Вдруг — сам не знаю, как именно это случилось: от неожиданности я не уследил — Панург, не говоря худого слова, швырнул кричавшего и блеявшего барана прямо в море. Вслед за тем и другие бараны, кричавшие и блеявшие ему в лад, начали по одному скакать и прыгать за борт. Началась толкотня — всякий норовил первым прыгнуть вслед за товарищем. Удержать их не было никакой возможности, — вы же знаете баранью повадку: куда один, туда и все. Недаром Аристотель в IX кн. De Histo. animal[939] называет барана самым глупым и бестолковым животным.
Купец, в ужасе, что бараны гибнут и тонут у него на глазах, всеми силами старался остановить их и не пустить. Все было напрасно. Бараны друг за дружкой прыгали в море и гибли. Наконец он ухватил за шерсть крупного, жирного барана и втащил его на палубу, — он надеялся таким образом не только удержать его самого, но и спасти всех остальных. Баран, однако ж, оказался до того сильным, что увлек за собою в море купца, и купец утонул, — так некогда бараны одноглазого циклопа Полифема вынесли из пещеры Одиссея и его спутников. Пастухи и гуртовщики тоже начали было действовать: они хватали баранов кто за рога, кто за ноги, кто за шерсть, но и эти бараны очутились в море и так же бесславно погибли.
Панург с веслом в руках стоял подле камбуза, но не для того, чтобы помочь гуртовщикам, а чтобы не дать им взобраться на корабль и спастись от гибели в морской пучине, и, точно какой-нибудь там брат Оливье Майар или брат Жан Буржуа,[940] говорил прекрасную проповедь: рассыпая цветы красноречия, он описывал им печали мира сего, радость и блаженство жизни вечной, доказывал, что отошедшие в мир иной счастливее живущих в сей юдоли скорби, и обещал по возвращении из Фонарии в знак особого почета построить каждому из них на самой вершине горы Сени кенотаф[941] и усыпальницу, тем же, кому еще, дескать, не надоело жить с людьми и идти ко дну не очень хочется, он желал, чтобы им посчастливилось встретиться с китом, который на третий день, как Иону, извергнул бы их целыми и невредимыми где-нибудь в Атласной стране.
Когда же на корабле не оказалось ни купца, ни баранов, Панург вскричал:
— Хоть одна живая баранья душа здесь осталась? Где теперь стадо Тибо Ягненка?[942] Или же стадо Реньо Барашка, любившее поспать, в то время как другие стада паслись? Не знаю. Старая военная хитрость. Что ты на это скажешь, брат Жан?
— Ловко это у тебя вышло, — отвечал брат Жан. — Я ничего в том дурного не вижу, скажу лишь, что в прежнее время на войне перед сражением или же приступом солдатам обыкновенно обещали за этот день двойную плату; если они сражение выигрывали, то на расплату с ними денег хватало с избытком; если ж проигрывали, то им стыдно было требовать плату, как постеснялись беглецы-грюйерцы после сражения при Серизоле[943], — вот бы и тебе подождать расплачиваться, тогда денежки остались бы у тебя в кошельке.
— Плевать мне на деньги! — сказал Панург. — Я доставил себе удовольствие более чем на пятьдесят тысяч франков, клянусь Богом! А теперь, благо ветер попутный, можно и двинуться. Слушай, брат Жан: нет человека, сделавшего мне что-нибудь приятное, которого бы я не отблагодарил или, во всяком случае, не поблагодарил. Я добро помнил, помню и буду помнить. Но нет также человека, сделавшего мне что-нибудь неприятное, который бы впоследствии не раскаялся — не на этом, так на том свете. Со мной шутки плохи.
— Погубишь ты свою душу, черт окаянный, — молвил брат Жан. — Сказано у нас в служебнике: Mihi vindictam[944] и так далее.