, у вас свои? – спросил я, не в силах унять любопытство.

Агей Спиридонович посмотрел на меня встревоженно, точно застигнутый врасплох, и начал тихо, медленно:

– Здесь оставалась невестка с двумя внучатами, я и приехал к ней. Прихожу на квартиру, та же лестница, та же дверь, как будто никуда не отлучался, а встретила чужая женщина. Позвала соседей, никто не помнит ни меня, ни сына, что со мною забрали, и не знают про невестку, куда она сгинула с внучатами. Всех как половодьем смыло. – И старик неожиданно для нас заговорил страстно, с болью в голосе: – Начнёшь про жизнь вспоминать, будто коросту с раны сдираешь. Люди людьми остались, а ты среди них будто из чужого племени, отвык от ласкового слова, забыл, что тоже ты человек.

Он допил чай, по-сибирски перевернул стакан вверх дном и уже молчать не мог.

– …На допросе говорю следователю: «В семнадцатом году с винтовкой в руках присягнул революции. Зимний брал, до чужого не был охотником, жил, как треба людины, а ты из меня врага делаешь». А он усмехается: «Не притворяйся, Швыдько, христосиком, мы всё про тебя знаем». И суёт мне бумажку про то, что будто я приехал в тридцать седьмом году до Сибири и тут с сыном Макаром заговор учинил против Советской власти и что других людей до себя приманул. «Брехня, – говорю, – не подпишу! Вот смотри! – и я разорвал на соби рубаху. – Бачишь, шмотя на спине? То ж беляки утверждали шомполами на моём теле Советскую власть. Может, и твою высокую должность…» А он своё… Потом каждую ночь водили на допрос. Но протокола я не подписал, и меня как врага отправили по этапу на север. Там я учинив над собою суд, сам себе был прокурором, всю жизнь по зёрнышку перебрал, но чего не было, того не было. Беляки поролы – то ж понятно, ну, а для чего надо было из меня делать врага народа? – Старик горестно вздохнул и смолк.

В этих скупых словах печальной правдой звучало прошлое, обиды. Казалось, вот сейчас он встанет и крикнет: «Не стоит больше жить!»

Нет, он продолжал вспоминать, и это было не покаяние, а протест и страстное желание вернуться к жизни – снова начать её, снова трудиться.

– Восемнадцать лет ни за что отбыл, потерял сына, а сколько горя и позора было детям, старушке!.. Так бы и остался Агей Швыдько проклятый своим народом за измену, да, слава богу, Центральный Комитет вспомнил про нас: живых с неволи вызволил, а мёртвым восстановил добрую память. Теперь подамся на Кубань до старушки, до сынов. Двое их ещё у меня. Руки до земли просятся. Может, и внучата там у бабушки. – Агей Спиридонович ещё что-то хотел сказать, но губы у него задрожали, и он смолк…

Буран не утихал и утром. Город обледенел. Тугие сугробы перехватили улицы. Трамваи не ходили.

Меня позвала в кухню жена.

– Посмотри, что тут у него в узелке, – сказала она.

В платке было три солёных огурца, засунутых в алюминиевую кружку, и краюшка ржаного хлеба, разрезанная на семь равных порций – по количеству, видимо, дней, нужных старику, чтобы добраться до Кубани. Но не это главное. В узелке лежали две бережно завёрнутые в старенькую тряпочку детские игрушки: кукла, блестяще выполненная руками умельца из какой-то сильно затвердевшей массы, и автомобиль, тоже плод дорогого и кропотливого труда. На кузове машины, сделанном из тонких роговых пластинок, кто-то каллиграфически вырезал: «Внуку Семёну Макаровичу от дедушки Агея. 1946 г.»

– Десять лет он берёг их… – сказала жена, укладывая кроплённые слезами игрушки в приготовленный старику рюкзак с продуктами. – Он, видимо, забыл, что его внучата уже взрослые люди…

Жена ещё вечером нашла в чулане старенькие валенки, одела старика в тёплое бельё, дала ему меховой жилет и сменила его колпак на меховую ушанку. Всё это он принял без единого слова возражения.

– Если, Агей Спиридонович, соскучитесь по Сибири, приезжайте ко мне в экспедицию погостить.

– Ни-ни, этого не можно, – перебил он меня. – Поживу с сынами, им тоже отцовский догляд нужен… – И мы ушли на станцию.

У вагона Агей Спиридонович расстроился, крепко жал нам руки, обещал прислать весточку о себе.

Поезд ушёл, а мы ещё долго стояли на перроне. Нам действительно казалось, что от нас уехал давно знакомый, близкий человек. Такие люди не забываются. Они, как огонёк в ночной темноте, обладают притягательной силой.

Долгое время Агей Спиридонович не давал о себе знать. Но когда я уже был на Дальнем Востоке в экспедиции, жена получила от него письмо с просьбой выслать ему мой адрес.

И вот мы снова встретились. Это было перед весной. Я работал у себя в штабе ночью. Слышу, к зданию подъехал грузовик и кто-то вошёл к дежурному.

– Доложи начальнику, до него приехал дед Агей Швыдько с Кубани.

– Заходи, Агей Спиридонович! – крикнул я, вскакивая и распахивая дверь. – Вот уж не ожидал встретиться! – И мы обнялись.

Старик держал меня в своих не по летам сильных руках, но неожиданно вздрогнул, обмяк, присел на стул и горестно обхватил руками голову.

– Что ещё случилось у тебя? – спросил я, потрясённый этой сценой.

Агей Спиридонович тряхнул головою, поднял с пола котомку, стал передо мною, как в строю.

– Принимай работника! – Он силился улыбнуться, но от этого ещё печальнее становилось выражение его добрых глаз.

– Сейчас оденусь, и мы с тобою пойдём ко мне на квартиру, там поговорим, – сказал я, убирая со стола бумаги.

– Нет, постой, зараз выслушай деда Агея. Всё расскажу тебе, как родной матери… – И старик устало опустился на стул, точно придавленный тяжестью. – Приехал я до Кубани, до своей станицы, а в моей хате тоже живут чужие люди. Сыны Григорий и Тарас погибли на войне, старушка умерла, и никого не осталось от Швыдьков, только я один, как обгорелый пень на пустом мисте. Колхоз определил меня в бондарню, добри люди не оставили без ласки, но сердце не пересилило обиду. Тяжко стало на ридной Кубани. Не смог остаться. Ты в Новосибирске звал меня к себе в экспедицию, ось я и приехал. Только не гостем. Я ещё могу работать, ещё хочу послужить людям.

– Всё будет, как ты, Агей Спиридонович, хочешь. Живи у нас, не обидим, и работа найдется. Можно устроить тебя по-стариковски, на складе или на конной базе.

– Нет, не то балакаешь, – перебил он меня. – Ты отправь деда Агея в тайгу, в самое что ни есть трудное место, там я нужнише буду, – и в его голосе неукротимой силой звучало желание работать и не быть никому даже в малую тягость.

– В тайге тебе уже не по летам, – возражал я.

– Знаю, там не ласково, но я пойду, иначе не приехал бы сюда. А годы тут ни при чём…

– Хорошо, у нас ещё будет время об этом поговорить, а сейчас пошли ко мне. – И, одеваясь, я только теперь рассмотрел деда Агея. Его лицо потеряло восковую прозрачность. Оно посвежело под лучами южного солнца и чуточку лоснилось от загара.

Мы вышли из штаба. На тусклом небосклоне висела заиндевевшая луна. Под ногами похрустывал апрельский снежок. По дыханию ветерка чувствовалось, что где-то близко на увалах весна уже разбудила почки спящих берёз и по оврагам будит ручейки.

Мы шли молча навстречу ветру.

…И вот уже второй год старик ходит по тайге. Он не жалуется, никого не упрекает. В его обращении с людьми много независимости, искренней доброты. О прошлом не говорит, а когда растревожится какими-то воспоминаниями, уходит от стоянки в лес, вроде за ягодами или за диким луком, и там один на один сам расправляется с ними.

Нивелировщиков я застал на мари, широкой полосой перехватывающей трассу. Место топкое. Под плотным моховым покровом вечная мерзлота, уже оттаявшая сантиметров на пятьдесят. Чтобы установить на такой зыбкой почве рейку, надо вморозить столб, а для штатива с инструментом – три столба, и непременно установить помост, на котором работает прораб, тогда как на обычном грунте ничего этого делать не нужно. В проекте эта затрата времени учтена не полностью, поэтому нивелировщики и не выполняют норму, живут невесело.

Весь день я провёл на трассе, а вечером написал приказ об изменении норм. Как только Трофим передал его в штаб, лагерь ожил…

Когда все угомонились, ко мне в палатку пришёл дед Агей со своим спальным мешком.

– Пускайте переночевать!

– Ты что не спишь, Агей Спиридонович? – спросил я старика.

– Всё хлопцы письма пишут своим, а мне некому, весь тут. Горько одному на свете…

– Отправляйся-ка ты, дорогой, в жилуху, там среди людей легче будет, и обиды забудутся.

– Зря гутарите, не забудутся, то ж жизнь… Да и без меня тут в отряде трудно будет: ни лепёшек испечь, ни постирать, а будить кто их будет?!

– Зачем же ты ребят так избаловал?

– Да они же совсем дети, мало разуму, хлипки, как молодые лозинки. Хай поспят, в жизни ещё намаются без сна. И опять же Вовка… Мать их троих без отца, без достатка растила, ты ж бачил, какой он пришёл в экспедицию: чуть живой, только душа да хрящики вместо косточек. Тут я ему и добавку припасу, и сахарку лишнего в чай подсыплю, и кусок лепёшки в карман суну. Володькой стал! Смеётся, бисова дытына, а ты говоришь – ехать в жилуху! Никуда от хлопцев не поеду, они мои дети, мои!..

– Да их и там у тебя хватит, все люди тебе, Агей Спиридонович, родные, но надо и себя пожалеть. Не те годы скитаться по тайге.

– Пожалеешь – раскиснешь, ещё хуже будет… – И он, склонившись на левый бок, достал из кармана трубкой свёрнутый кисет, всё так же не торопясь развернул его, оторвал клочок бумаги, стал крутить цигарку:

– Может, побалуетесь самосадом? Крепкий табачок!

– А я-то, Агей Спиридонович, всё лето вожу для тебя хороший табачок – и забыл передать. Сейчас достану, потерпи, не закуривай! – А сам рад, что отвлёк его от писем.

– Зря беспокоитесь, то ж фабричный – трава, даром не нужен.

– А вдруг понравится? – Я достал из потки коробку со стеклянной крышкой, сквозь которую хорошо были видны пять длинных сигар.

Деда Агея это заинтересовало. Он отложил кисет и цигарку, взял коробку, положил её на широченную ладонь левой руки, долго и внимательно рассматривал, как диковинку.

– А что это такое?

– Сигары.

– Как же курят эту цыгару?

Я раскрыл коробку, обрезал ножом края сигары, прикусил и передал старику. Он не без опаски потянул, но вдруг сильно закашлял, замахал рукой.

– Ты что же, старина?

– Не могу, крепка, сатанюка!

…Старик скрутил козью ножку, покурил и скоро уснул.

В чёрно-сквозных провалах горели звёзды, и оттуда, из немой глубины, тянуло прохладой. Лунный свет серебрил тайгу и далёкие холмы. На южном горизонте лежал притомившимся зверем Становой.

За палатками отдыхает стадо оленей. Ночи тут, на Алданском нагорье, необыкновенно тихие, умиротворённые. Но мы знаем, сколько больших и малых трагедий скрывается под покровом этой ночной тишины.

И опять долго не спалось. Следил, как вспыхивали и гасли последние угольки в забытом огнище, пока не пришёл из лощины мутно-молочный туман. Иногда с озерка долетал крик кряковой. Таинственным казался этот крик, таинственно стоял туман…

Утром мы сняли свои палатки. Собрали оленей. Небо хмурилось. Далеко рокотал гром.

Когда я упаковывал багаж, ко мне подошёл Агей Спиридонович с окурком сигары во рту.

– Всё скурил? – спросил я его.

– Что ты, эта первая! Ну и крепка!..

Он помог мне упаковаться, и в девять часов мы распрощались с хозяевами стоянки. Наш путь идёт на юго-восток, без тропы, через тайгу, мари, холмы. Агей Спиридонович провожал нас километра два, до ключа.

– Пошли с нами до конца! – искренне предложил ему Трофим.

– Ни, не брошу своих хлопцев, – сказал он после короткой паузы.

– Горя ты с ними наберёшься, – продолжал Трофим. Зимою они разбегутся кто куда, а ты будешь скучать, как утка, растерявшая на речке утят.

– Ничего, помучаюсь до весны, потом все сбегутся… Вот радости будет! За это можно зиму и поскучать.

Настроение у старика было хорошее, и это успокоило меня. Караван перебрёл ручей, скрылся за перелеском, а я задержался.

– Вот тебе заявление нашего Степана, – сказал Агей Спиридонович. – У него батько и маты работают на заводе, они обеспечены, а в деревне у Степана живёт бабушка одна, старенькая. Так я уговорил его, чтобы он каждый месяц переводил ей из своей зарплаты по сто карбованцив. Ты заявление это передай до бухгалтерии и проследи, чтобы гроши не задерживались, пересылали бабушке.

– Передам и прослежу, а тебе, Агей Спиридонович, спасибо за заботу о людях.

– Как же иначе! – перебил он меня энергично. – Надо, чтобы у молодёжи не было жадности до денег и в сердце жило добро.

Обнимаю старика.

– Будьте здоровы! Людям, яких встретите в тайге, передайте от деда Агея поклон.

И мы распрощались.

За ручейком я оглянулся. Агей Спиридонович стоял, склонившись на посох, напомнив мне ту самую лиственницу, что видели мы на возвышенности, пережившую и бурю, и стужу, и время.

К концу второго дня, преодолев топи, корявые чащи и отдав должное расстоянию, караван выбрался на пологий хребет. За ним Саракенда. Это уже радость! Сквозь сухие сучья низкорослых лиственниц виднеется стальная полоска реки, зажатая береговой тайгою. Но ниже вода разливается и смутно-смутно белеет сквозь залитый половодьем лес.

Мы устали, едва стоим на ногах, олени падают, надо бы остановиться, но трудно отказаться от возможности переночевать на берегу реки. До неё километра два, и наши мучения будут окуплены с лихвой.

– Пошли! – скомандовал Трофим.

Караван устало закачался на спуске.

Метров через триста неожиданно вышли на тропу пастухов. Тут уж было чему обрадоваться! После долгих блужданий по тайге и марям она показалась нам асфальтовой дорогой, хотя в действительности это был всего лишь след прошедшего гуськом стада оленей. Трофим запел:

Глухой, неведомой тайго-о-о-ю,

Сибирской, дальней сто-о-о-ро-ной!..

Дальше мы пели вдвоём, и мне стало от песни теплее. Хактэ тоже повеселел, прибавил шагу.

Предыдущая главаГлава 15 из 27Следующая глава